«Чувствую себя очень зыбко…» — страница 34 из 102

вкусы, не угождали ее идеологиям, она мало принимала в расчет, “витая в своих вымыслах”. Но что до Златовратских, Муйжелей, а теперь Бабелей, Сейфуллиных, то тут дело, конечно, обстояло и обстоит совсем иначе, так что, по-моему, надо призывать к другому: будьте осторожны с этими несметными подделками под художество, с этой литературщиной!

И то же самое надо сказать и про “безграмотную ерунду”: берегитесь, разбирайтесь! Есть и тут подлинная “ерунда” – и поддельная. Вот советские частушки: будьте уверены, что среди них, – и особенно среди тех, что доходят до нас, – чуть не половина сочинена вовсе не народом. Вот письмо в редакцию, выражающее то или иное “народное чаяние” и написанное честь честью, то есть и каракулями, и довольно ерундисто, и достаточно безграмотно: но опять-таки будьте осторожны, – это письмо сочинил не мужик, а какой-то прожженный полуинтеллигент.

Арцыбашев написал свою статью, найдя среди “народных писем в редакцию” несколько действительно подлинных. И одно из них он привел полностью, справедливо назвав его драгоценным документом. Это стихи, – “статейка”, как назвал их неизвестный автор, – изображающие сбор налога в деревне большевистскими комиссарами:

Выбирают комсомольцев в армию труда,

А собрать пять тысяч это не беда!

Разослали армию по всем деревням,

Давят налог с бедных крестьян.

Мужичок в окно внимательно глядит,

Наверно, маневры, говорит.

А жена у окошка заплаканная сидит

И ничего мужу про то не говорит.

Нет, это не маневры, старуха говорит,

Это комсомолы пришли нас громить.

Только супруги со скамьи поднялись,

Вот и комсомолы в хату ворвались.

Старушка побледнела, затряслась в ногах,

На пол повалилась, закричала ах!!

Сложил старик руки на груде,

А слезы катятся по его щеке.

Увидал комсомолец бедного старика,

Уцепил за бороду, ну, поди сюда!

Старик перекрестился, стал тихо подходить,

Задрал нос комсомолец, на него глядит:

Что ты крестишься, старый болван?

И позорно икону здесь же обругал.

Не терзайте душу, старик им сказал,

Что от меня хотите, все я вам отдам.

Ахнул комсомолец на старика-тоску,

Взмахнул рукою, вдарил по плечу.

Эй, слушай, кричит, старина,

По какому делу мы пришли сюда.

Пришли рассказать про рабочую коммуну,

А не будешь слушать, в зубы тебе суну.

Теперь свободная наша страна,

И этого не забудь, седая борода.

У нас на Руси надо чекистов содержать,

А вы, крестьяне, должны налог подать.

“Куда хотите, девайте меня,

Весь налог внести, это не в силах я!”

Загорелись зверски у комсомольца глаза

И схватил он со злостью за шиворот старика.

Не успел старик прокричать ой, ой,

Как очутился в камере сырой.

Через неделю приехал комиссар

И в ту же минуту сессию созвал.

Поднялся председатель суда

И кричит на старика: гляди сюда!

Приговор к оглашению не подлежит,

Распишись, бандит!

И затряслася дряхлая рука,

И в бесчувствии потащили старика.

Боже милостивый, Ты кроток, терпелив,

Зачем злых правителей в Россию нам пустил?

Да, вот это подлинное. А что сказать, например, о небезызвестной Софье Федорченко, которая недавно выпустила в Москве второй том своих записей “Народ на войне”?

Предостеречь насчет этой госпожи мне уже давно хотелось, – еще тогда, когда она напечатала свой первый том (сперва в “Речи”, а потом отдельным изданием). Вот истинно зловредные книги, уже давно объявленные “большой и бесспорной ценностью”! Автор так и называет их: записи, то есть очень скромно. Она была во время великой войны сестрой милосердия и говорит, что делала эти записи, “толкаясь в народе, среди солдат”. Но ручаюсь чем угодно, что три четверти их – собственного сочинения, безусловные подделки. Вы только послушайте, до чего прежние “солдатики” и последующие красноармейцы склонны у Федорченко к замысловатым и весьма угодным ей намекам, к изречениям, к сусально красивой или нарочито грубой образности, к символике, к “истинно народной”, певучей, то якобы простодушно медлительной, то разухабистой речи! Солдаты будто бы уже давно, еще в окопах, говорили:

– Не то мы темны, не то мы буйны, а не жду я мирного житья. Как бы нам, с войны-то вернувшись, промеж себя бою не устроить! Молодни в народе сколько угодно, эти и надымут суету…

– Пока что только язычком работают. А вот войну кончат, всякую пересадку сделают, все и сдвинется…

– Коню, чем узда короче, тем он красивее шею гнет. А человек в укороте горб растит…

– Из господ на воле всякий хлюст тополем рос. А мы все в наклон. Теперь очень покрасивеем…

– Эх, те книги, барышня, по богатым шлялися, ты покинь, книга, богатых, погости-ка с нашим братом!

– Затрещат теперь семейства. Не слепить детей с отцом-матерью, мужика с женой прежнею!

Последнее, как видите, уже веет началом “великой и бескровной”, – “могутные плечики” уже расправляются и, рисуясь своей “мужицкой дуростью”, нутром, да силушкой, изрекают мудростей, якобы совсем наивных, все больше и больше:

– Силой свет обойму, умом ничего не пойму!

– Россия наша матушка все дома кашу варила, а Европу проглядела…

– Путаюсь я в новых словах, ровно в бабьем платье, – не привык, конечно…

– Наша речь особая, не на воде пузыри. Ученому же наша речь тяжка: как по месту придется – пудом по темени!

Это так плоско, так фальшиво, что читать тошно. Но Федорченко все “записывает” и “записывает”, – себе на потребу:

– Надо новых слов не стыдиться, – говорят ей красноармейцы. – Пока они тепленькие, свежие, в дугу согнуть можно – себе на потребу…

– Спеть бы песню, да слов новых не знаю, а старые не по времени!

– Очень я новые слова полюбил. Только по простым делам не умею я их к слову сказать… Эти слова по новой жизни прикроены, шиты. Поверх лаптей не натянешь. А ты старую-то одежду поскидывай, вот и будут те слова впору.

– Эх, свобода манит! Только и ответ за нее на нас же лежит…

И так далее, и так далее. И – как заключение:

– Ничему старому не вернуться! Мы вот только попробовали по-новому жить, а уж от одних мыслей душе вольно. А что еще будет!

Избавляю читателей от дальнейших “записей” госпожи Федорченко. Одно скажу – очень ошибался покойный Арцыбашев: вот подобной, вот этой “безграмотной ерундой” мы всегда весьма охотно пользовались, и госпоже Федорченко еще предстоит большая слава!

Джером Джером

Развернул газету и прочел:

“Лондон, 14 июня. Внезапно скончался знаменитый английский писатель, юморист Джером К. Джером…”

Кто из русских не читал Джерома? Но не думаю, чтобы многие могли похвалиться знакомством с ним. Два-три человека разве – и в числе их я.

Я в Англии был всего один раз. Я совершил на своем веку многие странствия, но все больше к югу, к востоку. Север всегда немного пугал меня. Пугала и Англия, ее туманы, дожди. Теперь я и от севера не отказался бы, но – как бы это сказать помягче? – стал “вреден север для меня”. Теперь нужен счастливый случай, чтобы нашему брату попасть за границу. И такой счастливый случай неожиданно представился мне три года тому назад: лондонский PEN Club вздумал пригласить меня на несколько дней в Лондон, устроить по этому поводу литературный банкет, показать меня английским писателям и некоторым представителям английского общества и так далее. Хлопоты насчет визы и расходы клуб взял на себя – и вот я в Лондоне.

Поездку мою можно было бы описать весьма забавно, Джером Джером мог бы сделать из нее пресмешной рассказ. Представьте себе человека, который довольно основательно отвык от поездов-люкс, от пульмановских вагонов, от палас-отелей и вновь попадает в этот мир уже с некоторой неловкостью, робостью… Правда, я не из очень робких и неловких, ну, а если взять именно робкого и неловкого? Да и английские нравы недурной сюжет для юмористического рассказа. Возили меня в очень разнообразные дома – и в самые современные, и в старинно-английские, – но в каждом из них я непременно претерпевал что-нибудь достойное Джерома. Чего стоят одни обеды, во время которых тебя жжет с одной стороны пылающий, истинно как геенна огненная, камин, а с другой – холод, заставляющий думать о северном полюсе, о северных сияниях, об оленях и самоедских чумах! Было, кроме того, у меня в Лондоне и еще одно забавное приключение. Нужно мне было повидать одного знакомого, нашего бывшего лондонского консула. Спускаюсь в вестибюль отеля и прошу портье, чтобы мне позвали такси и приказали ему отвезти меня в русское консульство. Через минуту машина у подъезда. Выхожу, сажусь и еду – весьма рассеянно, кстати сказать, ибо замучен своей славой, всеми этими обедами, визитами уже довольно серьезно. В рассеянности и приезжаю – и вижу огромные ворота, огромный двор за ними и столь же огромное здание во дворе. Вылезаю и спокойно направляюсь к нему, вхожу в какую-то канцелярию и обращаюсь к какому-то жирненькому молодому человеку, лысеющему брюнету в лаковых ботинках, с круглой и бритой физиономией:

– Скажите, пожалуйста, могу я видеть господина Ону?

Я обратился весьма, даже необыкновенно вежливо, но, Боже, что произошло тотчас же вслед за этим и как молниеносно разыгралось! Молодой человек вдруг вскакивает, точно ужаленный:

– Как Ону? Какого Ону? Но мы его сместили еще в декабре семнадцатого года!

И, как ужаленный, вдруг отскакиваю и я от него:

– Кто “вы”? Да куда я попал? Ах, вот оно что! Тьфу, ну и занесло же меня в заведение!

– Вы не имеете права здесь плевать, это не заведение, милостивый государь!!

– Что? Не имею права?

И, неожиданно даже для самого себя, я кончил такими трехэтажными словесами, что даже советский молодой человек остолбенел, опешил…

А с Джеромом я познакомился так:

Перед самым отъездом из Лондона я был в одном доме, куда собралось особенно много людей из артистического мира. Было очень оживленно и очень приятно, только так тесно, что стало даже жарко, и милые хозяева вдруг взяли да и распахнули все окна настежь, невзирая на то, что за ними валил снег. Я шутя закричал и кинулся по лестнице спасаться в верхний этаж, где тоже было много гостей, и на бегу услыхал за собой какие-то радостные и восторженные восклицания: оказалось, что неожиданно явился Джером Джером.