И третий воин проткнул живот жреца, а четвертый отрубил ему голову ударом кривым и жестким, и упала голова жреца на золотой жертвенник и сбила светильник бронзовый о семи лампадах, и загорелись шерсть и лен, и запахло паленой шкурой бараньей.
И схватил первый воин светильник упавший, и второй воин – ковчег из дерева ситтим, и третий воин – голову жреца, а четвертый – выпавшие Скрижали Завета, и, пока бежали, загорелась на них одежа их, и голова в руках воинов, и выбежали они, и никто не мог потушить их.
И было то 9 аба 9414 год от сотворения человеков, и воины Тита 9 аба 63 год подхватили выпавший из рук воина Навуходоносора светильник, вдесятером волоча его, и упал он и убил того, кто был последним, и другие тащили двенадцать золотых хлебов предложения, серебряные трубы и сведенный вавилонский занавес, на котором выткан небосвод цвета иудейской пасхальной ночи, и ковчег завета, и священные свитки.
Тащат и победно орут воины Тита, воины всадника Педания и воины всего мира очередной вечной Священной Римской империи, имя которой меняется, но никогда не меняется смысл.
Смотрит Педаний на этих грязных, замызганных, жалких, тощих, худых, безумных, с воспаленными, черными, как ночная кровь, глазами, замученных, умирающих, голодных, убивающих, ненавидящих бессильно и неистово иудеев, и с гордостью вспоминает свой Рим, что совсем еще вчера, в течение одного дня, щедро развлекал император Вителлий – утром, захватив Капитолий, разграбив и запалив храм, он величественно убивает Сабина, а вечером этих солдат наголову разбивает Антоний, и чернь весело, и безмятежно, и беззлобно тащит по камням римских улиц бедного императора, и, глумясь, терзает, давит его ногами, и топчет, испытывая самые веселые и беззаботные чувства к своему императору. И пока воины Антония добивают солдат Вителлия, римская чернь гуляет, веселится, гудит, пляшет в лужах разлитой крови, смачно топая, так что брызги летят на окружающих, и пока рядом убивают сестер, братьев, отцов, матерей, разряженные дорогие потаскухи отдаются своим пьяным партнерам, а партнеров колют мечами пьяные легионеры, стаскивая партнеров с дорогих потаскух, и те, смеясь, принимают в себя еще не остывших от боя и потому неистовых Антониевых солдат, а потом и легионеров стаскивает, веселя еще более потаскух, римская чернь. И вот, пока одни убивают других, другие получают удовольствие от этого зрелища, и кровь, и бой, и пожар, и пот, и слезы – всего лишь острая приправа к сытой, будничной, скучной жизни – вот что такое каждый Рим, думает Педаний. И когда один солдат удачно, с размаху закалывает другого, толпа аплодирует удачному удару, и когда легионер удачно воткнет меч в спину лежащего на потаскухе и стаскивает его за волосы, толпа аплодирует, и когда мечи косят, как траву, первых среди толпы, толпа аплодирует.
Толпа как толпа, в любой стране и в любое время. Так же глазела, не шарахаясь, праздная толпа возле московского Белого дома, в октябре 1993 года, когда снайперы из окон Белого дома снимали праздных зевак, подошедших опасно близко к русской истории.
Аплодирует толпа и всаднику, что, плача, волочит по римской мостовой за волосы свою жену, которая только что отдавалась всем, толпа аплодирует, и когда ребенка, защищающего мать, легионер прокалывает насквозь, – толпа аплодирует.
Нет ненависти и ужаса, есть веселие, и развлечение, и острота. Где для иудея гражданская война или война не гражданская, для римлянина – комедия, цирк, клоунада, повод к удовольствию и насмешке.
Брезгливо смотрит всадник Педаний, что сожжет Соломонов храм, на этот жалкий, бессильный, ненавидящий сброд, ему смешны и их злоба, и безумие одного, бросающегося с ножом на десяток мечей, и стоящие с поднятыми руками первосвященники на крыше горящего храма, и бросающиеся в пропасть вместе с женами и детьми воины, когда уже некуда отступать. О боги, боги, думает всадник, зачем вы создали, кроме вечных римлян, еще и этих шелудивых, лишенных чувства юмора, не знающих веселого наслаждения жизнью варваров?
А вот и легионы Юлия Севера с императором Адрианом, все, что не успели дотащить и разрушить, разрушают и тащат, и срывают стены, и на месте храма уже строят храм Олимпийского Зевса, пока горят иерусалимские стены, пока рушится Соломонов храм, пока валятся жрецы, уронив свои золотые головы на золотой жертвенник, кровавя виссон и шерсть, кровавя пурпурное и червонное, голубое и белое, фиолетовое и черное… и на черном не видно крови, только пар поднимается над черным, и пар этот ал, как утреннее небо иудейской осени.
А в центре развалин, в центре пожара, в центре красного ветра, стоит, неподвижен и цел, дворец истинного первосвященника Анны и его зятя Каифы, лишь ходящего в этом сане от римлян.
И дворец тот квадратен, как мир, как Иерусалим и как двор, который окружает он палатами своими, и только арка ведет вошедшего во двор, как и апостола Петра во дворец первосвященника истинного – именем Анна, и первосвященника лишь по званию – Каифы. Цел, неподвижен и другой дворец, построенный первым Иродом к юго-западу от Храмовой горы, извне с массой высоких башен и сверкающей кровлей, внутри же – мраморными колоннами цвета малахита, бирюзы, агата и сердолика.
…Мозаичный пол плыл под ногами подобно облаку, и голова кружилась при виде его орнамента, который ворожил глаз и качал сердце, фонтаны падали на облачную мозаику, и вода имела цвет мраморных колонн – малахита, бирюзы, агата и сердолика. Голуби, не боясь и не видя орнамента, метались среди колонн, как языки пламени.
Все рушилось вокруг, стонала земля, и молитва Емели дышала над развалинами Иерусалима, искупавшего в последний раз кровь сына Божьего.
А во дворце первого Ирода, в палате суда и сегодня, как всегда, стоял Понтий Пилат – прокуратор Иудеи, справа от него – Никодим, а слева – Иосиф Аримафейский и Гамалиил, внук Галлеля, члены Синедриона, что были против казни сына Божьего.
А напротив Понтия Пилата – первосвященник по власти – Анна, низложенный двадцать лет назад прокуратором Валерием Гратом, дом Анны через поколение будет разрушен чернью, и сына Анны будут волочь по камням иерусалимских улиц, осыпая ударами, к месту казни.
Справа от него стоит Иуда, за тридцать серебреников которого будет куплено поле горшечника, Акелдам. Земля крови, кладбище бродяг и нищих, ибо тридцать серебреников, даже возвращенных, кощунство положить в храмовую сокровищницу корван[10].
А слева стоит Каифа, что будет низложен в будущем году, убогая тень Анны, не имеющий своей мысли, но имеющий титул и знак, как Ирод, как имеют его все предназначенные в жертву и одетые накануне в лучшие одежды, осыпаемые почестями, прежде чем жертвенное железо коснется их гладковыбритых шей.
И нет мира между ними.
И спор их так же слеп и так же непонимаем одной и другой стороной, как непонимаемы друг другом все думающие только о себе.
Вот крестьяне деревни Егорино в 1918 год выкопали мертвого барина Тенешева, подняли его на пень, привязали, дали ему в руки газету «Беднота» и идут мимо и плюют в него, вот красноармейцы Левинсона распяли отца Николая, бедного пастыря бедного народа своего, вот сын выкопал отца из могилы, неправедного отца, и бросил его собакам – не то ли привело к погибели народы, ушедшие из истории до них, но та ли вина была их по сравнению с виной казни Его?
И только казнимый, принявший казнившего, наказанный – наказывающего, осужденный – осуждающего, отвергнутый – отвергавшего, спасен будет.
Здесь, на развалинах Иерусалима, кончается вина Израилева, здесь, в огне, среди стен иерусалимских, начинается очищение израилево и начинается спасение и жизнь народа русского, и народа иудейского, и народа каждого, кто станет братом и женой всем, причинившим обиду ему, и простит их, и тогда сам спасен будет.
И пока не остановится рука мстящего, пока не остановится пуля проклинающего, пока не сломается мысль ненавидящего, и он сам и народ его тем же оружием поражен будет, и дети его, и внуки его, и земля его, так было, но если так будет – нет спасения человекам, и часы их исчислены, и царство их исчислено и разрушено будет если не волей человеков, то волею Божьею.
А навстречу им другой поток, не поймешь, откуда течет, куда путь держит…
Вон Иов меч поднял, меч поднял, крадется по каналу в Иерусалим, и иевусеи бегут с воинами Давидовыми, путаются, сшибаются, на мечи римские налетают, а пока пожаром горит Соломонов храм, пока кровь течет, в Патриарший пруд рекой льется. И Патриарший пруд в красном разливе краше пруда Соломонова стал.
А вот и Соломон. Сам Соломон в Яффе на берегу моря стоит, встречает дерево кипарисовое да кедровое. А уж и Адонирам с Ханами и Хирам то древо на гору волокут, как будто не рядом кровь льется, не рядом стоны стоят, не рядом пожар огнем и дымом по горе стелется.
А дым ветер гонит, и на холме Офел стены растут, вот и вечный огонь в жертвеннике всесожжения с пожаром от стен храма Соломонова переплетается. И греется вода в «медном море», что на двенадцати медных волах стоит, три из них, как и дома Москвы времени Леты, на север смотрят, три – на юг, три – на восток и три – на запад, двенадцать месяцев в году, двенадцать колен израилевых, двенадцать волов землю держат. А храм из пожара растет, и огня все меньше становится, и виден он из пламени, как солнце из тучи.
Тридцать и один метр длиной, десять и еще половина метра шириной: а Велесов – таков же, но в Москве к нему крест-накрест стоит внутри стен притвор, главный зал и святое место, где ковчег Завета стоит, стены и потолок кедрового дерева, паркет кипарисовыми запахами пахнет, как иконы резные в Сергиевом Посаде, кругом панели, а на них херувимы золотом блестят, пальмы и цветы с солнцем встречаются, а недалеко с горы видно, как воины Тита с Навуходоносором жрецов и первосвященников огнем жгут, мечом колют. Но пока халиф Омар женщин на копье поднимает, пока Антиох Эпифан и Юлий Север детей и стариков в Патриаршем пруду топят, Ниневея стены Иерусалима восстанавливает.