– Нет-нет, ничего больше не нужно. Больше ничего не нужно. Всё у меня есть, мне ничего не нужно. Только белой булки и маленькую. А то купишь, что мне не надо. А мне булку надо, белую. И маленькую. Это любую можешь, любую.
Чурбанов выбежал из подъезда, завернул в подворотню, дошёл до магазина. Магазин был старенький, провинциальный. Там настоялось то же сонное, хлебное комковатое тепло, что виднелось в окнах. Над жёлтым прилавком с крендельками в пакетах дремала продавщица в синем кокошнике. Солёные огурцы мокли в жестяном пятилитровом бочонке. Водки и коньяки стояли под ключом, за слегка обляпанными стеклянными дверцами.
– Булку и маленькую, – сказал Чурбанов, и вдруг почувствовал что-то странное, как будто это не он гипнотизировал бабу Валю, а она его. И как будто он на самом деле был не в магазине, а где-то ещё. Отчего-то сильно ёкнуло и быстро-быстро забилось сердце.
Чурбанов заторопился, схватил товары и выскочил в дверь. Тут же перед его носом в подворотню въехал мерс цвета «вишнёвая кровь». Чурбанов выждал, пока проедет, заскочил в подворотню, оттуда, пока те парковались в крохотном дворе, – в подъезд.
– Вот, – сказал он, выкладывая на стол булку и водку. – Принёс.
Баба Валя всё стояла посреди комнаты.
В дверь громко постучали. Повторили ещё громче.
– Стойте здесь, – велел Чурбанов бабе Вале.
Он вышел в прихожую.
– Кто там? – проорал он прямо в дверь.
Трое, а может, и четверо. Чурбанову было не страшно, но довольно-таки противно. Четверо, со стволами небось.
– Бабка, кто там у тебя? Эй, открывай. Нас много, – слышалось с той стороны двери.
Чурбанов внезапно развеселился. Он дёрнул дверь на себя, и чуваки, а их было только двое, ввалились в прихожую.
Чурбанов кинулся пожимать им руки. Первый был квадратный и только казался грузным, а передвигался вороватой паучьей побежкой. Другой был прямоугольный, возвышенный. Когда он стоял рядом, то похож был на человека, и даже неплохого, особенно в профиль.
– Приятно видеть коллег! – веселился Чурбанов, пожимая их руки обеими своими. Мучители слегка оторопели.
– А ты-то кто? – спросил квадратный, моргая маленькими блестящими глазками. – От какого банка или чего?
– Я генеральный директор Чурбанов! – рявкнул Чурбанов, как адский предводитель. – Указ от первого декабря слышали?! О проверке деятельности коллекторских агентств…
– Проверке что-что, – спросил ровным голосом тот, который был слегка похож на человека и стал похож поменьше. В темноте Чурбанов не видел его лица. Вообще коллекторов было как-то плохо видно, словно бы они сами заслоняли себя, мешали на себя смотреть.
– Коллекторских агентств, – ехидно сказал Чурбанов и тут же понял, что они ему не верят.
– А я водочки налила, – проскрипела баба Валя откуда-то из-за стола. – Булочки нарезала. Что вам от меня нужно? Я ведь ни в чём не виновата. Петя умер, я всю жизнь на хлебозаводе проработала. А хлебозавод, это же сердце города.
Город живёт, потому что хлеб вот есть. А они приходят и говорят: отдавай телевизор. Вот булочка белая, кушайте. Я с блокады…
– Водочки-то можно, – сказал квадратный и заслонил окно своей негустой чернотой. Интересный у него голос, подумал Чурбанов не без страха. Голос этот доносился будто издалека. Учитывая размеры комнаты, эффект выходил подлинно жуткий, как если бы квадратный сам по себе был колодцем, а голосовой аппарат у него находился на самой глубине, метров тридцать как минимум.
– Булочку – это мы вообще с удовольствием, – сказал прямоугольный и, согнувшись, как полоска тёмной бумаги, сел на стул. – Возьмите, – он передал рюмку Чурбанову.
Чурбанов уже было почти совсем взял, но почему-то вдруг передумал, он и сам не понял почему.
– Знаете, – сказал он прямоугольному, – вот не хочу я с вами пить, простите уж. Вы зачем бабу Валю доводите? Я когда пришёл, она в жутком состоянии была. А теперь даже старается, чтобы вам угодить. Кому рассказать, никто не поверит. Вы ей дверь сожгли, квартиру хотите отобрать, а она вам водки, хлебушка. Нормально это?
– А ты чё знаешь, – прогудел квадратный, залив в свой колодец водку. – Ты ваще тут никто. А мы бабы-Валины контрагенты, если хошь, мы её партнеры. Квартира нам отписана, мы здесь останемся. А кто довёл, надо ещё доказать. Ты тут, чувак, в подвале фирму держишь, что ли? Ну, так ты конкретно попал…
– А может, не надо? – похожий на человека махнул рюмку, поморщился, зачем-то глянул в неё и зажевал хлебный мякиш.
– Надо-надо, – вдруг сказала баба Валя. – Это плохой человек, он Петю моего убил. Да ещё и пить не хочет с нами. Даже хлеба нашего не ест… Я ни в чём не виновата, я с блокады, это он меня вот и довёл. Аквариум разбил, окна побил. Пришёл и говорит: отдавай телевизор… А я булочки купила…
Чурбанов закрыл глаза рукой: ну и влип. Бабка определённо не соображала. Квадратный двор-колодец надвинулся на него:
– Чего бабок кошмаришь, коллектор, а?
Чурбанов схватил сломанный стул и огрел квадратного. Тот ловко заслонился и бросился на него. Прямоугольный вскочил. Чурбанов перепрыгнул через стол и молниеносно пригнулся: над ним пролетело что-то тяжёлое, окно со звоном осыпалось окончательно. Чурбанов распрямился, уклонился вбок и вломил прямоугольному.
И не то чтобы так уж сильно он вломил, но эффект от этого удара произошёл суперменски потрясающий: прямоугольный скорчился от боли и перегнулся пополам.
– Ты сука что делаешь-то… – простонал он.
Чурбанов метнул взгляд на квадратного, но, к удивлению, увидел, что тот тоже согнулся пополам, хватая ртом воздух, под шнурком, на котором висит разбитая лампа, и вид у него такой, как будто Чурбанов вломил и ему тоже, обоим сразу. Чурбанов попытался вспомнить, бил он квадратного или нет: кажется, не бил. Стулом разве что, но он после этого ещё ого-го как скакал. Ну не баба Валя же его так убрала?
Или?..
– А-а-а, – застонал квадратный, упал на колени, потом – медленно – на пол и задёргался.
– А-а-а, – стонал прямоугольный, скрючившись на диване. – Баб… ка…
За окном послышались негромкие голоса.
– Что у них там происходит? Разборки какие-то.
– Утюг из окна выкинули. Не надо, Серёжа, там наркоманы живут, это давно уже.
Голоса загудели невнятнее, удаляясь в подворотню. Чурбанов видел, как корчится на диване прямоугольный, изгибаясь в предсмертных спазмах. С пола слышались мерзкие и жуткие звуки – не рычание, не сипение, а какой-то сдавленный вой. При отравлении крысиным ядом мышцы челюстей, затылка и спины сводит судорогами.
Баба Валя всё так же стояла посреди комнаты, святая и косая. Недопитые рюмки и белые пряди бабы Вали светились в лучах хлебозаводских окон. Валялись на столе недоеденные куски белой булки. Коллекторы-рэкетиры корчились под столом. Сифонило из окон. Пахло дрожжами.
– Телевизор унесли, – бубнила баба Валя, глядя мимо Чурбанова. – Я на заводе на этом работала ещё в блокаду, на тестомешалке. Работает тестомешалка, и город может жить. Работает завод, и город живёт. Булочку есть можно, вся жизнь в ней. Вот и я как будто вечная, а всё потому, что я хлебом одним питаюсь, потому что всё хлеб ем. Петя умер, все умерли, а я хлеб всё ем и вечно всё живу. Аквариум мне разбили, а это Петин был аквариум. Это всё кредиты вот эти все. Вот у нас центральное всё отопление, а сунуть бы их в печку, да и дело с концом, а так всё неудобно…
Чурбанов прикрыл за собой пожжённую дверь, неслышно спустился по лестнице, вышел, походил по двору от лужи к луже. Посмотрел на мерс и подумал: надо вернуться за ихними ключами и ихний мерс сегодня же загнать. А деньги бабе Вале отдать поскорее. И адвоката, конечно же. Как он и собирался вначале. Адвокат бабе Вале очень пригодится. Да и деньги лишними не будут. Он же хотел помочь, вот и поможет.
Дом содрогнулся. Тестомешалка завелась и пошла ритмичными толчками бить тесто. Начался замес.
6. Чуров блюз
Чуров шагал по рельсам одноколейки, заросшей иван-чаем, а за ним бежала его собака – восьмимесячная овчарка Шеф. Чуров ехал продавать дачу.
При маме они начинали ездить в конце апреля. Всё подчинялось распорядку: что взять с собой, что есть, что делать. Чуров любил дачу:
– и время отправления электрички 17:36 в пятницу с Балтийского вокзала, 19:03 в воскресенье обратно от их станции;
– и дачный домик, за обоями которого шуршали короеды; из щелей которого вылезал сухой мох, так что Чуров конопатил брёвна, заталкивая туда паклю специальным деревянным клинышком; с потолка которого сыпался уголёк, что ещё бабка клала на фанеру, отделявшую потолок от чердака;
– и огород, когда-то густой и плотный – все шесть соток были засажены, и не вилась мелкая мошка над морковью, заставляя ботву скурчавиться, и непомерно огромной вырастала свёкла;
– и любил Чуров, выкопавши картошку, раскладывать её сушиться в тёмном чулане, потом переворачивать, освобождать от высохшей земли и загружать в подпол;
– и любил даже те бесконечные часы, когда они с мамой, сидя на корточках, рылись в сухой, как порох, земле под синим небом и бодрым попискиванием радио;
– и топить баню, заготавливать веники, ходить по грибы и малину, и закатывать огурцы в малиновых августовских сумерках, и пропитывать спиртом кружочки бумаги, чтобы класть сверху на смородиновый джем (от плесени).
Чуров любил здесь всё, каждый предмет, от старого черпачка в древней бане до мелких трилистничков кашки у рассохшихся ворот. И вот теперь вся эта жизнь должна была умереть вместе с мамой, а мама умерла как раз в начале апреля.
Мама умерла в начале апреля, и теперь частым занятием Чурова было перебирание в памяти подробностей, деталей её последних трёх дней, как бы составление жития, «страстей», которые имели для Чурова, специализировавшегося в кардиологии, особенное значение ещё и потому, что умерла она после операции на сердце, на которую не могла не пойти – и которой не перенесла. Но если бы мать не пошла на операцию, она умерла бы так же непременно, однако умирала бы дольше и мучительнее.