Чувство. Тетради — страница 6 из 39

[1] и Ллойд-Джордже[2]. На самом деле, они явились простым следствием покупки субботнего выпуска «Иллюстрасьон»[3], как это видно в оригинале (Нижинский аккуратно помечает: 25 января 1919 года). Всего одна фотография повлекла за собой целые страницы рассуждений, сбивающихся на бред (они были даны в сокращении).

После того, как были найдены начало и конец рукописи, она вдруг явила собой уже готовый сценарий, совершенно потрясающий и неумолимый. Стало возможным точно датировать записки, над которыми Нижинский работал не в течение полутора-двух лет, как думал Игорь Маркевич, а вслед за ним— многие другие, а полтора месяца, создавая их на одном дыхании, поэтому относиться к ним надо не как к книге и судить их за огрехи нельзя, хотя Нижинский задумывал писать именно книгу. В этой рукописи-скорописи, которую он начал писать накануне своего последнего злосчастного выступления, местами попадаются ошибки, чаще всего описки, имеются неточности, галлицизмы и полонизмы — всего десяток на весь текст (естественный результат десятилетнего пребывания человека на чужбине, для которого русский язык вдобавок еще и не родной, по крайней мере, почти все русские, пожив полгода в Париже, неизменно начинают употреблять выражения типа «брать метро»). Готовя рукопись к печати, я посчитала уместным не переносить эти погрешности в окончательный текст.

Итак, 19 января 1919 года. Нижинский начинает писать карандашом, внезапно, с другого конца тетради, где ранее записывал свои упражнения по балетной нотации*.

«Я назову эту книгу “Чувством”. Я люблю чувство, а поэтому буду писать много. Я хочу большую книгу о чувстве, ибо в ней будет вся твоя жизнь. Я не хочу печатать книгу после твоей смерти. Я хочу напечатать теперь. Я боюсь за тебя, ибо ты боишься за себя. Я хочу сказать правду. Я не хочу обижать людей. Может быть, тебя посадят в тюрьму за эту книгу. Я буду;с тобой. Ибо ты любишь меня. Я не могу молчать. Я должен говорить…»

Так, почти что с самого начала, в строку, начинается диалог с Богом. Чувство не подводит Нижинского. Он понимает, что у него мало времени, поэтому обрывает свои предыдущие записи, чтобы успеть сказать главное. Он чувствует, что его ждет:

«Ты будешь сидеть в сумасшедшем доме и ты поймешь сумасшедших. Я хочу, чтобы тебя посадили в тюрьму или в сумасшедший дом. Достоевский был в каторжных работах, а поэтому ты можешь тоже сидеть где-нибудь. Я знаю любовь людей, у которых не замолкает в груди, а поэтому они не позволят тебя посадить. Ты будешь свободен как птица, ибо эта книга будет издана во многих тысячах экземпляров. Я хочу подписаться Нижинским для рекламы, но мое имя есть Бог».

О каком же «чувстве», превратившемся в малопонятный подзаголовок в английском и французском изданиях, идет речь? Нижинский именует «чувством» интуицию —

*Разработанная им система, продолжавшая идею Степанова, сразу же потеряла свою актуальность с появлением пригодной видеозаписи.

инструмент творчества, тот слух, в который обращается художник, чем тоньше этот слух, тем более художник, и уже не художник — пророк. И сам он несколькими страницами позже назовет себя проповедником. Это чувство ни разу не подвело Нижинского-артиста, когда он потрясал души всех, кто видел его на сцене. «Кто видел, как танцует Нижинский, останется навеки обездолен этой утратой и долго будет думать с содроганьем о его уходе в бездну печального безумия», — писала поэтесса Анна де Ноай. Оно же вело его, хореографа, когда он, не ведая дороги, пошел в неизвестность. И кто знает, может быть, оно же присматривало за ним, когда он, уже полубезумный, блуждал по окружающим городок Сен-Мориц горам, не один раз рискуя соскользнуть в заснеженную пропасть.

«Я пошел к пропасти, затем я упал вниз, но меня удержали ветки дерева, которые я не заметил. Тогда я удивился и подумал, что это чудо. Бог хотел проверить меня. Я понял его, а поэтому хотел отцепиться, но он мне не позволил. Я держался долго, но после некоторого времени испугался. Бог мне сказал, что я упаду, если не отцеплю одну ветвь. Я отцепил ветвь, но не упал. Бог мне сказал: “Иди домой и скажи жене, что ты сумасшедший”. Я понял, что Бог хочет мне хорошего, а поэтому пошел домой и намеревался ей объявить эту новость. На дороге я увидел следы крови, но я больше этому не поверил».

Самые лучшие отрывки текста рукописи, надо отдать должное Ромоле Нижинской, присутствовали в изданном варианте тетрадей Нижинского, правда, перевод грешил неточностями. В ряде случаев они меняли смысл на противоположный. Например, по «Дневнику» Роден отказался от замысла скульптуры, найдя Нижинского чересчур совершенным. На самом деле Нижинский пишет: «Роден хотел меня зарисовать, ибо он хотел сделать из меня мрамор. Он посмотрел на мое голое тело и нашел его неправильным, а поэтому зачеркнул свои кроки». А вот откуда взялся ставший притчей во языцех «клоун божий»: «Я шут в Боге, потому что я люблю шутить. Я хочу сказать, что шут там хорош, где есть любовь», — пишет Нижинский просто так, вскользь. Но, скользнув, мимолетная мысль царапнула, задела что-то в душе больного артиста, и вот в другом месте он повторит, что он сумасшедший клоун. Трудно во всех огрехах винить переводчика. Ведь по тексту прошлась рука всевластного редактора, Ромолы Нижинской.

Ромола прожила с Нижинским пять лет до заключения его в больницу. И ей ли было не знать, что с ним, с блаженным, можно все, чего нельзя с другими. И эта свобода, безнаказанность по отношению к человеку была перенесена на последний труд его жизни. Сокращения в тексте, необходимые или напрасные, были сделаны скорой и бестрепетной рукой. В результате спутались не только все причинно-следственные связи, но и сама нить повествования, ход событий, тот самый трагический сценарий, который в какой-то момент обрывают слепые, глухие. Абсолютно чужие — родственники. Когда читаешь последнюю страницу, сбивчивую, теряющую нить, то так и слышишь, как они нетерпеливо кричат, торопя: «На один поезд уже опоздали (что дало Нижинскому возможность написать несколько заключительных страниц), и может уйти другой». Нижинского увозят. Вот чем на самом деле заканчиваются его записки:

«Я пойду на вокзал пешком, а не на извозчике. Если все поедут, то я тоже поеду. Бог хочет показать людям, что я такой же человек, как и они…

Я поеду сейчас…

Я жду…

Я не хочу…

Я пойду к матери моей жены и буду с ней разговаривать, ибо я не хочу, чтобы она думала, что я люблю Оскара[4] больше. Я проверяю ее чувства. Она еще не умерла, ибо она завистлива…»

Так заканчивается вторая и последняя часть записок Нижинского, «Смерть». Нижинский не успевает даже подписаться, как под первой частью, «Жизнь»: «Бог Нижинский», а вовсе не «Бог и Нижинский», как в изданном Галлимаром «Дневнике». Не успевает поставить дату. Это было 4 марта, день отъезда Нижинского из Сен-Морица в Цюрих в сопровождении жены и ее матери с мужем, которые никуда, раз приехав, не исчезали и, собственно, за этим и приезжали. В Цюрихе его осмотрят врачи, и по их рекомендации он будет помещен в санаторий Бельвю — лечебницу для душевнобольных. В недавно вышедшей книге американского психиатра Оствальда подробно описана тридцатилетняя одиссея Нижинского- душевнобольного. Как отмечает доктор Оствальд, состояние Нижинского в больнице резко ухудшилось, и о каком бы то ни было творчестве — а он не только писал свою «книгу», но и много рисовал в предшествовавшие заключению в больницу месяцы, клеил макеты декораций — уже не было речи. Тетради Нижинского, после того как с ними ознакомились лечащие врачи и другие психиатры, остались у Ромолы Нижинской. Когда в тридцатые годы она решит их издать, то скажет; что случайно нашла в одном из старых чемоданов. Издать их полностью, без купюр, очевидно, было тогда невозможно. С безымянным доктором, а на самом деле доктором Френкелем, первым врачом Нижинского, что-то у нее произошло, чуть ли не роман, а затем разрыв. Незнакомка А. на самом деле была родная сестра Ромолы, Тэсса. В те не столь далекие времена к этике и приличиям относились более внимательно. Вдобавок то, что представляло интерес для специалиста-психиатра, было бы скучно и непонятно широкому кругу читателей. Но то, что отобранные отрывки перетасовали как попало, безусловно, жаль. Многие в течение пятидесяти лет ломали голову над «Дневником», теряясь в догадках.

О переиздании не могло быть и речи: Ромола категорически это запретила. Даже после ее смерти в 1978 году не решались нарушить волю матери вплоть до 1994 года, когда издательство «Акт Сюд» взялось за подготовку книги к печати.

Полный текст записок Нижинского труден, он предназначен скорее для специалистов, историков искусства, хорошо знакомых с творчеством Нижинского, или психиатров — хотя в то же время это уникальный человеческий документ, и литературный тоже. Вопреки некоторым попыткам представить Нижинского как существо примитивное, малообразованного юношу, все хореографические постановки которого созданы не им (а Дягилевым, как утверждал, например, Сергей Лифарь), перед нами настоящий художник— правда, художник, осваивающий новый для него вид искусства. Благодаря восстановленной хронологии, т. е. расположению тетрадей (они лежали в порядке: вторая, первая, и так и были переведены на английский), мы видим, как быстро Нижинский осваивает писательское мастерство. И хотя он вряд ли стал бы писателем, но сам факт, что «Дневником» — даже в искаженном виде — зачитывались, что он стал чуть ли не бестселлером, и это послужило дополнительным доводом в пользу переиздания, говорит сам за себя.

Итак, только семьдесят с лишним лет спустя дано было Нижинскому сказать то, что он так хотел успеть сказать людям, недоедая, недосыпая, работая до боли в глазах и спине, колеблясь, как над пропастью, между светом и мраком. Эти тетради — а книг а подлинных записок Нижинского вышла на французском в 1995 году под названием «Тетради» — своего рода «черный ящик» погибающего самолета. В них, кроме неизбежности болезни, предчувствия конца, отражено состояние души артиста, поднявшегося до самых вершин искусства, когда уже некуда идти. Дальше идти уже некуда, дальше — только небо и Бог. Так было с Гоголем, Толстым.