Чужак в стране чужой — страница 90 из 122

— Да что это с тобой такое?

— Я же знал, я же все эти слова знал, только не знал, когда их надо говорить и зачем. И не понимал — для чего тебе это надо. Я люблю тебя, милая, — ведь теперь я и любовь грокаю.

— Ты всегда ее грокал. И я тебя люблю… Послушай, а почему говорят «человекообразные обезьяны»? Может, это мы — обезьянообразные люди?

— Обезьянообразные, какие же еще. Иди сюда, обезьянка моя, залезай под мышку, положи голову мне на плечо и расскажи какой-нибудь анекдот или вообще что-нибудь смешное.

— Просто рассказать анекдот — и все?

— И все, ну только я еще обниму тебя крепко-крепко. Расскажи анекдот, которого я еще не знаю, и смотри, буду я смеяться где надо или нет. Я засмеюсь, это точно, а потом расскажу, что там было смешного. Джилл… я же грокаю людей.

— Но как это вышло? Можешь ты мне рассказать? Или по-марсиански будет понятнее? А может — мысленно?

— Нет, в том-то и дело. Я грокаю людей. Я теперь настоящий человек и могу объяснить тебе все человеческим языком. Я понял, почему люди смеются. Они смеются потому, что им больно, и смех — единственное, что может заглушить эту боль.

На лице Джилл появилось недоумение.

— Может, как раз я-то и есть нечеловек. Я тебя не понимаю.

— Да нет, обезьянка, ты человек, и самый настоящий. Просто ты никогда об этом не задумывалась, ты грокаешь такие вещи автоматически. Ты — человек, выросший среди людей, воспитанный людьми, а я — нет. Я — вроде щенка, который вырос среди людей, не видя других собак: стать похожим на своих хозяев он не может, а стать похожим на братьев своих по крови — не умеет. Мне пришлось учиться. Меня учил брат Махмуд, меня учил Джубал, меня учили многие и многие люди — а больше всего учила меня ты. Сегодня я сдал последний, самый главный экзамен — я научился смеяться. Бедный обезьян.

— Какой из них, милый? Здоровенный этот, так он просто мерзость, наглый, злой… а тот, который поймал орех, он оказался ничем не лучше, а может, еще и почище. Не понимаю, чего там было такого веселого.

— Джилл, дурочка ты моя маленькая! Слишком уж много к тебе прилипло марсианщины. Ну конечно же, там не было ничего веселого, слезы лить впору. Потому-то и приходится смеяться. Я смотрел на сидящих в клетке обезьян — и вдруг увидел всю эту совершенно необъяснимую злобность и жестокость, о которой я столько читал, и мне стало невыносимо больно, и я засмеялся.

— Но… Майк, милый, все ведь, как раз наоборот, смеются, когда видят что-нибудь приятное, хорошее… над ужасами не смеются.

— Ты думаешь? А ты вспомни хотя бы Лас-Вегас. Ваша женская команда выходила на сцену — и что же, вас встречали смехом?

— Н-ну… нет, конечно.

— Но ведь вы были самой красивой частью шоу. А зрители не смеялись, они смеялись, когда клоун путался в собственных ногах и падал, либо происходило еще что-нибудь далеко не благое. Рассмейся они при вашем появлении — вы бы очень обиделись.

— Но люди смеются не только над такими вещами.

— Не только? Возможно, я грокаю еще не во всей полноте, но ты попробуй вспомнить что-нибудь смешное — шутку, анекдот, все что угодно, лишь бы было по-настоящему смешно, вызывало хохот, а не так, легкую улыбку. А потом посмотрим, нет ли там какой-нибудь неправильности, — и не потому ли мы смеемся, что она там есть. — Он немного задумался. — Научись обезьяны смеяться, они стали бы людьми.

— Пожалуй.

Джилл начала копаться в памяти, перебирая самые смешные анекдоты, анекдоты, смешившие ее когда-то буквально до колик: «…а из шкафа голос „Выносите вещи!“», «А я вас, мамочка, отпускаю…», «И я тоже два раза — с футбольной командой и с батальоном морской пехоты…», «На первое-второе рас-считайсь!..», «Смотри, засранец, как это делается!», «Но имей в виду, для меня этот день будет совершенно испорчен…», «Вы, конечно, будете смеяться, но она тоже умерла…», «Ну и куда он нам такой нужен? Хряп! Хряп! Хряп!», «Будем лечить — или пускай живет?», «Я-то знаю, но петух-то не знает!», «Сказал: „Дзинь!“ и помер…», «Где та эскимоска, которой я должен пожать лапу?».

Ну и что? Анекдоты не показательны, они — плод чьей-то фантазии, и не более. А как настоящие происшествия и розыгрыши? С розыгрышами было плохо, все они — даже такие невинные, как подложенная на стул кнопка, — только подкрепляли гипотезу Майка. А уж если вспомнить шуточки интернов… молодых медиков вообще следовало бы держать в клетке. Реальные происшествия? Как у Эльзы Мэй лопнула резинка от трусов? Вот уж смеху-то было… особенно для Эльзы. Или как…

— Судя по всему, тот самый клоун, прилюдно шлепающийся на задницу, — высочайшая вершина юмора, — мрачно констатировала Джилл. — Что представляет племя человеческое не в самом радужном свете.

— Да нет, напротив!

— Как это?

— Раньше я думал — мне так говорили, — что «забавное» происшествие — происшествие благое. Но это не так. Забавное происшествие далеко не забавно для того, с кем оно приключилось. Взять, скажем, того же шерифа без штанов. Благо — не в самом происшествии, а в смехе. Я грокаю в смехе отвагу… и участие… и единение против боли, горя и поражения.

— Но… Майк, какое же это благо — смеяться над пострадавшим?

— Над пострадавшим — нет. Но разве же я смеялся над этой маленькой обезьянкой? Я смеялся над нами. Над людьми. И неожиданно понял, что я — тоже человек, и тогда уж не мог остановиться. — Майк помолчал. — Трудно все это объяснить, ты ведь никогда не была марсианином, а слушать рассказы о другой жизни и испытать ее лично — вещи очень и очень разные. На Марсе никогда не бывает ничего смешного. Все, что мы, люди, считаем забавным, либо не может там случиться, либо не дозволено. Ты пойми, милая, так называемая «свобода» на Марсе просто не существует. Старики планируют буквально все бытие. Во всем, что происходит там, нет ничего неправильного, а значит, и забавного — даже в том, что нам, по нашим меркам, могло бы показаться смешным. Взять, например, смерть.

— В смерти нет ничего забавного.

— Ничего забавного? А почему же тогда анекдотов про смерть чуть не больше, чем про тещу? Джилл, для нас — для нас, людей, — смерть настолько печальна, что нам приходится над ней смеяться. А бесчисленные земные религии? Противореча друг другу во всем остальном, каждая из них обязательно предлагает нечто, помогающее людям сохранять храбрость и смеяться даже перед лицом неминуемой смерти.

Майк снова замолк. «Еще немного, — подумала Джилл, — и он впадет в транс».

— Джилл? А не может быть так, что я подходил к религиям не с той стороны? А вдруг каждая из них истинна?

— Чего? Да как же это может быть? Если одна из них правильная, значит все остальные ошибаются.

— Да? Укажи мне, пожалуйста, направление кратчайшего обхода Вселенной. Куда ни ткнешь пальцем — любой путь кратчайший… и приведет он тебя к тебе же самой.

— Ну и что же это доказывает? Майк, ты же сам научил меня правильному ответу. «Ты еси Бог».

— Да, милая, и ты тоже еси Бог. Однако этот первичный, ни от какой веры не зависящий факт может означать, что любая вера истинна.

— Ну… если они и вправду все истинны, мне бы хотелось на время перейти в шиваизм.

Джилл подкрепила свои слова весьма недвусмысленными действиями.

— Язычница ты несчастная, — блаженно зажмурился Майк. — Тебя выкинут из Сан-Франциско.

— А мы поедем в Лос-Анджелес, где всем на все начхать. О! Да ты и вправду — Шива!

— Танцуй, Кали, танцуй.


Ночью Джилл проснулась и увидела Майка у окна. Он смотрел на огромный город.

— (Что-нибудь не так, брат мой?)

Майк резко повернулся.

— Зачем они такие несчастные? Разве это обязательно?

— Успокойся, милый, успокойся. Отвезу-ка я тебя, пожалуй, домой, город плохо на тебя действует.

— Но я же все равно это знаю, это останется со мной. Боль, и болезни, и голод, и взаимная жестокость — всего этого можно избежать. А так… глупо, страшно глупо, как у тех обезьян.

— Да, милый. Но не твоя же вина, что…

— Именно моя!

— Ну… в этом смысле — конечно. Но ведь тут не один город, на Земле пять миллиардов людей, даже больше. Не сможешь же ты помочь пяти миллиардам людей.

— А вдруг — смогу?

Майк отошел от окна и присел на кровать.

— Теперь я их грокаю, теперь я могу с ними говорить. Джилл, если бы я ставил наш номер теперь, все лохи сдохли бы с хохоту. Я точно это знаю.

— Так давай поставим. Пэтти была бы в восторге — и я тоже. Мне и раньше нравилось с карнавальщиками — а теперь, когда мы побратались с Пэтти, это будет все равно что вернуться домой.

Майк молчал. Джилл прощупала его мозг и почувствовала — он размышляет, пытается что-то грокнуть. Значит — нужно ждать.

— Джилл? Я хочу получить сан. Что для этого делают?

Часть IVЕГО СКАНДАЛЬНАЯ КАРЬЕРА

30

Первая разнополая группа колонистов прибыла на Марс. К этому моменту из двадцати трех первопоселенцев шестеро умерли, еще шестеро решили вернуться на Землю. Следующая группа проходила срочную подготовку в перуанских Андах на высоте шестнадцать тысяч футов. Однажды ночью президент Аргентины набил два чемодана и уехал в Монтевидео. Новый сеньор президенте подал в Верховный Суд Федерации иск об экстрадиции — если не самого сеньора экс-президенте, то хотя бы вышеупомянутых чемоданов вкупе с их содержимым. Алису Дуглас отпевали скромно, по-семейному, почти без посторонних; на службе, устроенной в Национальном Соборе, присутствовало всего две тысячи человек. Комментаторы единодушно восхищались необычной стойкостью, с которой генеральный секретарь воспринял обрушившийся на него удар судьбы. Трехлетка Вексель, бежавший с грузом в сто двадцать шесть фунтов (жокей Чур-меня Дженкинс), выиграл кентуккское дерби; выплата составила пятьдесят четыре к одному. В Кентукки двое гостей луисвиллской аэрогостиницы «Колониальная» развоплотились, один — добровольно, другой — от инфаркта.