Чувства и вещи — страница 31 из 91

«А ты козу убил!»

И начал доказывать тот, что не убивал, что «дела» не было, что и сама хозяйка поняла абсурдность обвинения и, если бы была жива, подтвердила бы. Но, как известно, стоит поставить человека в ситуацию, когда он вынужден доказывать, что не виновен, как в его невиновности перестают сомневаться даже самые непредвзятые люди. И тот, кто первый это открыл, был великим сердцеведом.

Пока учитель доказывал, что он двадцать лет назад козу не убивал, его «оппоненты», решив «порыться» дальше, углубились и нашли… на этот раз танк, фашистский танк, который учитель подбил, будучи солдатом, кинувшись под гусеницы, после чего долго лежал в госпитале и был награжден потом боевым орденом. Нашли – некстати! – и «забыли», рассказав подробно не о танке, а о ней, убиенной невинно козе, корреспонденту газеты, когда он выехал по письму выживаемого из школы учителя.

Ну, а если в подобной коллизии и козы не удается отыскать? Передо мной три письма – от агронома, врача и дирижера детского оркестра. Последний был освобожден от работы за, мягко выражаясь, отсутствие таланта. Первые два, агроном и врач, уволены по более тонким и гибким мотивировкам, окончательная суть которых, однако, в том же – в неспособности работать, а точнее, руководить, дирижировать собственными оркестрами.

Поскольку это выявилось после того, как они основательно покритиковали непосредственное руководство, я решил познакомиться с тремя историями. Но по мере углубления в них начал понимать, что люди, которые решали судьбы врача, агронома и дирижера, компетентнее меня в соответствующих областях. И только одно было абсолютно бесспорным: полностью лишенная каких-либо неприятностей жизнь трех до того, как они стали говорить и писать об имеющихся беспорядках, и их весьма беспокойное и неблагополучное существование после этого. Невольно напрашивался вывод: они утратили «талант дирижирования» именно тогда, когда поднялись на трибуну в качестве острых ораторов.

Но можно было бы посмотреть на дело и иначе: они никогда не обладали этим талантом, но если бы не речи и не письма, безмятежно достояли бы у дирижерского пульта до пенсии. Однако эта постановка вопроса не понравилась вершителям их судеб. «Нет!» Работали раньше творчески… «Тогда пострадали…» «Нет!» В философии подобная коллизия именуется кантовской антиномией.

В царстве умозрения антиномии неразрешимы. В живой, реальной действительности они решаются диалектически, с пониманием того, насколько сложен и непредсказуем человек. «Что поделаешь, и большие художники выдыхались», – объяснили мне судьбу дирижера детского оркестра. О том же, по существу, говорили и бывшие руководители агронома и врача. Существует ряд содержательных формул: «Выдохся», «Перестал расти» и – совершенно новая – «Не понимает духа НТР». Остается непонятным: выдохся ли человек из-за того, что растратил творческий пыл на критические речи и письма, или сами письма и речи компенсировали ему утрату «дирижерского дара»?

Ну а если нарушающий ведомственный покой человек занимает пост сугубо административный и возвышенно-творческие мотивировки освобождения-увольнения могут показаться неубедительными? И жена у него первая и единственная за тридцать лет семейной жизни. И ни одной судимости. И на Пасху не пьет. Казалось бы, положение у тех, кто хочет от него избавиться, безвыходное. Нет. Как мы уже заметили, человек – это человек. Не Бог с его немыслимым совершенством. И штатное расписание – это штатное расписание.

В одном солидном ведомстве работал в ответственной должности инженер С. В вышестоящие инстанции он написал о неблаговидных действиях отдельных руководящих товарищей. Не успели тех наказать, как интересы дела потребовали реорганизации и сокращения штатов в отделе, где работал С. Сократили штаты ровно на одну (!) инженерно-техническую руководящую должность, которую – бывают же удивительные совпадения – и занимал С. Осуществлено это было на высоком юридическом уровне, безупречно по форме. И, может быть, именно поэтому после ознакомления с документами захотелось не формальной, а чисто человеческой беседы с вершителями судьбы инженера С.: формально они были совершенно неуязвимы.

Надо отдать им должное: они охотно и искренне, без лукавства, пошли нам навстречу.

– Разве вы не заметили, что он заикается?

– Инженер С.?

– И это затрудняет его контакты с людьми…

– А раньше не заикался?

– Раньше нервы у людей были лучше.

Инженер С. ушел на пенсию.

«Критикобоязнь – явление сложное, достойное исследования социальных психологов», – написал мне один из читателей. Это бесспорно. Но пока социальные психологи в него углубятся, стоит разобраться самим в отдельных существенных чертах интересующего нас явления.

После Шукшина

Запомнилось из тяжкого лежания в больнице.

Стояли мы вечером на лестнице, тайно курили. Больница – мир особый, но в нем, как и в мире неособом, за стенами и окнами палат, живут, страдают и надеются самые разные люди. Их объединяет боль, тревога и страх и отъединяет та же особенность судеб и характеров, что и в обычной жизни.

Был между нами дебелый, одутловатый дядя неопределенного возраста, который называл себя торжественно: «персональный пенсионер республиканского масштаба». Логическое ударение в этой неканонической формуле он делал на «масштабе», тем самым утверждая собственную социальную исключительность. Была у него и вторая странность: о чем бы он ни толковал, хотя бы и излагал расхожую общежитейскую мудрость, добавлял строго и с тайным смыслом: «Как говорил Заратустра». Например, «Утро вечера мудренее, как говорил Заратустра», или «Домашний творог лавочному не ровня, как говорил Заратустра». И это поднимало банальные истины на головокружительные философские высоты.

Курил с нами и скромный библиотекарь из маленького города за Волгой, помнивший наизусть почти все стихи и поэмы Есенина. Когда он вечерами, при погашенной лампе, читал в больничной тишине, сердце замирало от печали и надежды. А днем он любил, чаще некстати, чем кстати, щегольнуть есенинской цитатой.

Был с нами и шофер такси, самый тихий, и самый послушный, и самый медлительный, несмотря на архидинамичную жизнь, которую оборвала болезнь. И был человек один с лицом настолько доверчиво-открытым, что при взгляде на него улыбнешься, как улыбнешься, когда перед тобой милый ребенок.

Докуривали уже, когда он тихо, как бы с собой говоря, заметил:

– Вот жизнь, не успеешь выкурить сигарету – день погас. – И обратился ко всем нам с вечным вопросом: – А душа с телом умирает?

Мы молчали, понимая, что ответить должен «пенсионер республиканского масштаба». По установившейся традиции на отвлеченные вопросы он отвечал первым – традицию эту узаконил самолично, сообщив однажды, что всю сознательную жизнь посещал те или иные лектории. И – третья странность его, – говорил он не «лектор», рассказывая о том, что услышал в тех залах мудрости, а «лекарь». Может быть, давно ощущал, что на склоне лет будет дело иметь именно с лекарями.

– Умирает ли душа с телом? – переспросил он. – Лекарь, помню, говорил «да».

– Что толковать о душе, – вернул нас на землю шофер такси. – Ты, – попросил он человека с милым, по-детски доверчивым лицом, – расскажи нам лучше, как ночевал на вокзале. Вот товарищ, – он головой показал на меня, – послушает первый раз.

– Ну получил я письмо – извещение из больницы, – начал рассказчик, – что, мол, очередь твоя подошла, можешь ехать, должон быть в Москве второго декабря. Я исхитрился быть именно второго, рассчитал все пересадки и часа в три с вещами вошел в регистратуру: вот, мол, по вашему вызову-разрешению, назвал имя, фамилию, отчество. Женщина попалась немолодая, суровая, но обстоятельная, посмотрела документы и говорит: «Все хорошо у вас, но ложим мы в палаты с десяти до двенадцати, а сейчас, уважаемый гражданин, начало четвертого». Я говорю: «Что же мне делать?» Она отвечает: «Ждите». Я говорю: «Где же мне ждать-то?» Она отвечает: «Где хотите». Я говорю: «А тут, в коридоре, на лавочке можно до утра посидеть?» А она отвечает: «Не можно, у меня рабочий день заканчивается, уйду и закрою помещение». Я говорю: «Куда же мне идти-то?» Она отвечает: «А куда хотите. – И успокоила: – Вы не волнуйтесь, документы у вас законные, утром положим».

Ну я и вышел, хорошо, что поехал налегке, идти не тяжко было. Иду и иду, вижу, тетка молодая дорогу для пешеходов песком посыпает, тогда как раз первый ледок был. Понимаю, дворничиха, подхожу. Рассказываю ей мою несуразицу, советуюсь, нет ли у вас в доме одинокой старушки, чтобы на ночь пустила за деньги. Она назвала мне, куда идти, я и пошел, поднялся не на лифту, пешком, на этаж, позвонил, действительно – старушка. Я ей растолковал мою ситуацию, а она мне в ответ: «А может, вы вор?» Я ей объясняю: «Я не вор, я больной, вы документы посмотрите». А она ухватилась за это «больной» и закричала: «Ах ты больной?! Сумасшедший, сумасшедший?!» – и пятится от меня в страхе. Жаль мне стало дуру старую, говорю: «Это вы сумасшедшая, если человеку больному не верите…»

Он помолчал, закурил опять, затянулся жадно, переживая ту минуту, и жестко заключил:

– Ночевал на вокзале. Ничего.

И тут «пенсионер республиканского масштаба» (или «республиканец», как я про себя его называл) вдруг ни с того ни с сего взорвался:

– Это она с тобой, та пожилая гражданка, еще хорошо обошлась, а я бы на ее месте выдернул дверь из петель и тебя тою дверью по башке.

– За что?! – опешил-растерялся рассказчик.

– А за то, что ты не в деревне у себя, ты в городе. Может, тот дом, куда ты сунулся, особый.

– Да он не особый, дядя, – отмахнулся Заночевавший На Вокзале, – он панельный, у нас и в деревне такие начали собирать.

– Нет, тебя, олуха, не дверью по башке надо, а панелью, чтобы не шастал попусту, не мешал людям работать и отдыхать.

– Да ты что на меня взъярился? – растерялся Заночевавший На Вокзале. – Я что, к тебе постучался, тебя оторвал от телевизора?!