Не жалеть удобно, потому что жалость совсем не пассивное состояние души, она – исток сострадательного действия. Для Гоголя этим сострадательным действием было создание «Шинели». Для Шукшина – вся его жизнь.
Жалость – это боль. Когда боль становится нестерпимой, человек умирает, это удостоверено наукой, в частности вышедшей недавно солидной монографией, именуемой «Наукой о боли».
Недавно я получил письмо от читателя из села Каменка – от С.Д.Штырева.
«Я понимаю, – пишет он, – как много хорошего уходит из нашей жизни: уходит сердечное благо, уходит тревога души, уходит взаимопонимание, уходит чистая сентиментальность, уходит дар великой русской речи, и сама жалость потеряла несравненное по красоте лицо. Уходят великодушие и милосердие. Я много читаю и русских писателей, и французов, например Эдгара Кине и Марка Дюфрес».
(Удивительный пошел нынче читатель, я, писатель, лишь из этого письма узнал о существовании французских авторов, названных сейчас.)
Порой мне хочется закричать: душа убывает!.. Душа живет не только памятью, но и болью памяти. Мы не только народ Аллы Пугачевой, но и народ Емельяна Пугачева. Мы народ декабристов, народ мыслителя и раздражителя души и сердца человеческого Герцена. Почему же бормочем, лепечем, беседуя меж собой, банальности или полуправду? Мы народ великих ораторов, почему же даже на маленьком торжестве, за семейным столом, разучились потрясать человеческие сердца? Мы народ Пушкина и бережно храним пушкинские места, пушкинские заповедники, но ведь заповедники быть должны не только на земле, но и в сердце. Траву вытопчешь – вырастет по весне новая. Вытопчешь сердце – в нем ничего уже может не вырасти…»
Я читал это «шукшинское» письмо и думал, что, пока рядом с нами живет хоть одна растревоженная душа, а их легион, мы можем повторить архаизм, которым назван один из рассказов Шукшина – «Верую»!
И не стоит ли вернуть это «верую» из архаических речений в сегодняшние будничные душу и речь? И вернуть без пышности и торжеств, потому что вера не терпит излишней торжественности, хотя и не лишена потаенной патетики. Это хорошо, хотя и несколько оригинально, понимал герой одного из последних шукшинских рассказов «Штрихи к портрету», денно и нощно размышляющий о личности и государстве. В сущности, его волновала величайшая философская тема: отчуждение личности от государства, но мыслил он не отвлеченными понятиями, а наглядными образами. Он вызывал умственным взглядом картину: как насыпают курганы. Идут люди один за одним, каждый берет горсть земли… засыпается яма, потом начинает расти холм. Важно, чтобы ни один человек не уклонился от этого, казалось бы, легкого усилия: кинуть горсть земли в общий холм. Потому что, уклонившись, личность «выходит из беспрерывной цепи человечества».
Этот типично шукшинский маленький большой человек со странностями, с завихрениями, с трагикомическими отклонениями от нормы и с живой болью в сердце. Его не понимают, высмеивают, даже бьют. Иногда чересчур «нормальные» люди в нем видят сумасшедшего. И он мог бы, наверное, повторить хрестоматийное, памятное: «Они не внемлют, не видят и не слушают меня».
Но он верит – верует, – что если все будут идти один за одним с горстью земли, то можно будет заасфальтировать весь земной шар или построить лестницу до Луны. Эти фантастические образы нужны ему, чтобы передать всю масштабность мысли о мощи соединенных усилий всех людей.
К нашей радости, он остается в живых. К радости, потому что хорошие люди в шукшинских рассказах часто умирают. Умирают они в «шукшинских сюжетах» и жизни. И Шукшин сам был героем этого «шукшинского сюжета».
Но не надо утрачивать надежды – этим дышат рассказы Шукшина и «шукшинские ситуации». Надежда больше, чем чувство. И больше, чем состояние души. Это сила, формирующая человеческие отношения и судьбу.
Человек не только обещание какого-то высшего существа (как действительно утверждал Заратустра у Ницше), человек (даже когда он кажется комичным) в тревоге за себя, за соседа, за Родину, за человечество – сам это высшее существо.
Баллада о часах(Сюжеты о сути и видимости вещей)
С чего начать? Может быть, с микро-рассказа о фантасмагорическом кондитерском изделии: тюремно-монастырских пирожных? Или с трагикомических сюжетов, в которых действуют, а точнее, не действуют часы? С истории одной хирургической операции? Или с углубления в «роман в документах», посвященный судьбе памятника деревянного зодчества XVIII века? Или…
Начну с часов. Эти сюжеты раскрывают наиболее полно сложные мои отношения со временем. А в повествовании любом самое, пожалуй, интересное – автор и время. Отношения наши складывались не лучшим образом: разумеется, для меня.
Несколько лет назад в Тарту, где был я с семьей лишь один день – от самолета до самолета, – жена купила мне часы.
Тут же, за порогом магазина, я попытался поставить их по городским, башенным, но – увы! – они уже были мертвы.
Дирекция магазина, куда мы вернулись, высказала версию, не лишенную тонкого остроумия: возможно, это первые в моей жизни часы и они тотчас же, попав мне в руки, вышли из строя из-за некомпетентного обращения с ними.
До отлета оставалось два часа, и мы зашли к часовому мастеру: я разрешил ему раскупорить новые часы, обнажив их таинственное для непосвященного нутро. И увидел на немолодом лице часовщика оторопь. Оно было похоже на лицо ребенка, который, нечаянно разломав хитроумную игрушку, обнаружил, что она небрежно набита ветошью.
Потом мы зашли на почтамт, и я отослал изящную игрушку в далекий город, который дал ей жизнь, если можно назвать бесполезное существование жизнью. Это была минута досады с моей стороны, даже малодушия, минута, о которой я, вероятно, забыл бы, давно научившись относиться философически к покупкам неудачных вещей, тем более если они имеют отношение к технике. У меня, бывало, выходили из строя ни с того ни с сего и японские магнитофоны, и западногерманские электробритвы. Ничего не поделаешь, это, наверное, естественно в век мощных индустрий с миллиардными тиражами изделий. Но судьба на сей раз не дала мне забыть.
Через недели три, уже в Москве, я получил из далекого города маленькую посылку, в ней были новые часы и письмо с извинением за те, «старые». Я носил эти часы несколько лет, они шли великолепно, я их полюбил, как любят полезную хорошую вещь. Но я их потерял.
Быть может, поэтому накануне очередного Нового года мне подарены были редакцией, в виде поощрения, часы архимодные, новейшие, экспериментальные, без циферблата и будто бы даже без стрелок, похожие на ритмично пульсирующую модель мироздания. Когда через несколько лет они развалились, это напоминало космическую катастрофу. Понимая, что чудо не повторится, – на то оно и чудо, – я их никуда не посылал.
И опять наступил Новый год, и дочь подарила мне часы. В паспорте лаконично и убедительно отмечались их достоинства, и, разумеется, важнейшее из них: точность.
Точность, как известно, вежливость королей, но чтобы вести себя по-королевски, надо иметь в наш быстрый век хорошие часы. Лично мне после подарка дочери вести себя по-королевски не удалось ни разу: уже наутро, первое утро Нового года, я обнаружил, что часы отстают на десять минут, и в дальнейшем они вели себя абсолютно непредсказуемо, со взбалмошностью избалованного ребенка, то замедляя, то убыстряя ход.
В обычной жизни меня, как и любого из нас, окружали часы – на улице, в метро, на больших вокзалах и на полустанках, я получал нужную информацию о течении суток по радио и телевидению, и – ничего, как-то жил-поживал. Хуже стало, когда я попал в больницу, где жизнь будто бы останавливается и все же расписана по минутам. Минуты эти особые, личные, твои, тут устанавливаются совершенно интимные отношения между сердцем и часами, и когда барахлят они, барахлит и оно… Там именно часы развалились – мне показалось, что остановилось сердце. Это были третьи часы, которые меня отвергли, – какой-то рок. Мне захотелось узнать, в чем же дело, почему они у меня не ходят (за исключением тех, персональных, посланных именно мне).
Я попросил моего коллегу журналиста П.Ильяшенко потолковать по душам с начальником ОТК завода и заодно показать ему мои развалившиеся часы, нет, не ехидства ради, а как повод для откровеннейшей беседы. И он поехал.
Через несколько дней я читал запись его разговора с Виктором Михайловичем Сергеевым, руководителем отдела, отвечающего непосредственно за качество.
Я читал запись беседы журналиста с инженером, и мне казалось, что тесные, унылые больничные стены пали, стало видно далеко во все концы, очертились великие силуэты и моя личная обида съежилась в жалкий, стыдливый комок. С учащенным биением сердца я ощутил, что несколько стал сопричастен великому таинству: рождению мифа.
Это был Миф о Часах, не уступающий по содержательности мифам о Геракле и Сизифе.
Оказалось, что мои часы – самые лучшие и самые дешевые в мире, что недавно было авторитетно подтверждено писателем Олегом Ивановичем Т. Выступая перед рабочими и инженерами, он основательно покритиковал часовую индустрию Швейцарии и Японии и дал высокую оценку работе именно этого завода. Часы, которыми остался недоволен обладатель (то есть автор настоящих строк), стоят в десять раз дешевле аналогичных в Швейцарии, и уже потому к ним надо испытывать нежность. Завод работает на редкость ритмично, поднимаясь все выше и выше по ступеням технического развития. Именно поэтому его систематически посещают писатели и космонавты, видные деятели науки и техники. То, что они видят, особенно белоснежные халаты работниц, вызывает их восхищение. Гордость отечественной часовой индустрии, этот завод радует миллионы советских людей, помогая им жить в наш бурный, перенасыщенный событиями и информацией век, ритмично и точно…
– Ну о часах-то моих, хотя как о печальном исключении, речь у вас шла? – оторвался я на миг от записи патетической беседы.