«Наташа вела себя на суде с большим достоинством, она ничего не скрывала и не просила снисхождения. Была искренна и мужественна. Мне кажется, в ней началась тогда, а может быть и раньше, большая духовная работа».
«Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть? Для чего жить?..»
После ознакомления с документальной основой дела, после разнообразных встреч в женской колонии и вне ее я решил подробно побеседовать с судьей Антониной Павловной Шаговой. Первые разговоры наши были официально-мимолетны: я обращался к ней за разрешением получить в архиве суда интересующее меня «дело», затем за различными разъяснениями по поводу тех или иных документов, но уже тогда она поразила меня. Хотя, разумеется, формула тех впечатлений выкристаллизовалась лишь после подробной беседы, от сочетания милой женственности, ясного ума и того не поддающегося четкому определению качества, которое я назвал бы удивлением перед злом. Если бы я почувствовал это качество не в ней, опытном, с почти двадцатилетним стажем судье, а в инженере или агрономе, оно показалось бы мне, пожалуй, чуть наивным, даже, быть может, ребячливым. Но тут, в сочетании с богатыми наблюдениями над разнообразными уродствами и сосредоточенными раздумьями о жизни, это качество утрачивало наивность, воспринималось как напряженный нравственный поиск какой-то все время ускользающей истины.
Объясняя мне что-то, она скрупулезно-точно излагала бесспорно установленный факт, но то была точность не «умной машины», а живого, глубоко чувствующего, сострадающего человека, именно со-страдающего, особая точность – при безупречной верности факту возвышающаяся над ним.
Вот и сейчас, в первые минуты нашей подробной беседы, Шагова начала суховато-корректно излагать подробности дела и в то же время – я это чувствовал – думала про себя о чем-то, что не имело к ним формального отношения. И в какую-то минуту оторвалась почти неуловимо от фактов, как отрывается от земли при взлете реактивный самолет, открывая по-новому, с новых уровней нарастающей высоты, местность, в которой мы только что надежно обитали.
– Вы видели Викторию и Наташу. Не менее интересны Лаура и Мила. Первая скрылась тотчас же, когда возбудили уголовное дело; кстати, она участвовала лишь в одном из разнообразных эпизодов – в краже вещей из балетного училища. Вторая, Мила, судима была с Викторией и Наташей, она участвовала в двух самых уникальных, диких эпизодах. Отбывала Мила наказание в колонии для несовершеннолетних в соседней республике.
Несколько слов о Лауре. Она из семьи интеллигентов далеко не в первом поколении – семьи адвокатов, врачей, в доме у нее одна из лучших в нашем городе частных библиотек, есть старинные книги, даже времен Екатерины Второй. Сама Лаура – сейчас ей двадцать – владеет английским, польским, итальянским и шведским языками, ведет дневник, пишет стихи. Я ни разу в жизни ее не видела, сужу по рассказам окружавших ее людей, которые выступали на суде.
Окончив школу, она больше нигде не училась, участвовала в массовках на киностудии, работала экскурсоводом. Накануне возбуждения уголовного дела вышла замуж за того самого молодого человека, который ожидал ее и Наташу у театра, когда они там, наученные Викторией, обворовывали учениц хореографического училища. Вот его показания; возможно, вы не обратили на них внимания: «Я ожидал Лауру в том месте, которое она мне назначила, – у Театра оперы и балета. Она вышла с Наташей и с сумкой, которую нес не помню кто. Я подошел к ним и, как джентльмен, взял сумку, которая была наполнена и тяжела. Из их разговора я понял, что в сумке украденные вещи. Я был удивлен этим, но решил удивления не высказывать. Из этих вещей потом Лаура передала мне часы марки “Восток” № 2209. Я их возвращаю. Судьба остальных вещей мне неизвестна…» Потом они поженились.
Если помните, Наташа тоже подарила жениху похищенные часы. Можно подумать, – бегло улыбнулась Шагова, – они воровали, чтобы одаривать женихов. К этому мы с вами еще вернемся.
А теперь несколько слов о Миле, Милочке, как называли ее в этой компании. Она из семьи рабочих в первом поколении – ее родители перебрались в ранней юности в город из деревни. Поначалу жили весьма бедно, выполняя разные малоквалифицированные работы. Тогда-то они и познакомились. Потом поступили на высокомеханизированный завод, учились, стали рабочими редкой квалификации, заработок их в общей сложности начал достигать четырехсот рублей в месяц. В этой обстановке резко растущего благосостояния росла Милочка. Воспитание ее, если хотите, заключает целую философию. Суть ее в том, что родители, набедствовавшись в послевоенные годы, хотели, чтобы дочь была осыпана земными благами как бы втрое – за себя и за них, не получивших их когда-то. Они и хлеба-то, было время, досыта не ели, а она одевалась по последним парижским моделям. Они и теперь, при заработке в четыреста рублей, были, в сущности, людьми аскетического склада, не позволяющими себе ничего, что выходило бы за рамки скромных потребностей. Зато щедро унавоживали почву, на которой и рос этот экзотический цветок. Оригинальность этого растения определилась четко в тот ноябрьский вечер…
Но вернемся к переломам – исследовать их нужно, чтобы лечить и вылечивать.
Особенность «дела», которое вас заинтересовало, в том, что подсудимые незаурядны как личности и в то же время эта их одаренность, даже талант оказываются бесплодными, потому что лишены нравственной основы. Это люди, у которых начисто отсутствует чувство этической ответственности за себя, за собственный внутренний мир. Это люди, которых все время надо держать за волосы, чтобы они не утонули: их не научили, и они сами не научились плавать…
– И тут, – рассказывала дальше Антонина Павловна, – возникает порой некая фигура, я бы назвала ее условно «творцом антиидеалов». Возможно, мы найдем ее с вами и в деле, которое исследуем. Они в колонии не рассказывали вам об этом? На суде были скрытны… Идеалы формировались в течение веков. Ради них шли на костры, в каторгу. И вот некто «опровергает» их с помощью нехитрой логики, по которой отсутствие белого означает торжество непроницаемо черного. И нет великих истин истории, а есть эффектные «истины момента». Обнаружив вакуум, он заполняет его антиидеалами. Если нет абсолютной доброты, будьте злы, если сию минуту были к вам несправедливы, отвечайте тем же всю жизнь. В общем, нравственный, а точнее, безнравственный словесный ширпотреб. Почему бы после «сеанса развенчания» не сорвать в переулке меховую шапку с головы старой женщины, издевательски объяснив ей, что это наказание за то, что она первой не поклонилась незнакомым молодым людям? Я возвращаюсь к реальным подробностям нашего дела.
Подробности эти, дополнял я мысленно мою собеседницу, сопряжены с особым пониманием вещей, с особой «философией вещей». Та же самая меховая шапка, которая, наверное, была дорога не только как шапка…
Вещи, то есть непосредственное окружение человека, то, что у нас постоянно под руками, лишенные «человеческого измерения», нравственного содержания, становятся вещами в самом вульгарно-бездуховном смысле. И в этом качестве они уже не служат общению людей между собой, не обогащают их взаимоотношений. В них перестают видеть историю. В них перестают видеть резкую индивидуальность…
– В старину любая вещь – шкатулка, стул, ожерелье – была действительно резко индивидуальна даже для самого невзыскательного человеческого сознания: ее делали, точнее, не делали, а вынашивали руки. Этими руками мастер думал и оставлял на вещи отпечаток собственных мыслей о мире. Сегодня вещи несут на себе не отпечаток личности мастера, а монотонную печать машины – часы, косынки, мужские портфели (Виктория и Наташа воровали их тоже), но обслуживают они – согревают, радуют, тешат – не машины, а людей. Вот и надо в любой, в любой вещи видеть отпечаток личности, пусть не создателя, не творца…
– …а вас, меня, кого угодно, – закончила мысль мою Шагова. – Сейчас, – сокрушенно вздохнула, – это умеют делать только криминалисты. Им-то хорошо известно, что любая вещь заключает в себе нечто сугубо интимное. Отчасти поэтому и раскрываются самые загадочные кражи, убийства… – И в лице ее, посуровевшем, опять мелькнуло то удивление перед злом, которое будто бы и несовместимо с опытом и мудростью судьи.
– Если вещь – часы – лишена человеческого содержания, – говорила она, – какая разница, украсть или любовно выбрать для подарка? Ведь число камней в механизме, точность, ценностная стоимость от этого не изменяется. «Маяк» и есть «Маяк», «Заря» и есть «Заря».
Но вещь – в этом ее тайна – не может быть «ничейной», она может быть или человечной, или циничной. А цинизм вещей опасен. Мы попадаем в расчеловеченный мир. В этом мире человек к человеку тоже начинает относиться как к вещи. И тогда становится возможной и даже закономерной драма, которая разыгралась в вечер тринадцатого ноября…
И мы еще долго говорим о вещах – об их могуществе и бессилии, об их доверчивости и коварстве.
– Ну а если вернуться к нашим «героиням», – закончила Антонина Павловна, – то, помните, я говорила вам, что уже на суде началась у них, у Наташи в особенности, какая-то серьезная внутренняя работа, и я верю…
Тут я подумал о воспитательнице ПТУ Сухопаровой, увидевшей в Наташе рядом с эгоистичностью отзывчивость и ласковость, о педагоге хореографического училища Евстигнеевой, которая до последнего мига боролась за театральную будущность Виктории, и о той надзирательнице, что сейчас, в колонии, ставит компрессы на ее расшибленные ноги, и открыл вдруг, что рядом с девушками, которых судила Шагова, были и остаются хорошие, добрые люди и это делает торжество зла в их судьбах далеко не окончательным. Да и сама Шагова вызывала уверенность: тяжести болезни соответствует мудрость врачей. И это обещало исцеление.