овек. Если бы мы верили в Бога, то добавили бы: человек универсален как замысел о человеке.
Удивительно, что, живя в космический (атомный, электронный) век, мы совершенно не соотносим повседневность с мирозданием. Может быть, потому, что утратили чувство ценности повседневности и изумления перед мирозданием?
Человеческая душа меняется – по ритму – как парусные суда менялись, а не как меняются сегодняшние океанские и воздушные лайнеры.
Наверное, самое трагическое из несовершенств – несовершенство человека.
И все же нет ничего ужаснее, безнадежнее трагедии всякой реализации.
Судить людей надо или по абсолютным нравственным нормам, или по нормам времени, в которое они живут. Но не по нормам времени, когда живем мы.
Чтобы хорошо мыслить, надо хорошо жить.
Уровень чести общества зависит от уровня уважения (даже почтения, поклонения) таланту; нет большего удара по чести, чем торжество посредственности.
Искусство жить, может быть, состоит лишь в том, чтобы не превратить маленькие ошибки в большие.
В жизни не должно быть ничего лишнего: только то, что нужно для счастья.
Живопись и музыка кажутся мне несравненно большим чудом, чем литература.
Всё – и Рембрандт, и Микеланджело, и страсть к книге и к музыке – нужны и имеют оправдание в твоей жизни, если сам работаешь…
Может быть, увлечение искусством для тебя есть форма бегства от жизни? Не надо в таком случае ни Рафаэля, ни Рембрандта!
Если бы Стендаля любили женщины, которых он любил, он никогда бы не написал Жюльена Сореля.
Великие страсти и великие произведения рождаются великой неудовлетворенностью.
Ничто так глубоко не убеждает, как история человеческой жизни.
Трагизм неразделенной любви в том, что лучшее, что есть в тебе и что ты ощущаешь как величайшую ценность, не нужно другому человеку.
Думаю, что в наши дни Фауст переживал бы еще более глубокую драму, ибо чем ощутимее могущество человека, тем острее он переживает и бессилие свое…
Перед «Саскией с красным цветком» почему-то пришли в голову слова Чехова о том, что даже в счастье человеческом есть что-то грустное.
Женщины всегда обманывают нас с недостойными. В мире нет мужчины, которого женщина обманула бы с достойным.
И опять читаю Толстого и хочется кричать: «Это все правда!»
В современном тоталитарном обществе внешняя видимость торжествует над «внутренними реалиями». Задача публициста – вывести на первый план «внутренние реалии», высветлить их, показать торжество этих реалий над внешней видимостью.
Стал сопоставлять ренессансную тиранию с фашистскими государствами XX века. Тирания формировала и воспитывала острые, действенные формы сопротивления, а не пассивно-рефлективные, в чем и заключалась ее большая, в сопоставлении с государствами XX века, непрочность.
Тирания боролась с индивидуализмом – и он торжествовал, государство бубнит о торжестве и расцвете личности – и индивидуализм потухает безнадежно.
Мощь государства обратно пропорциональна мощи личности.
В «открытых» обществах, в «открытое» время адекватной формой выражения является живопись, как в эпоху Возрождения. В «закрытых» обществах, в «закрытое» время – музыка, как тайнопись, потаенный многозначный мир (Шостакович).
Разум без веры и вера без разума. Вера без разума до Абеляра. Разум без веры в наши дни, и это оказалось еще пагубнее. А долго они боролись…
Ум и сердце с веками менялись. Сердце становилось все более синтетическим, а ум все более аналитическим.
Энциклопедизм – уютен. Даже читая о Дидро, чувствуешь уют парижских салонов, увлекательных бесед, очаровательного общения с умными женщинами. Универсализм – неуютен, это сам неуют, это распахнутость во Вселенную, это Рильке, закрывающий собой амбразуру, через которую должны ворваться в нашу обыденность кометы и, может быть, даже созвездия. Универсализм – трагичен. Любой универсальный человек бросает вызов миру.
Философский образ жизни это, наверное, в первую очередь, высокая мера взыскательности к себе самому и какая-то естественная, непоказная несуетность. Это отсутствие «бегающего» взгляда на обстоятельства и вещи.
Это понимание того, что жалеть себя, может быть, самое постыдное для человека чувство и дело. Это понимание: полуправда, которой мы порой тешим нашу совесть, страшнее лжи…
Политическая психотерапия, социальное самовнушение. Как человек, даже тяжелобольной, внушая себе «я хорошо себя чувствую», испытывает облегчение и начинает будто бы чувствовать себя лучше, так и общество, повторяя некие заклинания, укрепляет себя ими, временно обманывая, заглушая болезнь.
Мандельштам – универсальная личность в условиях тоталитарного общества.
Ни в одном другом виде искусства духовная и нравственная жизнь народа не отражалась так глубоко и полно, как в живописи. Что скажут потомки о нашей жизни, глядя на картины наших художников?..
Любить прекрасно, но страшновато, если у человека нет за душой ничего, кроме любви к женщине.
Доверчивость к людям – одно из выражений уверенности в себе. Больше всего недоверчивости у людей неуверенных.
Сказка – высшее бытие факта.
И все же нет ничего ужаснее, безнадежнее трагедии всякой реализации.
Может быть, самая интересная жизнь – жизнь не-замечательных людей. В будущем создадут серию ЖНЛ. Жизнь Незамечательных Людей. И вот когда в этой серии начнут выходить том за томом, мы и поймем, что людей незамечательных нет.
Может быть, увлечение искусством для тебя форма бегства от жизни? Не надо в таком случае ни Рафаэля, ни Рембрандта!
Послесловие
Ирина Богат
Папа родился 16 июля 1923 года в Киеве. Его мать, Вера Львовна, происходила из богатой семьи, ее отец был банкиром и настоятелем синагоги. Отец папы, Михаил Семенович, был из рабочих, он вступил в партию в 1917 году; и потому папа всегда писал в анкетах, что он «из семьи старого большевика». Михаил Семенович был невероятно способным, в годы индустриализации успешно работал на разных ответственных постах, был большой шишкой в «Котле и турбине». То есть типа Сечина. Так что семья имела солидный паек и разные другие роскоши. В Гражданскую войну он воевал в Конной армии Буденного. А в 1935 году в возрасте сорока лет скоропостижно умер от рака крови. Его брат, отсидевший десять лет в лагерях, позже обнаружил в архиве КГБ ордер на его арест, выписанный в том же 1935 году. Так что даже хорошо, что дед успел умереть своей смертью.
Мама Евгения Михайловича вдовой была недолго, она вышла замуж за заместителя своего покойного мужа, звали его Николай Петрович Кацинский, он был крупным специалистом в области электрификации и энергетики. Когда папа был совсем маленьким, семья переехала в Ленинград, а вскоре и в Москву. В Москве папа и окончил школу, а сразу после окончания попал в страшную аварию на велосипеде. Из-за травм его освободили от военной службы, и бабушка увезла его в эвакуацию в Свердловск. В 1944 году он окончил факультет журналистики Уральского университета, и тогда же по распределению был послан в Северную Осетию, где несколько лет проработал ответственным секретарем «Осетинской правды». После войны вернулся в Москву. Тогда в стране начиналась борьба с «космополитами», и с работой все складывалось плохо. Он работал в многотиражках, на строительстве Московского Университета, в «Строительной газете», внештатно в «Вечерней Москве», а в 1957 году пришел на работу в только что организованную газету Московской области «Ленинское знамя», сначала заместителем ответственного секретаря, потом – редактором строительного отдела. В 1964 году папа пришел в «Литературную газету», куда брали евреев почти без ограничений – сначала редактором отдела коммунистического воспитания, потом – обозревателем «ЛГ». Он умер 16 мая 1985 года в возрасте 61 года. Его погубила ложь. «Можно понять хирурга и даже посочувствовать ему, когда анатомические аномалии или особенности рождают неожиданные ситуации, разрешить которые ему не по силам. Но ведь тут неработа была выдана за работу. Ошибки были утаены, истина скрыта. Убил обман – были упущены бесценные дни, часы, минуты, когда высокое искусство хирургов могло отвести, отвратить катастрофический исход» – писал он в «Балладе о часах» совсем про другую историю. Но оказалось – про себя.
Папа жил в двух мирах, в двух реальностях, потому что второй мир – мир эпохи Возрождения, Леонардо, Рембрандта – был для него так же реален и осязаем почти физически, как и мир советских судов, колоний, тюрем; ведь в этом другом мире он чувствовал себя более комфортно, более свободным. Там человеческие страсти, поиски истины, великие достижения… А что было в первом? Папа был энциклопедически образованным человеком и то, что его интересовало, он постигал глубинно, до самых оснований. Это в одинаковой мере касалось и эпохи Возрождения, и судьбы отдельного человека, которому он пытался в ту минуту помочь. Без этой второй реальности он не мог бы делать того, что он делал в первой.
«От нас ушел читатель Богата» – сказал после папиного ухода на одной из летучек его друг Александр Агранович. Да, этот читатель ушел и не вернулся. Потому что возвращаться было не к кому. Папа ощущал человеческую боль как свою собственную, он именно со-страдал, но сострадал действенно. И люди, которые к нему обращались, это чувствовали. Он был очень одинок в вообще-то совершенно чуждом ему окружении. Когда один из читателей написал мне с возмущением, что в «Литературной газете» на стене с фотографиями тех, кто там работал, нет папиной, я не удивилась, потому что это очень символично.
«Уважаемая Ирина Евгеньевна! Очень рада, что Вы есть, значит есть продолжение Евгения Богата, который в свое время многим служил нравственной опорой в жизни, в том числе и мне. Для меня его книги были огромной радостью познания, и когда его не стало, я внезапно физически ощутила пустоту исчезновения важной части нашего мира.