Чуть позже зажглись фонари — страница 45 из 48

Но интеллигентный человек, отвергая Катины рассуждения, но, надо честно признаться, оправдывая маленькие тайные надежды, позвонил на следующий день. В среду. И сказал своим простуженным невнятным голосом, чтобы она не очень торопилась со статьей, ну, как сумеет, ведь он понимает, у нее дела, все-таки учится, в институт на занятия ходит, то есть действительно оказался интеллигентным человеком. После чего тем же безразлично-доброжелательным тоном он сообщил о завалявшемся у него билетике на премьеру суперинтересного фильма и спросил, не хочет ли она, Катя, составить ему компанию и прогуляться в Дом кино. Кате бы стоило поломаться маленько, а она, так как была по всей видимости глуповата, согласилась тут же, даже запнулась от волнения, успев только и подумать – ой, что это я – и покраснела.

В прохладном вестибюле, где толпился народ, жаждущий попасть на суперфильм, к Дмитрию Иннокентьевичу подходили какие-то бородатые мужчины, подлетели две дамочки, накрашенные и весёлые, он перекидывался со всеми ласковыми фразами и время от времени брал Катю, напряженно поглядывающую вокруг, за локоток.

Фильма, естественно, Катя не запомнила. Она лишь сумела ощутить сладкое чувство кинематографического ужаса, слепившего зал в одно дышащее существо, и вздрагивала, когда Дмитрий Иннокентьевич, расстегнувший из-за духоты свою актерски потертую кожаную куртку, поворачивался к ней и спрашивал горячим шепотом:

– Ну как?..

Катина жизнь без него была теперь совершенно невозможна. Он, словно талантливый карьерист, занял в ней самое главное кресло.

Оправдывая свой изысканно потертый вид, интеллектуалом Дмитрий Иннокентьевич оказался страшным, и Катя, продолжая из унылого чувства порядочности посещать Мокроусова Валерия, теперь точно зная, что его гламурная наружность вызывала всегда у нее только раздражение, а его дезодоранты, которыми он щедро себя опрыскивал, тошноту, вечерами слушала хрипловатые рассуждения Дмитрия Иннокентьевича, к примеру, о Рильке или о Зигмунде Фрейде. О последнем он, явно, говорил с некоторым тайным умыслом, то ли, чтобы разбудить у нее, то ли, чтобы приглушить у себя, и это Катя, как ни удивительно, понимала, тем более, что то, что он надеялся, возможно разбудить, у неё было уже вполне.

– Катя, – в один из их вечеров говорил он, закуривая и метко попадая спичкой прямо в урну возле скамейки (он почему-то отвергал зажигалки), – вы знаете, дорогая, тот, кто так понял любовь, сам уже на неё неспособен.

В Катиной душе, естественно, начинало твориться что-то ужасное: неужели, неужели он о себе, с мучительным страхом думала она, а, может, нарочно?

– Катя, – говорил он, откидываясь на скамейке и как бы невзначай, а, возможно, и действительно невзначай, касаясь ее руки, – неправда ли тот вечер…

Неожиданно он замолчал, потом усмехнулся как бы над собой, нет-нет, совсем не стоит его слушать, просто нравится ему Катя чертовски и потому, нет, невозможно не поцеловать её удивительные губы!..

Дмитрий Иннокентьевич! Дмитрий Иннокентьевич! Лучше вас, умнее вас нет никого, никого, никого! А ваши волшебные руки! Если бы не они, разве сумела бы срастись нога противного Мокроусова!

А нога Мокроусова Валерия тем временем действительно срослась. Но даже это, по меткому, наверное, замечанию Кати, не прибавило ее обладателю ума. Точно весь его остававшийся при нем ум в ногу-то и ушел. Мокроусов Валерий продолжал Кате непрерывно звонить, надоедал, как осенняя муха, и приходилось все время бедной маме ему лгать, где Катя, Катя в библиотеке, а когда вернется, потом она едет к подруге. Одним словом, вот так.

С Дмитрием Иннокентьевичем гуляли они теперь каждый день, все переулки облазили, где наблюдали за ними старые дома из-за цветков на окнах, прочертили своими ногами все проспекты, причем попадающиеся им навстречу знакомые кивали, улыбались и проходили, не останавливаясь, тем вызывая у Кати симпатию. Правда, однажды притормозил какой-то усатый знакомый Дмитрия Иннокентьевича, что-то ему сказал, а на Катю даже и не посмотрел, да и Дмитрий Иннокентьевич, видимо, по каким-то особым соображениям представлять друг другу их не стал.

Но скоро октябрьская слякоть, грязь и сырость сделали их ежедневные прогулки невозможными. И, принимая во внимание постоянные посещения Мокроусова Валерия, использовавшего мерзость погоды в своих эгоцентрических интересах, а также трепетно осознавая, что не видеть каждый день Дмитрия Иннокентьевича у глупой Кати сил не было никаких, не могла она не согласиться, когда, кашляя, потому что из-за частых прогулок был простужен, позвал он ее к себе в однокомнатную квартирку, где не жил постоянно, поскольку постоянно проживал с престарелыми родителями, а только работал, ну, писал статьи, например.

Вид многочисленных книг и письменного стола, заваленного всяческими папками и бумагами, несколько успокоил Катю, ведь стоит, пожалуй, заметить, что не совсем так уверенно Катя прийти сюда согласилась, согласилась-то сразу, но какой-то первобытный страшок внутри нее притаился и сердце посасывал.

Но, оглядев все, Катя улыбнулась и уселась с ногами на диван, а Дмитрий Иннокентьевич постоял, глядя на нее и, как всегда слегка покручиваясь на каблуках и, видимо, решив, что они достаточно намерзлись добираясь, пошел в кухню ставить кофе.

И они выпили кофе, молча, соприкасаясь локтями и коленями.

Горел торшер. И казались Кате их целующиеся тени страшными и огромными.

– Сними! – шепотом приказал Дмитрий Иннокентьевич и сам начал помогать ей стягивать свитерок. Катя не противилась, она как-то омертвела, будто не было у нее сейчас ни тела, ни души. И не с ее ног, а с ног какой-то совсем незнакомой, чужой девушки сползли и упали на пол выцветшие джинсы.

Даже когда соприкоснулись их обнажённые плечи, и он произнес: «Холодно», – крепче прижав ее к себе, она все равно ничего, совершенно ничего не почувствовала. Ни радости, ни боли.

Лишь погодя, когда опять пили кофе и Дмитрий Иннокентьевич, смеясь, обязал называть его на «ты» и Митей, Катю вроде как радость охватила, но какая-то не чистая, что ли, то ли с примесью испуга, то ли раскаяния, хотя ни того ни другого в общем-то она в себе не находила.

Назавтра Дмитрий Иннокентьевич уезжал в срочную командировку, довольно длительную, кстати, поэтому вечер этот был окрашен цветом расставания, да, да, дорогая, цветом расставания, и спел Дмитрий Иннокентьевич, взяв гитару, известную песенку Вертинского «Прощальный ужин».

Дни без него потянулись долгие и скучные, как дорога в поезде, когда едешь в купе с давно уже надоевшим попутчиком. Прошел месяц, потом полтора. Катя тосковала, и тоска то приливала к сердцу, то отливала, и вот, в один из таких отливов, когда любимый облик Дмитрия Иннокентьевича почти стерся, как чей-то рисунок на песке, почти уплыл совсем из Катиной памяти, рассказала ей бывшая подружка-одноклассница про свою глубокую, можно сказать ответную, то есть другими словами, взаимную любовь к одному художнику, человеку странному и изломанному, но с огромным талантом, хотя пока и не очень признанным.

А что касается Дмитрия Иннокентьевича, то про него та самая девица, которая Кате о нем первый раз всего того и наплела, как-то уже недавно, уже зимой, такой же снег падал мокрый, и у знакомой дешевая краска с ресниц потекла, сообщила, что, мол, тогда она почему-то Кате не все рассказала, может, потому что не хотелось просто, но вот не только он ей звонил, а как бы это, и серьезней все было, он привел ее, между прочим, даже к себе в однокомнатную, правда, и довольно далеко она от центра, в квартиру, свою то есть, он, кстати, там постоянно не живет, а только работает, и провели они с ним довольно милый вечерок, после чего он сразу же улетел в срочную командировку, надолго, и все как-то вот так и закончилось…

…И встретив его на проспекте, сделала Катя вид, хотя сердце ее, казалось, выпадет из груди прямехонько на асфальт, что совсем его не замечает. Намеренно, разумеется. А он кивнул.

Тем более, что художник, рядом с ней идущий, был внешне эффектней сутулого и носатого Дмитрия Иннокентьевича.

Большой, маленький и прислуга Люся

Когда буржуй маленький, этакий однодворец, если вспомнить былые времена, которых никто, но это понятно, к чему повторять, ага? Я не о том. Когда буржуй маленький, а живет у подножия кирпично-башенного дворца буржуя большого, да еще который, то есть большой, купил себе титул князя, и он прав, ведь у каждого из нас во времена Александра Сергеевича было больше 1000 родных пра, пра, пра… бабушек и дедушек. Так что все мы немного лошади и немного рюриковичи. Или хотя бы их дворовые, то бишь дворяне. И вот, буржуй маленький, по фамилии Матюшечкин, да-да, тот самый, который, отлепившись от жены-горошины, припал к модельной юной коленке, потом, правда, его слегка отодвинувшей, однако, не настолько, чтобы Матюшечкин перестал себя ощущать победителем, так вот, когда между юной коленкой, скрывающей, кстати, поврежденный когда-то еще на уроке физкультуры мениск, и пылающим сердцем Матюшечкина образовалось некоторое пространство, он как настоящий буржуй, то бишь барин, бросил свой острый взор на прислугу, а именно на горничную большого буржуя, фамилия которого была… Впрочем, какая разница. Пусть будет Князев. Или Царев. Да, Царев. Валентин Петрович Царев, и даже хороший человек. Женился вот еще в институте на сироте-однокурснице и живет с ней в любви и согласии. Но маленький буржуй Матюшечкин, разумеется, не мог и предположить, что горничная буржуя большого, а именно самого Царева Валентина Петровича просто горничная, а не постельная у князя, и сладкая мечта к великому приблизиться, можно сказать, даже слегка породниться, овладела маленьким со страшной силой. А тут и коленка где-то загуляла, научившись водить машину и получив в подарок старую «тойоту» (новую Матюшечкин купил себе). А как приблизиться? Да просто. Забрать к себе прислугу большого и… дальше все понятно. Так сказать, восемнадцать плюс.

Тут пришла как раз к Матюшечкину молочница. Старушка такая чистенькая да говорливая, которая одна на всем пространстве от дворца большого до усадебки маленького держала шоколаднобокую коровку, а поскольку Матюшечкин очень пекся о своем здоровье, на экологическом питании, которое выращивал у него в огороде работник-узбек, жил-поживал, и молоко коровье, и яйца настоящие, деревенские, ценил, а младшему сыну большого было всего двенадцать, и чего-то он все из простуды не вылазил, бабулечка носила молоко большому во дворец, а на обратно пути к маленькому в дом. Она-то и сообщила, что горничная от Царева уходит. Матюшечкин тут же добыл его телефон и позвонил, как бы чтобы у него узнать – не воровата ли, не выгнал ли он свою бедрастую прислугу за грехи или, того хуже, за какие-нибудь противоправные поступки, нет-нет, честная, хорошая женщина, открыто и доходчиво объяснил Валентин Петрович, просто решила в город податься, устала жить в сельской местности. И поспешил Матюшечкин, и впился в горничную Люсю просто как клещ сибирский (а у Матюшечкина дед-то был с Урала), и предложил ей в три (в три!) раза больше того, что платил ей сам большой. Люся и решила немного перед городом у Матюшечкина послужить. Бедром крутит, с тряпочками бегает, пыль вытирает, в общем, сказка, а не жизнь. Поселилась Люся у Матюшечкина в гостевом домике, хибара хибарой, но с удобствами и душ, и ванная, и кровать. И настала ночь. А дверь в гостевой не закрывалась. Не успел, будем так считать, Матюшечкин замок врезать. Зияла ровная и глубокая дыра, в которую сначала заглянула ночная звезда, э