Есть.
Ты помнишь, как ты бежал в своей чисто-белой футболке и спортивных брюках играть в теннис? Я качалась на деревянной скамейке качелей, я покачивалась, раскачивалась, море волнуется – раз, море волнуется – два-с, море волнуется – три! Замри, май дарлинг, умоляла я, оглянись! Но ты, маленький парашютист-хитрец, бежал так, будто совсем и не видишь огромного моря рядом, о, мой белый парус, ты плыл в самом центре синей глади, ты сверкал на солнце, ты реял под ветром, но упорно не замечал воды! А, помнишь, ты стоял у стены, а мы все сидели в креслах, а я, конечно, делала вид, что совсем не смотрю на тебя, но как я любила тебя в то миг, боже мой!
Ты понял, почему сейчас я испытываю вину перед тем рыжеватым из магазина: я обманула его. Я ужасно обманула его.
И вот сегодня, да, да, история еще не окончилась, терпение, май дарлинг, и коляски уже свиристят, и памятник Кирову, почему-то оставленный в этих кустах, сияет мокрыми выпуклыми глазами. И вот сегодня, когда троллейбус, а я так люблю смотреть из окна, как на моем перекрестке поворачивает троллейбус, и в темноте его огоньки, и пассажиры покачиваются за окнами… Море волнуется только раз, май дарлинг. И вот сегодня, когда троллейбус, утренний и золотистый от света, облупленный и по-детски неуклюжий, повернул, а сегодня утром, май дарлинг, троллейбус повернул, да, май дарлинг, повернул троллейбус, я вышла из дома, и дошла до того же самого магазина. В нем все, как всегда, возносилось и возлегало, и разноцветно дремало, и многокрасочно отдавалось взглядам и взорам, а у подножия стоял рыжеватый мальчик. И я подошла ближе, чтобы опять засмотреться. Нет, на этот раз только сделать вид, что засмотрелась на горы. А сама ловко скользнула взглядом – и не узнала его!
До сих пор мне совершенно неясно – он ли расстилал перед какой-то покупательницей красный джемпер, или то был не он, а другой… Как я ни старалась, я не могла узнать его. Я не узнавала его. Может быть, и в самом деле в магазине уже был другой, чуть похожий на того, прежнего? Или это он так изменился с тех пор, как я разлюбила его, май дарлинг?
И только смутное чувство вины, только странное чувство потери, только тайная грусть, май дарлинг.
Ты?
Нет-нет, больше никогда и ни за что, а природа всегда, точно в кино, синхронно к грусти льет дождем или параллельно к радости светит и греет… И тут все было так же с природой: первую любовь после тридцати пяти встречать полагается в первых числах августа в солнечный, но уже чуть пахнущий осенью день, даже два-три желтых листика под ногами, правда, может, и от июльской жары слетевших, но все-таки вполне к месту, и в душе тоже: два-три желтых листика вместо того разноцветного водопада зеленого фонтана голубого фронтона и чего-то там еще, то есть вместо первой любви. Однако, признаюсь, только я его увидела, поняла, что словосочетание, обозначающее фонтан зеленый и фронтон голубой, не меньший миф, чем тот мальчик, который с задней парты мне написал записку с признанием. У него были сросшиеся на переносице брови, как будто застыла в полете чайка по имени Джонатан Ливингстон.
– Дяденька, вы кто? – хотела было спросить, когда он, улыбаясь всеми, которые и раньше были не ахти, но, впрочем, я этого не замечала, мне потом подружка сказала, когда первая моя любовь лопнула, как воздушный шарик, – у него, мол, зато зубы-то не ахти… Может, оттого я в стоматологи и пошла. А в общем, какая чушь. Ну и что? Можно заплатить, и станут все тридцать два, как у звезды – той, что не на небе, а в…
– Ты? – спросил он.
– Я.
– А я тебя сразу… – И он как-то смутился. Сразу узнал? Или сразу не узнал? И тоже обнаружил что-то не ахти?
– А я тебя сразу увидел, – повторил он и продолжил: – Ты шла по той стороне, у тебя походка такая же детская, как была в школе.
– Да?
– Ты немного, извини, как медведь ходишь…
М-да, подумала я, сто семьдесят восемь моих см, плечи, плаванием увеличенные вдвое по отношению к данным так сказать, при рождении, и, как медведь, хожу…
– Но мне это всегда нравилось. – Он улыбнулся застенчиво. Так улыбаются на телеэкране олигархи, получая премию мира или орден за вклад.
– Ты где работаешь?
– Зубы выдираю, – сказала я, – стоматолог то есть. А ты?
– У меня свой бизнес. – Он снова улыбнулся. Но на этот раз не скромно и либерально, как олигарх, а жестко и саркастично, как мелкий предприниматель, которому никогда не дадут ордена за вклад.
– И чем торгуешь?
– Минералкой.
– Из крана берешь? – Я засмеялась, смягчая резкость иронии.
– Нет, иногда из скважины. – Он тоже хохотнул.
– Четверо детей?
– Нет, что ты, всего двое.
– Это не буржуазно, теперь нужно иметь две машины на одну семью, стометровую квартиру в центре, дом за городом, вклад в зарубежном банке и четверо детей.
– И те близнецы. – Он вздохнул. – А у тебя?
– Ничего из перечисленного, кроме четверых и машины.
– Детей?!
– В определенном смысле: дочь, собака, кошка и попугай.
– Стоматологи неплохо зарабатывают. – Он опять вздохнул.
– И жена должна быть с круговой подтяжкой лица.
– А муж у тебя кто? – Он как-то подергал плечом.
– Отсутствует, – сказала я, – ушел к той, у которой не как у медведя.
– Ну и дурак.
– Наоборот.
И тут вдруг он начал вспоминать, какими-то отрывками-обрывками – упавшими листочками. А вот ты, а вот я, а вот мы ого-го потом он… ты тогда на него так посмотрела я
– Что ты? – сумела вставить я.
– Ты так посмотрела и я решил ты его то есть вот такая помнишь еще листья кружились и губы были соленые у меня а ты не дала тебя поцеловать почему и красивый такой я решил что ты в него в общем оттого и…
– Оттого – что? – снова сумела я.
– Сбежал.
И тут я заметила, что над нами кружится кружится кружится чайка…
Дело, в общем, как вы поняли, было у моря.
Сомнительный
Так и соседи говорили: роди одна, ну кто на тебе женится с таким-то довеском? Только придут, увидят твою сестру – и сразу ноги в руки! Это же твой горб.
Аська не отвечала. Только глядела хмуро. И внутри эхом: горб! горб! горб!
А ведь все так хорошо и красиво начиналось: отец ведущий инженер, в то время это было и денежно, и престижно, мать певица – правда, в хоре, но хор – классический, востребованный телевидением, особенно по торжественным датам. И порой стайка одинаково чистых фарфоровых лиц появлялась непонятно откуда в волшебном окне телевизора, и медленно вытягивался серпантин движущихся губ. Губы сначала складывались в красивые перламутровые овалы, затем быстро сужались до узких черточек и вновь плавно выстраивались одинаковыми арками, завораживая Асю своей кажущейся совершенной отдельностью от поющих лиц и от жемчужных стрекоз звуков, вылетавших из приоткрывающейся и снова исчезающей темноты. И когда родной кареглазый поющий облик сначала так же медленно выплывал с одной стороны экрана, чтобы, на миг заполнив его, снова стать, удалившись, одним из многих, почти не отличимых издалека чужих хоровых лиц, Ася от неожиданности замирала и, едва сдерживая слезы, пугалась, что мать может навсегда провалиться через одну из темных эллипсовидных ячеек долгой поющей цепочки ртов в какую-то другую, старинную эпоху, как-то связанную с дочерним старомодным именем и фарфоровой статуэткой качающей головой китаянки, стоящей на потемневшем от времени, еще прабабушкином, комоде в темной родительской спальне. Отец же, хотя втайне женой гордился, увидев ее на экране, начинал нервно посмеиваться и намеренно делал вид, что никакого отношения тающая вдалеке Снегурочка к нему и к их семье не имеет. Ее светящееся появление и плавное исчезновение, наверное, пугало и его, намекая на зыбкость их с женой единения и придавая оттенок иллюзорности их общему, пахнувшему праздничным печеньем, милому быту. И вообще к чему это телевидение, говорил он, убегая на кухню и добавляя мысленно, уже обращаясь только к себе самому: не у каждого ведь есть новая машина, хорошая дача и такая старшая дочь – вьющиеся золотистые волосы и карие глаза, – и что нужно в этой жизни еще? Да, а младшая? Тоже ничего. Хоть и немного бука. Младшая – Ася. Хотелось всей родне мальчика, получилась девочка. Зачем еще одна девочка к такому ангелочку?
Ася любила играть в машинки и с удовольствием носила штаны и куртку и ненавидела, когда ее впихивали в дорогие платья старшей сестры. Противилась, выходит, бессознательно против сестриной судьбы, которую, может, и предчувствовала своим бессознательным детским наитием. Так между собой потом говорили тетки, сестры отца. Правда, все было в раннем детстве прекрасно: новогодние смолистые елки, Дед Мороз с подарками, папина красивая машина, вокруг которой всегда собирались дворовые мальчишки, деловито обсуждая все достоинства колес, капота и двигателя; дача с сосновым бором вокруг, тихая песня реки, рыжая искра белки на ветках, алфавит заячьих следов среди кустиков… И все впереди. Горело бра, танцевал на паркете заводной медведь, подаренный когда-то, на десятилетие еще Асиному отцу, но по-прежнему бравый и всеми любимый коричневый мишка, за пианино сидела и что-то наигрывала молодая мама, ее пышные тонкие волосы просвечивали и стояли над головой нимбом, старшая сестра ела мандарины, и потому в квартире пахло так приятно, так по-новогоднему.
И вдруг все кончилось. Как-то разом и ужасно. Ушел из семьи отец. Это потом Асе объяснила мать, что развела их свекровь – невзлюбила Асину маму и развела, подсунула сыну одинокую дочь своей старой подруги, на которую он мог смотреть сверху вниз, что, конечно, гораздо удобнее для жизни и надежнее для сохранения здоровья. Зависшей возле экрана попрыгунье стрекозе, сквозь прозрачные крылышки которой тревожно поблескивали огоньки какой-то другой жизни, предпочел сочную курицу в тарелке, рассудив вполне трезво: уж эта-то если и сможет исчезнуть, то наверняка только в его собственном желудке.
В то же лето старшую сестру, золотоволосого ангелочка, укусил в лесу крохотный клещ, поставив ядовитую страшную точку в романе о тихом рае Асиного детства. Дело происходило за Уралом, на даче у дедушки по линии матери – неприятного старика, похожего на заржавевший скрипичный ключ. Он также не нравился Асе, как и долгие гаммы, которые она разучивала на пианино. Ужасный диагноз сестры – энцефалит – прозвучал для ничего не понимающей Аси как проклятие тринадцатой феи. Разом съехались все родные и двоюродные тетки. Краем уха Ася услышала, что не приехала только бабушка, мать отца, преподаватель математики, – и детское ее сознание тревожно озарило: она и есть та самая тринадцатая! Но душа тут же успокоилась: ее-то, Асю, тринадцатая фея просто обожает, потому что младшая внучка очень на нее похожа – это все говорят! А значит, с ней, с Асей, ничего дурного случиться не может. Но, сначала успокоившись, душа вдруг как-то не по-детски устыдилась: и в тот миг острая жалость к сестре, золотоволосому ангелочку, как печальная тень, навсегда припала к беспечальной радости жизни – прекрасному подарку, полученному Асей при появлении на свет.