Лис и Рауф с жгучим интересом наблюдали первый этап охоты, прячась за грудой валунов у вершины Коу. Лису с величайшим трудом удалось уговорить Рауфа оставить спящего Надоеду на Хард-Нотт. Большой пес покинул друга только после того, как лис пригрозил бросить их обоих.
— Откуда ты знаешь, что с ним такое и когда пройдет? Мы не можем сидеть над ним и ждать, когда он проснется! Если мы застрянем на одном месте, всех Тьма накроет! И нас, и его! Очухается — сам нас разыщет… Слышь, громила, мне самому его жалко, бедолагу! Это все, небось, из-за рубца у него на голове…
Они и так слишком долго проторчали на Хард-Нотт. За далеким перевалом Рейнус уже занимался рассвет, когда лис наконец вынудил Рауфа двинуться в путь. Он настоял на возвращении домой по самым высоким, диким и бесплодным местам. Они пересекли Даддон выше Кокли-Бека, пробежали вверх по Драй-Гиллу, озаренному первыми солнечными лучами, пересекли урочище Фэрфилд и поднялись на склон Серого Монаха. Оттуда они почти пять миль бежали прямо на юг, чуть выше ручья Гоутс-Хаус, вдоль восточного берега Гоутс-Уотера, — и наконец выбрались к восточному склону Коу. Солнце поднималось все выше. Теперь, когда до их убежища в старой шахте оставалось менее мили, Рауф с лисом позволили себе немного передохнуть в тени под кустом боярышника. Едва они улеглись, как ветер начал отходить к западу. Лис быстро принюхался — и, напрягшись, распластался по земле.
Рауф поспешно последовал его примеру, потом спросил:
— Что происходит?
— Тихо ты! — шикнул на него лис. — Там, на холме, полным-полно людей! Мозгов у тебя маловато, но хоть ноги-то не подведут?
И лис быстро заскользил вверх по склону. Рауф устремился за ним, а потом, ярдов через двести, они вдвоем очень осторожно высунули носы из-за камней.
Отсюда была отлично видна растянувшаяся шеренга охотников. Они прочесывали нижнюю часть склона, идя спиной к лису и Рауфу. Прозвучал выстрел, и черный пес вжался в землю.
— Думаешь, это нас ищут? — спросил он лиса.
— А то кого же, приятель? Даже не сомневайся! Эх, если б я только мог, я бы разорвал их в клочья!
— Они, по-моему, уходят, лис. Может, вернемся?
— Вернуться? Э, нет. Дня через два, а может, и позже!
— Тогда куда?
— Надо залечь на дно, и желательно подальше отсюда.
— Без Надоеды я никуда не пойду, — решительно заявил Рауф. Он ждал ответа лиса, но тот несколько мгновений спустя лишь повернул голову и молча уставился на него. Рауф, которого, как всегда, раздражал острый запах, исходивший от лиса, в свою очередь посмотрел в его глаза, крапчатые и бурые, словно неглубокие лужицы во мху. Тени облаков скользили по вершине холма, и глаза лиса вспыхивали и тускнели. Потом Рауф поднялся на ноги.
— Если такая прорва народу из-за нас прочесывает долину, значит, Надоеду пора спасать, — сказал он. — . Я возвращаюсь за ним.
— Ты волен поступать, как тебе угодно, приятель, — ответил лис.
Гарри Брайтуэйт, Джек Лонгмайр и остальные в конце концов решили, что разумнее всего будет прочесать северо-западный склон Серого Монаха. Он простирался на милю с лишком от Хелл-Гилл-Пайка и Фэрфилда до Рейнус-Боттома и ручья Кокли-Бек. С учетом подъема и последующего спуска это могло занять все время, остававшееся до обеда. (Обед — с пивом, конечно же, был предоставлен фирмой «Добротный костюм», и его ждали с нетерпением.) Далее, во второй половине дня («Если мы до тех пор не пристрелим эту сволочь!» — заметил Деннис), можно было бы подняться по Леверс-Хаусу к землям фермы Танг-Хаус и прочесать территорию по обе стороны от Ситуэйт-Тарна. Мистер Форз, все так же неутомимо делавший пометки в блокноте, забрался в микроавтобус и вместе со всеми поехал к вершине Рейнуса, чтобы затем подняться на Ветсайд-Эдж, а мистер Эфраим, не любивший лазить по кручам, остался у Кокли-Бека, держа ружье и бинокль наготове.
— Если вы вдруг погоните эту собаку на меня, джентльмены, я знаю, что с ней делать. Представьте: вы приезжаете к обеду, а тут уже шкура сушится на заборе.
— Вопрос только чья, — заметил старый Рутледж, и под общий хохот микроавтобус покатил прочь.
Проводив его глазами, мистер Эфраим присел на перила моста и подставил лицо холодному ноябрьскому солнцу. Внизу, омывая камни, журчал мутный Даддон. С одного голыша на другой прыгала трясогузка, показывая то темную спинку, то ярко-желтое брюшко. На ветке полуоблетевшего ясеня совсем по-осеннему подавала голос малиновка. Вот из зарослей вереска, вскидывая пушистый зад, выбралась черноголовая хердвикская овца и потрусила прочь. И над всем этим простирался громадный склон Стоунстай-Пайк, по которому вприпрыжку неслись тени облаков.
На ферме Кокли-Бек все было тихо. Лишь несколько разноцветных кухонных полотенец, вывешенных на просушку, громко хлопали на ветру.
Мистер Эфраим не замечал и тем более не ощущал безлюдной прелести осеннего пейзажа. Он вообще старался, насколько мог, избегать одиночества. Стоило ему остаться одному, его сразу охватывали воспоминания, полные голосов из рукотворной преисподней. Он думал о своих родителях, загнанных, обессилевших и погибших, потом о тете Лие, сгинувшей тридцать лет назад во мраке и тумане Европы[24], — одному богу известно, в какой пустыне ее настигла смерть. Позднее, в шестидесятые годы, его старший брат Мордехай, плача от стыда, давал, в интересах истины и справедливости, показания в лондонском суде по делу о диффамации, инициированному доктором Дерингом, самозваным ученым-экспериментатором из Освенцима.
Да, подумал мистер Эфраим, вот уже тридцать лет, как отшумел ураган и зло было подавлено силой, но в глубинах памяти все так же бредут нескончаемой чередой скорбные тени — и он не сомневался, что это будет продолжаться до конца его дней.
Он усилием воли направил свои воспоминания в иное, более радостное русло: Дунай, спокойный и широкий в своем австрийском течении, города и виноградники по его берегам… Когда грянул ужас, он был совсем маленьким. Память — испуганный пес — снова кралась укромными закоулками, где он силился избыть беду. Год тянулся за годом, он выжил и наконец перебрался в эту дождливую северную страну, стал жить среди не слишком общительных гоев, тщательно прятавших свои чувства и мысли — по крайней мере от чужаков… И что? Вот он стоит, пренебрегая святым соблюдением субботы, на ветру, среди местных крестьян, силясь таким образом хоть отчасти восстановить положение и благосостояние, которыми его семья обладала до начала гонений, лишения собственности… убийства.
— Как жесток этот мир к тем, кто не может за себя постоять, — произнес он.
Поднявшись с перил, он топнул ногой по гулким доскам мостика и вернулся к машине. Нет, сказал он себе, так не пойдет. Хватит заниматься самокопанием. Фермеров, спускавшихся по склону, покамест не было видно, но ему следовало подготовиться на случай, если и впрямь придется действовать. Некоторые охотники всерьез полагали, что собака, если она и в самом деле прячется на холме, почуяв их, стремительно покинет лежку и постарается оторваться от цепи стрелков, уходя вниз по склону. И тогда… Мистер Эфраим вытащил из машины двустволку, зарядил ее, взвел курки, поставил на предохранитель и прислонил к крылу автомобиля. Взял бинокль и принялся всматриваться вдаль, наведя линзы сперва на склон Серого Монаха, потом на Морщинистый кряж и, наконец, на западную сторону Хард-Нотта.
Внезапно он вздрогнул, напрягся и снова направил бинокль на подножие Хард-Нотта. Покрутил колесико, тщательно настраивая резкость…
С северо-запада к Даддону, вдоль одного из притоков, бежала собака. Небольшая, гладкошерстная, черно-пегая. Зеленый пластиковый ошейник отлично просматривался в бинокль.
Мистера Эфраима затрясло от волнения. Нагнувшись, он снял ружье с предохранителя, потом вновь нацелил бинокль. Брюхо собаки было сплошь заляпано грязью, а на морде запеклось что-то, подозрительно напоминавшее кровь. Но не это приковало внимание мистера Эфраима. Он смотрел, сперва не веря своим глазам, потом — с нараставшей смесью ужаса и жалости, на глубокий, лишенный волос, едва заживший рубец, розовый, как внутренняя сторона кроличьего уха. Шрам тянулся от загривка до самого лба, и на нем были ясно различимы белые следы швов. Эта жуткая рана придавала облику пса что-то потустороннее, как будто он сошел со страниц Кафки или с полотен Иеронима Босха.
Мистер Эфраим содрогнулся. Потом — к его собственному удивлению — окуляры бинокля увлажнились, и он протер их тыльной стороной ладони. Когда собака подбежала ближе, он нагнулся и стал легонько похлопывать себя по колену.
— Komm, Knabe! Komm, Knabe! — позвал он. — Armer Teufel, sie haben dich auch erwischt?[25]
Пес остановился посреди дороги, робко поглядывая на него. Но человек продолжал звать его, что-то приговаривая тихим, ласковым, ободряющим голосом, и пес приблизился, опустив хвост. Глаза у него были настороженные, тело напряжено, и при первом же резком движении или звуке он был готов опрометью кинуться прочь.
Едва заметив человека, Надоеда в нерешительности остановился. Ему хотелось и подойти, и сбежать. Так подводный ныряльщик, заметив среди кораллов какое-то странное существо вроде угря или ската, разрывается между любопытством и боязнью. Вот и Надоеда испытывал, с одной стороны, чувство страха и опасности, а с другой — отчаянное желание наконец-то услышать ласковый голос. Может быть, его потреплют по спине, и тогда он встанет на задние лапы, обопрется передними на колени человека — и ощутит, как человеческая рука почесывает ему за ухом?
Человек убрал от глаз темные сдвоенные бутылочки, слегка наклонился вперед и стал подзывать его негромким, ободряющим голосом.
Звон, поселившийся в голове Надоеды с момента пробуждения на склоне Хард-Нотта, по ходу путешествия через вереск все время усиливался и теперь достиг пронзительной силы. Но теперь фокстерьер понял, что звон этот исходит не из его головы, а из головы этого незнакомого человека. Точнее говоря, звон соединял их, перетекал от одного к другому, туда и обратно. Он образовывал нечто вроде звукового вихря, воронки, медленно расширявшейся кверху, а затем быстро сужавшейся в головокружительно вертевшуюся дыру, которая была и раной в черепе Надоеды, ведущей в самую сердцевину его мозга, и дулом ружейного ствола, нацеленного ему прямо в морду. Перекрученные смерчи времени поднимались из собачьего и человеческого прошлого к настоящему, где этот человек по