На углу их нагнала такая же заснеженная фигура.
– Не в курсе, что случилось? – окликнул человек, поравнявшись с ними. – Сети нет!
– Не знаю! Авария какая-то! – крикнул Чуров в ответ.
Из-за метели слов было почти не слышно.
У слепого светофора они остановились. Чуров вытянул руку, что было само по себе непросто. Их сносило. Они услышали грохот: ветер наполовину оторвал лист жести с рекламного щита, и теперь он болтался и громыхал на ветру. Деревья в сквере гнулись, ветки трещали, но видно было плохо из-за сильной метели. Чуров понимал, что их самих тоже не видно, разве что вблизи. Город терял привычные контуры, координаты: уже не так важно казалось, где тротуар, а где мостовая, не было видно ни дальней перспективы, ни крыш домов. Круг смыкался близко-близко – он, Чуров, столбик ограды, Байя, мутный свет фар в десяти метрах от него.
Впервые Чуров подумал о том, что, кажется, эта метель сильнее всех виденных им метелей, а это значит, что она легко может стать и ещё сильнее – настолько сильнее, что его опыт в подобных делах ничего ему не подскажет. Может, надо было остаться в роддоме. Может, сейчас ветром начнёт переворачивать машины. Или насыплет сразу столько снега, что с головой их занесёт.
Наконец рядом остановился газик с надписью на боку: «Магазин Баклажан. Консервы. Всё для рыбалки и строительства». Чуров и Байя, пригибаясь, влезли внутрь. В машине было мокро, светло, изнутри наружу совсем ничего не было видно.
– Спасибо, – сказал Чуров водителю. – Мы в Коломну. Сколько?
Водитель обернулся – седой меланхоличный человек с бородкой и светлыми-светлыми глазами.
– Что вы. В такой шторм. Мы должны помогать друг другу. К тому же мне по пути, – выражался он как-то неуловимо-витиевато.
– Ничего не слышно? – Чуров кивнул на радио.
– Ничегошеньки. Ни новостей, ничего, – проговорил хозяин «Баклажана». – По всем каналам музыка одна. Я уж выключил. На нервы действует. На конец света похоже.
– Нет, – вдруг сказала Байя из темноты. – Конец света будет хуже. Это – когда город мёртвый. Все магазины разорили. Очень холодно. Газа нет, света нет, тепла нет. Воды нет. И везде насрано. Везде трупы и ржавые машины. И собаки стаями бегают. А ребёнок тебе говорит: «Мама, а помнишь, как мы тут мороженое ели».
И потом говорит: «Мама, у меня животик болит»… А самое страшное знаете что? Что есть места, где уже сейчас всё так и есть.
Чурову стало не по себе.
– Будем наблюдать, – пробормотал он, глядя на Байю.
Та затаилась. Ехать было трудно. Дворники не справлялись. Снег залеплял лобовое стекло. Чурову казалось, что они едут по зимнему лесу, – темнота была полная, метель завывала, снег залеплял стекло.
Они повернули на Декабристов. Байя сидела тихо-тихо. Яблоко внутри неё тяжело ворочалось и продвигалось вниз, по миллиметру, спазмами. Но она ничего не говорила, а только сидела тихо-тихо, притаившись в темноте.
– Вроде ветер потише стал, – сказал Чуров водителю на прощанье.
Тот только кивнул им и усмехнулся печально.
Чуров и Байя вошли в подъезд. На лестнице гудели голоса. На четвёртом стояли с фонариками и возбуждённо обсуждали происходящее. Байя шла с остановками. Схватки стали резкими, сдвоенными.
Дверь квартиры ждала их нараспашку. На столе горела свеча. У Викиных ног сидел Шеф. Вика очень обрадовалась.
– Привет! А что… в роддоме тоже света нет?
– Не заходи в комнату, пока папа не разрешит, – сказала Байя и по стеночке прошла к ним. Соседи переглянулись и протянули Чурову фонарик. Чуров побежал в ванну мыть руки, оттуда в комнату. Они заперли дверь. Шеф молча сел у входа.
– Помоги ботинки снять, – проговорила Байя в темноте.
Воды отошли, схватки шли одна за другой. Чуров постелил на полу несколько полотенец друг на друга. Байя стояла на четвереньках, мотала головой и тихо, мерно завывала.
Первые роды у неё принимали в больнице, куда привозят женщин без паспорта, без регистрации, бездомных и бесправных. Байе очень повезло с акушеркой: именно она и предложила Байе петь на потугах. Но тогда Байе это показалось чем-то непонятным и ненужным. Ей было очень страшно, больно, ей не могло прийти в голову петь – она просто выла на весь коридор, цеплялась за руки акушерки и ругалась. Байя была уверена тогда, что умрёт и она, и ребёнок. Акушерки в роддомах часто кричат на рожениц, но та, что попалась Байе, не сказала ей ни одного грубого слова. Она всё видела и понимала.
Сегодня, стоя на четвереньках посреди комнаты, при свете фонарика, Байя вспомнила её тогдашний совет и стала петь, точнее, мерно завывать. Она стояла на четвереньках и мерно моталась туда-сюда, прихватывая зубами волосы и воротник футболки, выгибаясь всем телом и в такт схваткам завывая полуоткрытым ртом одну и ту же нехитрую тему: ааа – потом выше на квинту – ааа – потом чуть ниже ааа – потом совсем высоко – ааа! – и снова те же четыре звука. Байя завывала мерно, уверенно, выгибаясь: а-а-а! – а-а-а! – пела она, ощущая, что всё происходит, как и должно происходить, а звуки эти – доказательство. Вокруг было полутемно, но Байя, казалось, видит всё очень ясно, и так же ясно, отчётливо видел и понимал всё Чуров.
Муки вдруг изменились, стали острыми и приятными, долгожданными, и на следующей схватке Чуров при свете фонарика увидел перед собой остренький домик поросшей тёмными волосами макушки, как будто лепестки маленького черепа были вложены друг в друга. Последние тридцать секунд – ааа! – аааа-а-а-а-а-а!.. – и Чуров принял дочь на руки. Она выскользнула быстро, пятнистая и мокрая, как фасолина, мягкая и маленькая, и закричала, не разлепляя глаз.
Байя легла, глядя в темноту почти вровень с полом, а из темноты откуда-то набежали вьюшки, искры, мигания, мерцания. Они повторялись и чередовались через равные промежутки, так же, как раньше – схватки, не давая темноте за окном оставаться слепой и густой. В комнате же и вовсе пространство сквозило светом: здесь был мобильник Чурова, ещё не севший, фонарик и свечка, которую он принёс из кухни. Было темно, но тепло.
Чуров мыл ребёнка под тонкой струёй прохладной воды. При свете фонарика он разглядел слипшиеся волосы, припухшие веки, маленькие пальцы. Девочка была как маленький Чуров, как Байя и как мама Чурова. Чуров мыл маленький шелковистый живот, попу, ножки. Он вытер ребёнка насухо и понёс Байе, положив животиком на руку, а лицом на ладонь, как носил самых маленьких своих пациентов.
Новорождённая девочка взяла грудь. Чуров укрыл всех одеялом, прошёлся в волнении от окна к дверям, собрал с пола то, на чём рожала Байя, и позвал с кухни Вику. Чуть виляя хвостом, Шеф подошёл к Байе с дочерьми и лёг рядом, у дивана, – не слишком близко, но так, чтобы вместе.
Зелёным засветился экран чуровского мобильника: пришла эсэмэс. Это означало, что сеть снова появилась.
«27 ноября, – писало Министерство чрезвычайных ситуаций, – в Петербурге и области ожидается снег и шквалистый ветер».
– М-м! – сказал Чуров. – Перепугались-то все. Конец света и всё такое. А всего лишь блэкаут, снег и шквалистый ветер.
Тут Чурову пришла ещё одна эсэмэс.
«Перезвони», – писала Елена Захаровна. Написала, несмотря на то, что не его дежурство и что света нет во всём городе.
– Алло, – послышался далёкий полуобморочный голос Елены Захаровны. – Чуров, Н. ушла.
– Как?! – Чуров чуть телефон не уронил. Его мгновенно прошиб пот.
С Н. у них несколько дней назад вышел большой скандал – на другом отделении некая специалистка решила назначить инфузионную терапию уже на фоне острого миокардита. После реанимации девочку перевели к ним на отделение. Чуров долго говорил с её разгневанным папой, который не понимал, что Чуров не напортачил, а, наоборот, пытается исправить то, что напортачили другие. И вроде удалось её стабилизировать. А теперь, значит, вот так.
– Из-за электричества, – кричала в трубку Елена Захаровна. – Когда свет вырубили, у нас автономная система, но скачок напряжения…
– Напишите, что моё дежурство, – сказал Чуров. – Быстрее, прямо сейчас. Что мы поменялись, напишите. Ждите, выхожу.
Он заметался по комнате. Наткнулся на стол. Попытался сообразить, что же должен взять с собой. За окном света пока нигде не было – полная, чернильная тьма. Снегу там, наверное, подумал Чуров. Как добираться-то. Что ему буря, что ему ветер, если распухло горло у Пети. Зной или стужа, день или ночь…
– Папа, ты уходить собираешься? – затревожилась Вика. – С мамой всё будет хорошо? Им в больницу не надо?
Чуров остановился, держа в руках бумажник. Шеф встал и процокал когтями поближе к Чурову. Сел рядом. Чуров вгляделся в темноту, где на диване лежали Байя с новорождённой. Посветил фонариком. Обе спали. Байя ровно дышала. Малышка мелко посасывала во сне.
– Я вызвал скорую, – сказал Чуров. – Но вряд ли они доберутся раньше утра.
– А ты на дежурство? Ты скоро приедешь?
– М-м, – сказал Чуров.
Он не знал, что ответить. Его посетило странное чувство, вернее, не посетило, а незаметно нахлынуло, охватило целиком. То самое чувство, хорошо знакомое ему, которое он впервые испытал, когда стоял в маленькой комнатке этажом ниже, глядя на Байю и шестимесячную Вику. Как и тогда, он уже почти знал, что случится, уже почти понял, ухватил смысл происходящего, но догадка ещё не вошла в него. Вот и теперь Чуров, уже опытный, удерживал свою догадку на периферии взгляда, в слепом пятне, и не давал ей проникнуть и стать видимой. Вместо этого он снова стоял и нерешительно смотрел в полутьме то на Вику, то на Байю и новую девочку.
Шеф под ногами тявкнул, завертелся, коротко заскулил. Чуров присел.
– Хорошая собака, – он стал гладить Шефа, тот ласкался, лез на Чурова лапами и почему-то всё поскуливал. – Да ты моя умница…
Температура упала за ночь на двадцать градусов. Серые обрывки гирлянд свисали там и сям с ёлок, карнизов и фонарей. Кое-где не удалось восстановить и освещение. Троллейбусы не ходили. Светофоры не работали. Машин на улицах почти не было. Пешеходов не было совсем. Неву замело по края. Снег казался фиолетовым и сухим как порох.