Идет Емеля по лесу, торопясь к Деду в берлогу, где спокойно и уютно, тихо и провинциально.
Часть одиннадцатаяМедвежий бой
Главы боя Емели с бывшим монахом из Шаолиня Джан Ши
Москва, год 1011-й… Медведко спал. В берлоге. В дремучем московском лесу. Рядом с отцом своим – Дедом. Теплым. Мохнатым. Бурым. Родным.
Медвежья кровь в Медведке, сливаясь с человеческой, медленнее, чем у людей, кружила в замкнутом пространстве его тела, пока еще не выходя наружу и не удивляя людей. Спал, не думая вовсе о своем втором отце Волосе, оставленном Медведкой в священном Суздале обвитым, сдавленным, оплетенным мохнатыми корнями священного дуба; спал, не догадываясь, что Волос давно уже вместе с весенним соком капля за каплей перетек в крону дуба, жил там где-то возле вершины, занимая место новых ветвей, жил, жалея, что не может сойти с места, и ждал, покачиваясь, и шелестя, и бормоча Волосову молитву зелеными губами, ждал, не придет ли Медведко обратно, не встанет ли внизу и не поговорит ли с отцом.
И Лета – мать Медведко – все кружила облаком над Москвой, словно клуб не потерявшегося в небе дыма, и смотрела вниз, отыскивая там своего сына и своих жертвенных мужей, жалея, что остался в живых один Горд, и радуясь, что остался хотя бы Горд. Всех счастливее, а значит, и живее среди них был Дед, который спал обычным, земным, зимним, медвежьим, естественным сном спящей природы. А природа в это время медленно просыпалась, не тревожа зимы и не торопя весну. Слава богу, по законам, еще не ведомым человеку.
Для Емели же кончалась Божественная ночь и близился праздник Пробуждающегося медведя, открывающий Божественный день. Впрочем, в отличие от природы, Емеле было не дано естественное преображение, и он не мог, как было должно ему, наконец проснуться. И ему в который раз снился еще по ту сторону человеческого преображения один и тот же сон. Повторяясь, дробясь, кружась и множась, словно меандр[8] по вороту рубахи, словно припев, следуя за новым запевом в день Пробуждающегося медведя. И лица сливались, мелькали и наплывали в этом хороводе одно на другое.
Дробились и сливались и движения их, и голоса их, и тела их, и было их на самом деле четверо или сорок сороков, никто бы не смог сосчитать точно, даже если бы и имели считающие умение счета большее, чем Евклид, или Лобачевский, или царь Соломон, как никто не смог сосчитать, сколько человеков от сотворения их прошло через эту землю.
Московский лес был тих.
Берлога дышала в два пара – Емели и Деда.
Охота князя Бориса брела по сугробам, шапками задевая за ветви елей, и звери бежали, скакали, ползли, летели прочь от человеческого шума в глухомань будущих Петровок, Якиманок, Сретенок и Тверских, дабы жить далее и долее своей размеренной, спокойной, невынужденной жизнью.
Первым в след князя Бориса ступал Джан Ши.
В прошлый 1010 год месяца марта 24 дня Джан Ши, племянник Лин Бэня, правителя области Цзинь, еще находился в деревне Чжаоцюнь и думать не думал, что судьба разведет его с его учителем Се Дженем, братом знаменитого Се Бао, который был учеником Дин Дэ Суня, учителем которого был знаменитый Чжоу Тун, научившийся точному удару у Ли Юна, ученика Мэн Кана, монаха разрушенного Шаолиня, одного из немногих, в ком мастерство Шаолиня осталось в его точности и согласии с заветами школы.
Хорошо, что Джан Ши успел передать это тайное искусство своему ученику Сун Тану, который, в свою очередь, протянул линию учения Джан Ши через Ян Чуня, а тот – через своего ученика Сон Чао, и затем через Му Чуня, Гун Вана, Чжу Эня, Сунь Юна, Сунь Ли, Дай Цина, Хуа Жуя, Ли Туна, Ли Хуна и, наконец, Фан Чуна – к знаменитому Дэн Шуню, восстановившему в монастыре Шаолиня истинную школу боя Шаолиня. Но не о них сейчас речь.
Причина, по которой неожиданно для себя Джан Ши оказался в дружине двадцатилетнего ростовского князя Бориса, сына князя Владимира и греческой царевны Анны, и забрался в московскую глушь на эту медвежью охоту, была проста, а наказуема крайне.
Когда публично на площади Чжаоцюня убийца его отца У Юн, сын правителя провинции Шаньдун, смеясь, плюнул ему в лицо, Джан Ши нарушил главный закон Шаолиня. Вместо того чтобы попросить прощения у У Юна и отойти со словами: «Простите, что встал на пути вашего плевка», он одним ударом ладони проткнул грудь У Юна и вырвал его еще живое и теплое сердце и бросил на землю раньше, чем У Юн упал.
После этого немедленно Джан Ши выпал, был вычеркнут из череды имен школы Шаолиня, связывающей эпоху Сун и эпоху Мин так крепко, словно со дня разрушения и возрождения Шаолиня не прошло ни одного дня, не случилось ни одного события и ни один новый прием не осквернил образец. Джан Ши совершил более чем грех, он нарушил не только внешний прием, но и внутренний закон жизни ученика школы Шаолиня, и потому должен был бежать не только из Чжаоцюня, но и из Поднебесной: из деревни – потому, что убил человека, а из Поднебесной – потому, что убил Бога.
Вот почему Джан Ши, будучи в дружине ростовского князя Бориса христианским именем Роман, дрался чаще, угрюмее и охотнее, чем другие смерды: он кровью и злом хотел ослепить свою душу, чтобы она забыла, как он убил Бога. И Медведко, выгнанный собаками вслед за Дедом из берлоги, был для него средством не очищения, но забвения и отвлечения.
Хотя даже его, Джан Ши, сегодняшнее раннее весеннее мартовское утро настроило поначалу на лад меньшей угрюмости, чем обычно.
Сладко ему спалось в горнице смерда князя Бориса Горда, жертвенного отца Медведко, что поставил хоромину свою в версте от Велесового храма и Москвы-реки, где уже жил другой род и где Горд был чужим, но места родные и память о Лете тащила его сюда, как взбесившийся конь – ездока, и пусть раз в год, но Горд заезжал в свой дом, обычно летом, в день смерти его жертвенной жены, и потому Деду эта хоромина не помешала облюбовать Берлогу в двух сотнях сажен от дома Горда и прекрасно проводить зимы в своем медвежьем сне вместе с Медведко.
А берлога Деда была на месте нынешнего храма Святого апостола и евангелиста Иоанна Богослова в Богословском же переулке, на углу его и Большой Бронной улицы, прямо напротив почтового отделения номером сто три сто четыре. Джан Ши улыбнулся, когда увидел растерянного, сонного Медведко, которого вслед за Дедом выгнали собаками из берлоги, с той небольшой разницей во времени, за которую четыре собаки, черная, белая, красная и желтая, первыми достигшие клыком шерсти Деда, успели, таща кишки по снегу и кровавя его, начать свою прощальную собачью песню. А Дед, больше похожий на ежа, ощеренный дюжиной стрел, успел рухнуть в снег и закрыть мудрые медвежьи глаза.
Так вот: выгнанный из берлоги Медведко стоял, протирая глаза, зажмурившись от солнечного света, не видя ни снега, ни елей, ни Деда, лежащего на снегу, стоял, ожидая времени, когда мир станет различимым и видимым, стоял, не имея дара преображения природы и не научившись дару преображения человека.
Еще сон слабым коготочком цеплялся за его память, насмешливо бормоча: «Передайте сыну Ване: мир замешан на обмане, посему в большом и малом все кончается войной», – а новое время уже замахнулось пером, чтобы поставить многоточие и отделить его лесную жизнь свободного зверя от жизни воина, смерда, дружинника или раба.
Конечно, Джан Ши мог бы шагнуть к Медведко, выхватив из-за пояса два ножа, конечно, он мог бы взять в руки две плетки, такие же, как были у Ху Янь Чжо, восьмигранные, тонкой резной работы, в левой руке двенадцать дзиней, а в правой – тринадцать дзиней, конечно, он бы взял и палицу, которой неплохо работал У Сун, что убил голыми руками тигра с глазами навыкате и белым пятном на лбу, на перевале Цзин Ян Ган; но вылезший из берлоги, пусть и широкоплечий, и высокий, и явно неумеренной силы, зевающий, протирающий глаза, Медведко был для него не более опасен, чем годовалый бычок для тореадора, или всадник на коне для пулеметчика, или же мальчик на велосипеде для сидящего в танке. Во всяком случае, так думал Джан Ши и в пределах логики школы Шаолиня несомненно был прав, и прав был тогда, когда, нанеся несколько легких ударов в голову, плечо и живот всегда готового к бою Медведко, как пианист по клавишам, пробежав по болевым точкам Емели, понял, что у его противника медвежий стиль – его Джан Ши знал, любил, владел им, а значит, и был защищен от этого стиля более, чем от других.
Джан Ши успокоился, и в это мгновение получил удар от Медведко локтем, перевернулся, ткнулся рожей в измазанную кровью шерсть Деда, медленно поднялся, теперь уже иначе относясь к Медведко.
Удар локтем был чужд медвежьему стилю, и важно было разобраться: это неожиданность, случайность или другая школа, которую стоит изучить и, как это делает джазист-импровизатор, выдать свою версию перенятого приема?
И это было нетрудно, ибо телом своим Джан Ши владел хорошо, и он легко и красиво в пределах этого удара сделал несколько движений и уложил Медведко его мордой в ту же кровь Деда, обратив внимание, что поднялся Медведко после падения чуть резвее, чем это сделал бы он, Джан Ши, мастер тайного удара, который ловит силу вращения земли, переводит ее во вращение бедер и через кончики пальцев рук всю землю, довыдыхая, обрушивает на очередную жертву.
В этом была загадка, после такого удара не вставал никто и никогда.
А тут было ощущение, что сила земли, через него посланная в Медведко, была погашена движением, которое совершил Медведко, оттолкнувшись руками от теплого, родного, еще живого тела Деда. Словно кузнечик ударил своими, похожими на лежащих на лугу любовников, ножками и взлетел в воздух. Сила удара двух ног в грудь Джан Ши была такова, что только снег, русский снег, защитил его от невозвращения в сознание.
Князь Борис и Горд, не знающий, что перед ним его жертвенный сын, и венгр Георгий, и Путьша, и Перс, и Дан, и Торчин, и еще семнадцать дружинников захлопали в мягкие оленьи расшитые рукавицы.