Чувства и вещи — страница 20 из 45

Мне, конечно, на это могут возразить, что в виду имеется не совершенство личности, а совершенство общества, в частности его способность ценить подобные дары и обеспечивать им надежную сохранность, Это, несомненно, аргумент серьезный, но действителен он в устах лишь подлинных коллекционеров, выполняющих, бесспорно, общекультурную миссию.

Одно из интереснейших в стране собраний икон — у художников Николая Васильевича Кузьмина и Татьяны Алексеевны Мавриной. Мы были у них в мастерской в поселке Абрамцево. Люди это уже пожилые, посвятившие собирательству всю жизнь; иконами они, разумеется, не торгуют и не обменивают их; в тщательно составленной подробной картотеке отражены истории — «легенды» — икон, в частности у кого и когда куплены, без чего и немыслимо серьезное собирательство. Старые коллекционеры рассказали, что в последнее время они покупают иконы реже и реже. «Много корыстных людей развелось вокруг…»

Горький однажды заметил, что копейка — солнце в небесах мещанина. Это «солнце» сегодня отражается в ряде домашних музеев с той же явственностью, как солнце настоящее отражается в капле росы.

Памятники старины действительно сохраняются у нас еще не лучшим образом, а отношения между коллекционером и обществом далеко не совершенны. И автор вовсе не намерен умалять существующих упущений; он лишь не хочет, чтобы из них выкраивали одну из наиболее расхожих личин идеализма частной собственности.

Личина номер два. В век господства техники, могущества вещей я ищу ценности духовные. Моя любовь к иконам — духовный поиск.

И эта личина тоже выкроена из абсолютно «реальной субстанции», что не делает ее менее кощунственной. Древняя икона действительно украшает жизнь как явление искусства. Но икона при этом ценность совершенно особая и жизнь украшать должна тоже особо. Тут возникает извечный библейский вопрос о золоте и о храме. Это золото должно быть именно в храме, освящающем его и сообщающем ему высшую подлинность. Русская икона (и в этом, видимо, отличие ее от картин мастеров итальянского Ренессанса, которые равно хороши и в храмах, и в частных домах, и в музеях) неотрывна от церкви, составляет с нею духовное и художественное единство. Говоря о церкви, я имею в виду сейчас, разумеется, не религию, а архитектуру, ту самую «царицу искусств», для которой и работали иконописцы. (Киот в частном жилище тоже, по сути, был видом домашней церкви.)

Нигде, по-моему, даже в залах Третьяковки, не дарует икона такой полноты эстетического наслаждения, как в стенах Андроникова монастыря в Москве, где устроен Музей древнерусского искусства имени Рублева. То же самое относится, разумеется, и к соборам-музеям Владимира, Суздаля, Пскова, Новгорода, Горького. Созданная архитектурным гением народа, русская церковь на редкость космична. И в этом одухотворенном микрокосмосе икона органична, как органичны леса на земле и созвездия в небе. Эту космичность глубоко и тонко чувствовал Борис Пастернак, когда он писал о лесе:

«…просвечивает зелень листьев, как живопись в цветном стекле. В церковной росписи оконниц так в вечность смотрят изнутри в мерцающих венцах бессонниц святые, схимники, цари. Как будто внутренность собора — простор земли…»

И, может быть, нести икону к себе в дом «из любви к духовности» — то же самое, что, вырубив в лесу дерево, волоком тащить его к себе в сад «из любви к лесу».

Место деревьев — в лесу, а икон — в церкви.

Бороться с могуществом техники и стандарта, устраивая иконостасы у себя в передних, — занятие анекдотически несерьезное и, полагаю, неискреннее.

4

Помимо личин явных, рассчитанных на широкую публику, ибо несут они на себе тот отблеск духовного и нравственного избранничества, о котором лестно поведать «городу и миру», существуют личины «тайные», для узкого круга, — наподобие масок не для уличного карнавала, а для интимного семейного торжества, где нет чужих. Одна из них — религиозная: в наш век «безбожный, бездуховный, безнравственный» я через икону, украшающую мое жилище, общаюсь с высшим, вечным, трансцендентным, возвращаюсь к богу, к любви…


Древняя икона и для нас, атеистов, историческая и эстетическая ценность. Ибо выражено в ней на языке того времени то же, что воплотилось потом в стихах Пушкина, в музыке Мусоргского, в полотнах Рокотова и Серова, в романах Л. Толстого. И потому-то кощунственное — несмотря на благочестивые личины — отношение к ней как к источнику наживы и форме капиталовложений несет в себе помимо потерь экономических нравственные, не менее важные потери.

Человек не может жить без святынь. Он перестает без святынь быть человеком. В тяжком восхождении к высотам разума и культуры, которыми мы гордимся, возвышалось, углублялось, очеловечивалось священное, насыщаясь духовным опытом поколений. От мертвых амулетов — к живым традициям, от диких обрядов — к Вечному огню… Сокровищница святынь — и человечества, и нашего народа — сегодня неисчерпаема. Смольный и могила Неизвестного солдата, храм Василия Блаженного и танк на пьедестале… В этом мире святынь существуют сокровенные взаимосвязи, и по логике их, кощунственно относясь к одной ценности, трудно сохранить высокое отношение к остальным. Человек, выламывающий иконостас в старинном соборе, не ощутит трепета души и перед Вечным огнем на могиле героев. Никогда не забуду письма из небольшого города, в котором рассказывалось о некоем мещанине, наклонившемся с сигаретой над Вечным огнем, зажженным в сквере в честь юных героев, и не спеша раскурившем ее.

Интеллигентность — категория духовно-нравственная, определяет ее уровень не образования, а культуры. Интеллигентными могут быть столяр или шофер, так же как неинтеллигентными — ученый или артист.

Подлинный интеллигент никогда — «ни при какой погоде!» — не разрешит себе неблагоговейного отношения к святыням.

Собственно говоря, псевдоинтеллигенция существовала рядом с интеллигенцией подлинной во все времена, даже, как мы видели, и в далекий век Петрония; не о ней ли писал тогда Тацит, что она философией маскирует лень, а ее чванство равно ее бессилию?

Снобизм — утеха людей, которые потерпели поражение. И если вернуться от века Тацита к современности, это верно показал в последних повестях Юрий Трифонов.

Стоит, пожалуй, остановиться чуточку подробнее на одной особенности именно нашего века, сообщающего любому явлению массовость. Комфорт материальный, когда его новизна чуть померкла, вызвал у многих желание и комфорта духовного. Комфорт же духовный — штука несколько более сложная, чем иногда полагают. Ведь должен он не только услаждать, но и повышать чувство самоуважения, обеспечивать почтительное отношение окружающих. Потому он обнимает жажду покоя и желание «переживаний», конфоризм и игру в независимость мыслей и смелость суждений, обожание собственного микроклимата (семьи, того или иного «узкого» круга) и театральную готовность выйти в «мир, открытый настежь бешенству ветров». Последнее, конечно, наименее удается, потому что требует искренности и порой сопряжено с рядом неудобств.


Социальная инфантильность — фактор, сопутствующий материально-духовному комфорту (не путать с комфортом материальным, поклонником которого является и автор). Инфантильность эта имеет ряд любопытных особенностей, в частности, при ней охотно подтрунивают над теми, кто в суровой, реальной действительности старается честно разрешить трудные задачи жизни, — так не в меру развитые дети упоенно посмеиваются у себя в углу, строя из кубиков дома, над кажущимися ошибками и промахами взрослых.

Материально-духовный комфорт и породил новую моду, — ярким, живописным «компонентом» его стала икона.

…Как узнал я, уже работая над этой главой, ряд респектабельных домов взволнован сейчас потрясающей новостью: под городом Горьким в одной из церквей сохранились древние — шестнадцатый век — иконы и сторож, вечно пьяный, разрешает войти ночью тем, кто найдет ключ к его душе… Конечно, не один из солидных иконоискателей не пойдет в осеннюю ненастную ночь объясняться со сторожем, а потом в пустой и темной церкви что-то нашаривать и совать под пальто. И тут появится Сашка по кличке Псих, нервное дитя века, играющий в юродивого бандит, он не побоится и поедет, и найдет ключ к душе, и выломает, и унесет, а потом — тоже ночью — поднимется бесшумно в лифте, и быстро позвонит, и в ту минуту, когда в тишине и уюте уже заснувшей квартиры перед восхищенными очами хозяина он из-под полы вытащит это, мир «Гамлета с гитарой», возвышенных речений о «любви к старине» сольется с его, Сашкиным, окаянным миром, пахнущим водочным перегаром и тюремной парашей.

И в отвратительной наготе выступит то, что в обычное время облагорожено «интерьером духовности».

5

Мода (а мы еще вернемся в нашем повествовании к этой старой и властной особе) овеществила почерневшие за века отражения вечно живого человеческого духа. Явления высокого искусства, в чем убедились мы, могут стать вещью в самом бездуховном понимании слова: данью той же моде, формой капиталовложения, объектом купли-продажи.

Может стать вещью и слово — то неисчерпаемо великое и живое, в чем воплощено богатство человеческого мира, то могущественное, что Маяковский называл «полководцем человечьей силы».

Был, помню, у нас в литературном объединении «Строитель» сорокалетний прораб Степан Соловьев. Лирические стихи, господствовавшие вечерами на наших занятиях, он выслушивал с едким выражением подвижного, не по летам морщинистого лица, на котором явственно было написано чапаевское «наплевать и забыть», затем читал что-нибудь на редкость конкретное и беспощадное — о простоях механизмов или о рухнувшем по вине монтажников перекрытии, и прицельные эти ямбы часто становились фольклором стройки. Особенно Соловьев славился умением рифмовать фамилии руководящих работников треста, различных СМУ и СУ с наименованиями материалов, которых недоставало по их вине, или видов непомерно затянувшихся работ. О занятной этой подробности я упоминаю лишь затем, чтобы показать: сатирик-прораб отнюдь не был лукавым царедворцем.