Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны — страница 19 из 44

И ненависть после последнего единства была так велика, что никто уже не хотел видеть друг друга и каждый хотел быть один.

А Емеля жил в своем сознании над городом, и рядом душа генерального процентщика хлопала крыльями, как обезглавленный петух, и кричала хрипло, брызгая кровью, свое торжествующее ку-ка-ре-ку, хотя была полночь, и что значит этот крик для горящего города, было неведомо никому, да и не до крика было бродящим среди дыма и развалин бывшим жителям. И только на Патриарших прудах, рядом с бывшим домом 21 по улице Малой Бронной, Ждана, прислонившись спиной к теплым, заржавленным, оплавленным воротам, мучилась от стыда за свое вдохновение и за свой меткий бросок движением гибким, как походка кошки, в грудь любимого ею, обожаемого ею, боготворимого ею Медведко, другим именем Емеля.

И длился пожар в Москве еще четыре дня, а когда наступило пятое утро – 25 червеня, липеца, или июля, иначе, день Успенья Святой Анны – матери Пресвятой Богородицы, кругом была пустыня, и первая трава под утренними лучами начинала свое движенье навстречу этим лучам. И на том месте, где был первый дом Емели и второй дом Емели и где была Берлога, из которой, убив отца его, выгнали люди Бориса, которого, в свою очередь, убил Святополк Окаянный, уже розовел иван-чай – верный сторож пожарищ и развалин.

И первая трава пробила камни земляного города, границы которого не раз пересекал Емеля, пробираясь к своей лесной Ждане, и даже асфальт Медведкова, где тысячу лет назад спас Емеля брата своего единокровного от пчел, тем же дымом, что сейчас еще стлался над травой.

А люди, не найдя своих шуб и домов, тоже уходили в свое обжитое, темное, но родное Подмосковье, в котором было сыро, страшно, но не было холода, когда придет зима, не было процентов крови и не было процентщиков, которые стали в темноте невидимы и неразличимы, ибо кто знает, какого цвета их рубаха, не было вертикали, на которой бы каждый живущий в городе имел свое место во времена генерального процентщика. А вверху дымилась земля, цвел иван-чай, лезла на свет божий из-под Подмосковья трава, и только Ждана бродила по пожару и искала пепел, что остался от Емели, но ветер развеял пепел, разметал развалины Кремля, Чудова монастыря, храма Купалы под Вязом, пустого Мавзолея и храма Новомученика Николая, что под стеной, и только огонь на Могиле Неизвестного Солдата, не чадя, горел все так же ночью и днем, и некому было увидеть его пламя. А желудь священного дуба с Лобного места, выпавший из Емелиной ладони, когда камень Жданы ударил ему в грудь и он на мгновение потерял сознание, уже набух и пустил малый росток, из которого со временем вырастет Дуб на этом же Лобном месте, и будет здесь жертвенник Велесу, и Волос, Иван Грозный, Петр Великий и Иосиф Кровавый из династии Ульяновых принесут ему, согласно их норову и масштабу, свою кровавую жертву…

Желудь набух, росток уже, проломив кожуру, тронулся в рост, который мог быть замечен пока только умной машиной да Богом, который, сострадая, беспомощно смотрел на дела человеков и обычную жизнь земли…

Часть восьмаяДед

Главы о возвращении Медведко, христианским именем Емеля, в Москву, сначала в родной дом возле Красной площади, а потом уже в московский лес возле будущих Патриарших прудов к своему отцу – медведю именем Дед, после крещения в Суздале и Новом городе

Москва, год 989-й

Жертвенник был пуст. Домовины на перекрестье дорог почернели от дождей. Подгнившие столбы покосились, ветра клонили их к земле, налетая и отступая, словно понимая, что свалить их – вопрос времени, а у них его было навалом.

Москва стояла брошенная и забытая, после гибели московских обитателей и сожжения Леты на жертвенном костре, огонь которого перекинулся и спалил почти весь Велесов храм.

Миновала смерть только Емелю, временно – Волоса да жертвенных отцов Емели – Ставра и Горда, с которым, поначалу не узнав его, встретится Емеля в медвежьем бою.

Ставни хлопали на ветру в московских оставленных домах…

Однажды я спросил у старого деда возле иркутского дома Волконских, для чего ставни в домах и зачем закрывать их на ночь, и дед удивился – а ты что, спишь с закрытыми глазами? С открытыми спят в берлоге только медведи.

Хотя на самом деле ставни закрывали на ночь потому, что дома стояли на каторжной дороге, и боялся люд беглых, что брели здесь в поиске – дороги обратно в жизнь из дома смерти и – хлеба, чтобы осилить эту дорогу.

…Ставни хлопали, глаза были открыты. Такой же брошенной, наверное, выглядела Москва двенадцатого октября 1941 года, и печаль и беда бродили по московским улицам. Выброшенные бумаги, как птицы, летали по воздуху, внушая боль московскому народу.


В Москве стояла поздняя осень, и было двенадцатое октября 989 год от Рождества Христова, в чью веру два месяца и два дня назад был крещен Медведко, православным именем Емеля, в северной столице русской земли в Новом граде…

И было Медведке, или Емеле по крещении, девять лет и три месяца и четырнадцать дней, когда он пришел к дубу, возле которого был зачат. Что привело сюда, он не знал, и где потерял Горда, он не знал, и все вспоминал, как сон, и Новгород, и горящие дома, и Добрынин дом, и крещение, и воду, которая была красна от крови и в которой стояли крики и стоны, и тонули дети и упрямцы, не хотевшие принимать новую – не отчую, но иную – веру.

Когда Емеля стал захлебываться, кто-то вынес его на берег, подлетел дружинник, думая, что Емеля предпочел воду земле и вере, замахнулся на спасителя, но опустил меч, потому что спаситель был сед, высок и, оказалось, знаком дружиннику. Добрынин кум поднял на него глаза, и дружинник перевел меч на старика, только что вытащенного из воды, принявшего крещение во имя сына, что был Добрыниным виночерпием.

Емеля посинел, и из него хлестала вода, спаситель сводил и разводил его руки. Емеля не сразу пришел в себя, ему только что виделось, что он стал рыбой, огромной зеленой рыбой, и плыл в пещеру, в которой горели огни, и там, вдали, внутри, около огней, стояла Лета и испуганно смотрела на него и говорила:

«Плыви назад, Емелюшка, плыви назад», – и Емеля повернул и очнулся оттого, что эта пещера, и эти рыбы, и огни, и Лета вытекали из него на землю, над ним среди неба седело лицо с бородой, и был занесен меч, но меч не опустился, а, помедлив, изменил направление и оставил без головы лежащего на траве старика и плавно вернулся в ножны.

Всадник отъехал, пещера, огни и Лета вытекли из него совсем, он начал дышать, посмотрел на своего спасителя, тот улыбнулся:

– Звать-то как?

– Медведко.

– Медведко тебя раньше звали, до святой купели, а теперь тебя Емелей звать будут, Емеля – доброе имя, православное. Это хорошо, что ты живой, Емеля, а то как бы без тебя жизни продолжаться? Щеки-то небось горят, я тебя вон как по ним набил, а рука у меня тяжелая.

Емеля почувствовал, что щеки его горели, но внутри было так тошно, что это ощущение тут же опять закрыла и отодвинула тошнота.

Емеля часто вспоминал эту картинку: солнце, сверху меч и, рядом с ним, старика с ласковыми, глубокими глазами. Потом был дом брата, потом была дорога назад, кто-то отнял суму с последним куском хлеба, кто-то накормил, кто-то предложил остаться. И деревня валдайская Агрухино была хороша, и дом был высок, и детей было десятеро, и озеро широты неохватной и немереной, с рыбой, что по утрам ходила ходуном, – весело вроде, а Емеля все шел и шел обратно, и куда?

Мать дымом летала над ним, отец лежал на берегу Ильмень-озера, и кровь плавно вытекла, как и душа, вон, и черви уже принялись за его глаза и губы, и одежа набрякла, намокла от земли и пахла прошлым телом, там, внизу, в земле… нет чтобы, как Лета, дымом над Емелей, а тут черви…

Емеля часто поднимал глаза к небу, оно было близко и знакомо, оно было то, что жило над ним и в Москве, на Красной площади, на берегу Москвы-реки, и то, что было на будущей Бронной возле Черторыя. А вокруг брезжила осень, стояли золотые хлеба, ночи были прохладны, дорога длинна, пыль днем тепла и глубока, а птицы носились в воздухе и болтали о том о сем, о чем – Емеля и понятия не имел, но что достаточно беззаботно, это он мог осмыслить вполне.

Запомнил Емеля один ручей: красноватая глина в окружении рыжей травы, как только поднесешь губы, родник начинал дышать и пробивать фонтанчиком слой живого песка на дне, водоросли внизу шевелились, глина дышала, и песок мутил самое дно родника.

Что его тянуло к Москве-реке, к заброшенным пустым домам, он не знал, но когда засыпал, к нему в ноги садилась мать и говорила:

– Теперь, еще до солнышка, пойдешь прямо по этой дороге, потом, завтра, куда дальше, опять укажу. Ну, иди, дитятко, когда средь людей смута, иди домой, там тебе передышка, там я помогу, так и оживешь, Емелюшка, – и опять становилась дымом, облаком и тащилась на самом краю горизонта за Емелей.

Когда Емеля сомневался, куда идти, облако вырастало над ним, уплывало вперед, и Емеля шел за облаком, когда дорога была ровна и пряма, без извивов и отворотов, облако опять тащилось сзади. Видно, мать устала уже, хотя все так же была молода.

Емеля прошел, не зная имени земли, Валдай. Там, в Агрухино, на берегу озера, прожил несколько дней, больно обильна и вкусна была черника, в болоте наступил на змею, та подняла голову, замерла и уползла, не оборачиваясь; уже и будущее Бологое позади, а за ним и Вышний Волочок за горизонтом остался, Торжок с Тверью, Клин, Лобно, и уже до родного холма возле Москвы-реки рукой подать; для девятилетнего Медведко шестьсот верст не крюк, все леса, а лес везде для медведя родина.

И вот он лежит под дубом, на котором еще висят почерневшие от дождя и времени полотенца, обрусцы. Вышитая на них Берегиня похожа на мать, и дерево похоже на дуб, под которым сейчас живет Емеля; давно не вешали новых полотенец, трава кое-где желта, но еще тепло, идти дальше некуда.

Емеля сходил в свои дома, посмотрел – все были похоронены, но два, Людота и Чудин, лежали непохороненными, они были последними, и их никто не закопал. Стащить их Емеля не мог, были они тяжелы для него, но лопатой подкопать около них землю осилил, не скоро, не в один день, но смог, чуть подтолкнул, и те, перевернувшись вниз лицом, упали в яму, запах пошел сильнее, Емеля, насколько мог быстро, засыпал их. Из-под земли запах почти не пробивался.