И тут вдруг выясняется, что старые козлы, сидящие в зале, совсем не действуют ей на нервы. Под их откровенно похотливыми взглядами — Джилл буквально кожей чувствовала эти взгляды — ей становилось тепло и уютно.
До этого момента эксгибиционизм представлялся ей слабостью, достойной презрения или — в лучшем случае — снисходительного сострадания. Теперь Джилл обнаружила нечто подобное у себя и должна была решить: либо эта разновидность нарциссизма является вполне нормальным явлением, либо она сама — неправильная. Ну уж нет, Джилл чувствовала себя абсолютно здоровой, такой здоровой, как никогда прежде. Она и прежде отличалась завидным здоровьем — медсестре некогда болеть самой, — но ведь теперь даже и вспомнить трудно, когда там у нее в последний раз болел живот, или был насморк, или хотя бы ногу сводило.
Ну а если здоровой женщине нравится, что на нее глазеют, значит здоровые мужчины должны получать удовольствие, глазея на женщин, иначе получится сплошная чушь. Доказав эту теорему (которой следовало бы, по справедливости, присвоить название «теорема Джилл Бордман»), Джилл Бордман поняла наконец Дюка с его похабными картинками и мысленно попросила у него прощения.
Она поспешила поделиться своими интеллектуальными успехами с Майком, но тот только пришел в недоумение — а какая, собственно, Джилл разница, кто там на нее глядит и как. Вот желание, чтобы тебя никто не трогал, это вполне понятно; Майк по возможности избегал рукопожатий, он не хотел соприкасаться ни с кем, кроме братьев по воде. (Джилл не была вполне уверена, насколько далеко простирается эта неприязнь. Однажды Майк прочитал какую-то книжку про гомосексуализм и ровно ничего не понял; пришлось дать ему разъяснение, а заодно и практические советы — как уходить от нежелательных заигрываний. Молоденький и хорошенький, Майк неизбежно привлек бы к себе благосклонное внимание голубых, поэтому Джилл велела ему изменить лицо, сделать его более суровым и мужественным. Но и тогда оставались большие сомнения — как поведет себя этот красавчик, если пристанет к нему не посторонний человек, а, скажем, Дюк; к счастью, все его водяные братья мужеского пола являлись вполне определенными, без малейших отклонений мужчинами, так же как братья-женщины — женщинами. Кроме того, Джилл сильно подозревала, что Майк сразу грокнет в несчастных межеумках эту самую свою «неправильность», а потому не разделит с ними воду.)
Не понимал Майк и того, почему это Джилл приятно, когда на нее смотрят. Их взгляды на эту (по мнению Майка — несуществующую) проблему совпадали только в первые послекарнавальные дни, когда Джилл вдруг стало совершенно безразлично, смотрит на нее кто-нибудь или нет, и нагота ее больше не тревожила. Но именно тогда и зарождалось теперешнее самоосознание. На самом деле мужские взгляды никогда не оставляли ее равнодушной, она только разыгрывала — бессознательно — это равнодушие. Приспосабливаться к Человеку с Марса было весьма непросто; Джилл вынужденно отбросила некую часть с детства усвоенных понятий и представлений, ту — пусть и незначительную — долю брезгливого жеманства, которая сохраняется даже у медицинских сестер, при всей специфике их профессии.
Однако Джилл даже и не подозревала за собой какого бы то ни было чистоплюйства — пока его не утратила. И смогла наконец понять — и честно самой себе в этом признаться, — что сидит в ней нечто веселое и абсолютно — как мартовская кошка — бесстыжее.
Она попыталась объяснить все это Майку, познакомить его со своей великой теорией функциональной дополнительности нарциссического эксгибиционизма и вуайеризма.
— Дело в том, Майк, что я тащусь, когда на меня пялятся мужики… много мужиков, и почти все равно каких. Теперь я грокаю, почему Дюку нравятся картинки с голыми бабами — и чем похабнее, тем лучше. И это совсем не значит, что я охотно полезла бы в постель с кем-нибудь из зрителей — ровно так же, как Дюк не ляжет в постель с картинкой, вырезанной из журнала. Но когда все они, вместе, смотрят на меня и говорят мне — думают мне, — что они меня хотят, мне становится тепло и хорошо.
Джилл на секунду смолкла и задумчиво свела брови.
— Нужно бы мне сфотографироваться в какой-нибудь совсем уж неприличной позе и послать снимок Дюку… извиниться, что я тогда не сумела грокнуть эту его, как мне казалось, слабость. Если это — слабость, то она есть и у меня, на женский манер. Если это слабость — а я грокаю, что нет.
— Хорошо. Я найду фотографа.
— Не стоит, пожалуй, — покачала головой Джилл, — хватит и одного извинения. Не могу я посылать такой снимок, Дюк никогда не делал на меня заходов, и не нужно, чтобы у него появлялись какие-то там мысли.
— А ты не хочешь Дюка?
Джилл отчетливо услышала окончание этой фразы, промелькнувшее в мозгу Майка: «…Дюка? Брата по воде?»
— Хм-м-м… я как-то никогда об этом не задумывалась. По всей видимости — «хранила тебе верность». Но теперь я грокаю, что ты говоришь верно; я не отказала бы Дюку — и получила бы огромное удовольствие. А как считаешь ты, милый?
— Я грокаю, что это благо, — очень серьезно ответил Майк.
— Хм-м… хотелось бы сообщить тебе, галантный ты мой инопланетянин, что иногда человеческим особям женского пола нравится ревность, пусть даже и притворная, — хотя вряд ли до марсианской твоей башки дойдет, что же это такое — «ревность». Милый, а как бы ты поступил, начни кто-нибудь из этих лохов ко мне приставать?
Майк слегка усмехнулся:
— Боюсь, он мог бы исчезнуть.
— Вот и я боюсь. Послушай, милый, ты же обещал не делать ничего подобного — разве что при самых крайних обстоятельствах. Вот если ты услышишь, что я закричала, и заглянешь ко мне в голову, и окажется, что мне грозит самая настоящая опасность, — тогда дело другое. Но я умела отшивать козлов уже в те далекие времена, когда ты сидел еще на Марсе, в этом самом твоем гнезде. В девяти случаях из десяти изнасилованная девушка и сама не без вины. А вот в десятом… так и быть, можешь отправить насильника в никуда. Хотя до этого вряд ли дело дойдет.
— Я запомню. И я бы хотел, чтобы ты послала Дюку похабный снимок.
— Зачем, милый? Ладно, пошлю, раз просишь. Но если у меня и вправду появятся какие-нибудь такие мысли — а теперь, с твоей подачи, они очень даже могут появиться, — я уж, скорее, просто схвачу его за плечи, встряхну и спрошу: «Ну как, Дюк, есть у тебя настроение? А то я согласна». Зачем мне уподобляться этим мерзким бабам, которые заваливали тебя своими снимками? Но если тебе очень хочется — за ради бога. Только никакой похабщины — сделаю рекламную фотографию, как у профессиональной танцовщицы кабаре, пошлю ему, спрошу, найдется ли для фото местечко в альбоме. Может, он и не сочтет это за приставание.
Майк сосредоточенно нахмурился.
— Погоди, я не до конца договорил. Если ты хочешь послать Дюку похабный снимок — посылай. А если не хочешь — не посылай. Мне просто хотелось посмотреть, как делают похабный снимок. Джилл, а что это такое — «похабный» снимок?
Майк не мог понять неожиданной перемены, происшедшей с Джилл, — резкое неприятие чужих взглядов сменилось его полной противоположностью, внезапным наслаждением ими, наслаждением почти сексуальным, — точно так же, как он не мог понять, для чего Дюку коллекция картинок. В биологическом смысле марсиане тоже имели половую жизнь, однако эта тусклая, будничная забота о продолжении своего рода ни в чем не напоминала яростной сексуальности людей, не давала никакой основы для гроканья нарциссизма и вуайеризма, застенчивости и эксгибиционизма.
— Я понимал, — добавил он, — что «похабный» — это неправильный, но ведь ты сейчас имеешь в виду не неправильность, а благо?
— Ну, как бы тебе это сказать… теперь, расставшись с прежними своими предрассудками, я понимаю, что похабный снимок может быть и тем и другим. Но и это не все… знаешь, Майк, мне придется прибегнуть к демонстрации, словами тут ничего не объяснишь. Закрой, пожалуйста, окно, не дай бог, кто увидит.
Жалюзи сами собой закрылись.
— Ну вот, — начала Джилл, — эту позу даже и похабной не назовешь — так, немного непристойная, в ней снимется для рекламы шоу любая из наших девочек. Вот такая — чуть похабнее, на нее решится уже не каждая, но многие. Вот это — откровенно похабная, а такая — очень похабная… Ну а если вот так — это уж совсем похабень, в такой позе я не стала бы фотографироваться, даже закрыв лицо полотенцем, — разве что ты бы попросил.
— А какой смысл в снимке, если лицо закрыто?
— С такими вопросами обращайся к Дюку, он тебе лучше объяснит.
— Я не грокаю здесь неправильности. Я не грокаю здесь блага. Я грокаю… — Майк использовал марсианское слово, обозначающее нулевое состояние эмоций.
Обсуждение животрепещущей проблемы похабных картинок продолжалось на смеси языка марсианского (способного передавать тончайшие эмоциональные и аксиологические градации[162]) и английского (более приспособленного для описания обсуждаемых реалий). Тем же вечером Майк, полный решимости разрешить загадку, отправился в кабаре, сунул (по совету Джилл) метрдотелю в лапу и получил столик у самой сцены. Недавняя медсестра участвовала в первом же номере; она одарила зал ослепительной улыбкой и еле заметно подмигнула. Неожиданно выяснилось, что в присутствии Майка теплое, приятное ощущение, знакомое по предыдущим вечерам, стократно усиливается: ее тело словно раскалилось, померкни сейчас прожектора рампы — оно светилось бы в темноте.
Девушки рассыпались по сцене; Джилл занимала в живой картине центральное, самое заметное положение и находилась теперь в каких-нибудь десяти футах от Майка. Ответственная эта роль была доверена ей уже на четвертый день (точнее — вечер) работы.
— Уж и не знаю, маленькая, в чем тут дело, — сказал режиссер. — У нас есть девочки с такими фигурками, что закачаешься, а вот поди ж ты, посетители глядят не на них, а на тебя. Есть в тебе, видно, что-то такое.