«Чувствую себя очень зыбко…» — страница 30 из 102

– Вы, на руках своих несущая Повелителя ветров и бурных волн…

– Это хорошо, не правда ли? – прерывая чтение, обратился ко мне старичок так, точно мы были всю жизнь знакомы.

– Очень хорошо, – ответил я от всей души.

Он это почувствовал и спросил, как добрый учитель понятливого школьника:

– А почему?

И тотчас же ответил сам:

– Потому, что здесь выражается все самое прекрасное, что есть в человеческой душе.

– Да, – сказал я. – И нет казни достойной для того, кто посягает хотя бы вот на такие картинки.

Он поглядел на меня, подумал.

– Вы англичанин? – спросил он.

– Нет, русский.

Он легонько улыбнулся.

– Да, конечно, не англичанин. Я так и думал. Англичане никогда не сидят, например, в вагоне просто, ничего не делая: или пристально смотрят в окно, точно изучая что-то, или читают… Ну, да, вы русский. И я знаю, сколько страданий и гонений терпит теперь Россия…

И, опять подумав, помедлив немного, стал дочитывать:

– Утешительница скорбных душ и прибежище бедных рыбаков…

Посредница милосердная между небом и нами…

Надежда наша в жизни и сопутница в час смертный…

Бдящая над колыбелью нашей и благословляющая нашу могилу…

Царица земли и небес, молитесь за нас!

И он перекрестился, вздохнул и просто и убежденно сказал, пряча картинку за пазуху:

– C’est très bon, ca!

– Ah! Oui, – прошептала полная женщина с застенчивой улыбкой сквозь сиявшие на глазах слезы, – notre berceau et notre tombe…[19]

За окном слепило солнце и море. Был туннель, грохот, тьма и вонь каменного угля, потом блеск, лазурь, свежесть морского воздуха, красно-лиловые скалы и синие, синие заливы… Вдруг раздался треск и сверкнули брызги стекла, – вдребезги рассыпалась бутылка, вылетевшая из окна и ловко угодившая в телеграфный столб…

Это забавлялась молодежь.

Софийский звон

Есть в нашей истории несказанно прекрасное предание о несчастном киевском князе Всеславе. Был князь Всеслав пленен своим родным братом, закован в оковы, “в железы” и брошен в яму, в темницу, был он, освобожденный киевлянами, возведен на Киевский престол, а потом, снова свергнутый с него, вынужден был бежать в Полоцк и доживать там свои дни в глухой обители, в схиме. Но никогда не мог князь-схимник забыть Киева, говорит предание: каждый раз, как слышал он на рассвете, сквозь тонкий предутренний сон, колокола полоцких церквей, просыпался он с радостными слезами на глазах, ибо мнилось ему, что он на родине, в Киеве и что это звон киевского Софийского собора.

Теперь часто вспоминается мне то, что когда-то написал я о князе Всеславе:

Князь Всеслав в железы был закован,

В яму брошен братскою рукой:

Князю был жестокий уготован

Жребий по жестокости людской.

Русь, его призвав к великой чести,

В Киев из темницы извела.

Да не в час он сел на княжем месте:

Лишь копьем дотронулся Стола.

Что ж теперь, дорогами глухими,

Воровскими в Полоцк убежав,

Что теперь, вдали от мира, в Схиме,

Вспоминает темный князь Всеслав?

Только звон твой утренний, София,

Только голос Киева! – Долга

Ночь зимою в Полоцке… Другие

Избы в нем и церкви и снега…

Далеко до света, – чуть сереют

Мерзлые окошечки… Но вот

Слышит князь: опять зовут и млеют,

Звоны как бы ангельских высот!

В Полоцке звонят, а он иное

Слышит в тонкой грезе… Что года

Горестей, изгнанья! Неземное

Сердцем он запомнил навсегда.

Теперь часто кажется мне, что многие из нас уподобляются порою князю Всеславу. Да будет, да будет так.

Думая о Пушкине

Просьба ответить: 1) каково ваше отношение к Пушкину, 2) прошли ли вы через подражание ему и 3) каково было вообще его воздействие на вас?”

Не от большевиков, не из России, но напечатано по “новому” правописанию. Вообще давно дивлюсь: откуда такой интерес к Пушкину в последние десятилетия, что общего с Пушкиным у “новой” русской литературы, – можно ли представить себе что-нибудь более противоположное, чем она – и Пушкин, то есть воплощение простоты, благородства, свободы, здоровья, ума, такта, меры, вкуса? Дивлюсь и сейчас, глядя на этот анкетный листок. А потом – какой характерный вопрос: “каково ваше отношение к Пушкину?” В одном моем рассказе семинарист спрашивает мужика:

– Ну, а скажи, пожалуйста, как относятся твои односельчане к тебе?

И мужик отвечает:

– Никак они не смеют относиться ко мне.

Вот вроде этого и я мог бы ответить:

– Никак я не смею относиться к нему…

Вопрос этот стал возможен только теперь, после Есениных и Маяковских:

Я обещаю вам Инонию…

Белогвардейца – к стенке!

А почему не атакован Пушкин?

И все-таки долго сидел, вспоминал, думал. И о Пушкине, и о былой, пушкинской России, и о себе, о своем прошлом…

Подражал ли я ему? Но кто же из нас не подражал? Конечно, подражал и я, – в самой ранней молодости подражал даже в почерке. Потом явно, сознательно согрешил, кажется, только раз. Помню, однажды ночью перечитывал (в который раз?) “Песни западных славян” и пришел в какой-то особенный восторг. Потушив огонь, вспомнил, как год тому назад был в Белграде, как плыл по Дунаю, – и стали складываться стихи “Молодой король”:

То не красный голубь метнулся

Темной ночью над черной горою —

В черной туче метнулась зарница,

Осветила плетни и хаты,

Громом гремит далеким.

– Ваша королевская милость, —

Говорит королю Елена,

А король на коня садится,

Пробует, крепки ли подпруги,

И лица Елены не видит, —

Ваша королевская милость,

Пожалейте ваше королевство,

Не ездите ночью в горы:

Вражий стан, ваша милость, близко.

Король молчит, ни слова,

Пробует, крепко ли стремя.

– Ваша королевская милость, —

Говорит королю Елена, —

Пожалейте детей своих малых,

Молодую жену пожалейте:

Жениха моего пошлите!

Король в ответ ей ни слова,

Разбирает в темноте поводья,

Смотрит, как светит на горе зарница.

И заплакала Елена горько

И сказала королю тихо:

– Вы у нас ночевали в хате,

Ваша королевская милость,

На беду мою ночевали,

На мое великое счастье…

Побудьте еще хоть до света,

Отца моего пошлите!

Не пушки в горах грохочут,

Гром по горам ходит,

Проливной ливень в лужах плещет;

Синяя зарница освещает

Дождевые длинные иглы,

Вороненую черноту ночи,

Мокрые соломенные крыши;

Петухи поют по деревне, —

То ли спросонья, с испугу,

То ли к веселой ночи…

Король сидит на крыльце хаты…

Ах, хороша, высока Елена!

Смело шагает она по навозу,

Ловко засыпает коню корма…

Затем что еще? Вспоминаю уже не подражания, а просто желание, которое страстно испытывал много, много раз в жизни, желание написать что-нибудь по-пушкински, что-нибудь прекрасное, свободное, стройное, желание, проистекавшее от любви, от чувства родства к нему, от тех светлых (пушкинских каких-то) настроений, что Бог порою давал в жизни. Вот, например, прекрасный весенний день, а мы под Неаполем, на гробнице Вергилия, и почему-то я вспоминаю Пушкина, душа полна его веянием – и я пишу:

Дикий лавр, и плющ, и розы,

Дети, тряпки по дворам

И коричневые козы

В сорных травах по буграм…

Без границы и без края

Моря вольные края…

Верю – знал ты, умирая,

Что твоя душа – моя.

Знал поэт: опять весною

Будет смертному дано

Жить отрадою земною,

А кому – не все ль равно!

Запах лавра, запах пыли,

Теплый ветер… Счастлив я,

Что моя душа, Вергилий,

Не моя и не твоя!

А вот другая весна, и опять счастливые, прекрасные дни, а мы странствуем по Сицилии… При чем тут Пушкин? Однако я живо помню, что в какой-то связи именно с ним, с Пушкиным, написал я:

Монастыри в предгориях глухих,

Наследие разбойников морских,

Обители забытые, пустые —

Моя душа жила когда-то в них:

Люблю, люблю вас, келии простые,

Дворы в стенах тяжелых и нагих,

Валы и рвы, от плесени седые,

Под башнями кустарники густые

И глыбы скользких пепельных камней,

Загромоздивших скаты побережий,

Где сквозь маслины кажется синей

Вода у скал, где крепко треплет свежий,

Соленый ветер листьями маслин

И на ветру благоухает тмин!

А вот Помпея, и опять почему-то со мною он, и я пишу в воспоминание не только о Помпее, но как-то и о нем:

Помпея! Сколько раз я проходил

По этим переулкам! – Но Помпея

В апрельский день скучней пустых могил,

Мертвей и чище нового музея.

Я ль виноват, что все перезабыл:

И где кто жил, и где какая фея

В нагих стенах, без крыши, без стропил,

Шла в хоровод, прозрачной тканью вея!

Я помню только римские следы,

Протертые колесами в воротах,

Туман долин, Везувий и сады…

Была весна. Как мед в незримых сотах,

Я в сердце жадно, радостно копил

Избыток сил – и только жизнь любил!

А вот лето в псковских лесах, и соприсутствие Пушкина не оставляет меня ни днем, ни ночью, и я пишу стихи с утра до ночи, с таким чувством, точно все написанное я смиренно слагаю к его стопам, в страхе своей недостойности и перед ним, и перед всем тем, что породило нас:

Вдали темно и чащи строги.