– А отчего такая частая стрельба на улице? – спросил Емеля. Действительно, то удаляясь, то приближаясь, выстрелы не умолкали, а порой даже мешали разговаривать. – Разве так уж много «ничьих» гуляет по улицам?
– «Ничьи» гуляют редко. Но наш закон настолько совершенен, что его надо искусственно нарушать, этим и занимаются те, кто этим занимается. Посмотри на пруд, если ветер не будет сгонять ряску с воды, пруд зарастет и погибнет. А как ты понимаешь, никто не хочет погибнуть разом. Власть требует движения, поэтому в разных концах города не сама собой гуляет свободная война.
Выстрелы усилились, и стало похоже, что стреляют где-то рядом.
– Правильно, – сказал охранник, – это, – он показал на штукатурку, которая падала им под ноги от случайно долетавших пуль, – на Малой Грузинской. Там идет война между шестым и седьмым домом, они стоят почти напротив друг друга, и это очень удобно. Там шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-абхазские грузины воюют с шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-грузинскими абхазцами.
Застучали крупнокалиберные пулеметы, к ногам Емели упал красный кусок лепного карниза.
– А это в Армянском переулке. Восьмой дом. Там урарто-греко-турко-карабахо-армянские азербайджанцы ведут бои с урарто-греко-турко-карабахо-азербайджанскими армянами. Меж этажей полы и потолки как решето. Вентиляции не надо. На Ордынке турко-монголо-татаро-ферганские узбеки воюют с турко-монголо-татаро-ферганскими месхами. У них там тоже через потолок на шорох стреляют или в окна горящую паклю бросают. Общий дом сгорит – отстроят, и снова туда же… Да у нас у самих из квартиры вчера одного выносили. Индо-чудо-дулебо-муромо-вятиче-русская своего благоверного – русского пьяного подушкой задушила, и тоже, заметь себе, православного, и проценты до запятой одни, а видишь ли, за то, что, когда тот напивался, папиросы у нее на лбу любил тушить. Подумаешь, цаца, да я своей…
И тут эхолот дописал свою картину до конца, и в мозгу охранника туманное, тревожное ощущение, почти равное решению, но более надежное по своей сути, булькнуло и выдавило из себя некий сигнал, который, выйдя из ниоткуда, бойко преодолел сознание, почти не задев его, и ушел к нерву, который был связан с указательным перстом; перст вспотел, на кончике его плавно жил поступок. Охранник одновременно с внутренним выдохом – чужой – нажал спусковой крючок. Лис подпрыгнул и прополз на животе по розовому снегу какое-то расстояние, потом передернулся и затих согласно закону будущих причин.
И все, что происходило с Емелей потом, было лишь соединением прошлого с пока не случившимся будущим. Все произошло именно сейчас и именно здесь, конкретный человек – единственный производитель частной человеческой истории, как Бог, в свою очередь, – Божественной.
Охраннику беседа перестала быть интересна, во всяком случае, утратила свой главный смысл…
– Ты пока еще не исчислен до конца, у тебя вот еще есть два по четыре процента крови «икс», и совсем еще неизвестно, с чем их едят. Когда исчислят, мы и поговорим. А пока вот тебе работа для новичков. – И он протянул Емеле обыкновенную лопату с кособоким черенком. – Из окон выбрасывают отходы, выбросят, собери и закопай – вон там, под кустом бузины. – С лопатой управишься?
– Вполне, – сказал Емеля. В монастыре Емеля часто брал ее в руки, и получалось у него это даже очень.
Оставались запятые, которые надо было оговорить. Выявление чужого – это сразу орден. Емеля для него – на вес золота.
– Ты понял, – сказал он, как бы внушая эту мысль Емеле, – что на улицу высовываться нельзя?
– Понял, – сказал Емеля и взялся за лопату, а охранник отправился выполнять далее свои святые обязанности – передать свою мысль наверх по инстанциям, для этого в городе и существовали охранники, машины, генеральный процентщик и вся система налаженного, – а в условиях частных свободных гражданских войн это не просто, – московского хозяйства.
Главы, рассказывающие о быте обычного московского обитателя, коим стал Емеля, и о его встрече со Жданой
Войдя в парадное, охранник нажал кнопку, на которой была четко выбита цифра «три», которая и означала, что в доме выявлен «чужой». Наличие «чужих» в доме без ведома власти каралось смертной казнью в двадцать четыре часа. Казнили охранника, казнили коменданта и самого «чужого». Казнь выполнялась просто – люди становились «ничьими», открывались ворота, и новый комендант и новый охранник выкидывали за ворота в дневное время уже ничьих. И тут уж кому повезет, пули были меченые, и при вскрытии было ясно, чья пуля была причиной смерти, все остальные владельцы пуль получали по пять очков.
Это совсем не то же, что в непросвещенное Ивана Васильевича Грозного время. Когда Ивана Михайловича Висковатого, агента крымско-турецко-польско-литовского, привязали к столбу, и свита царя подходила поодиночке, и каждый отрезал от агента кусок, а особист Иван Реутов переусердствовал в этом благородном деле, и агент, как на грех, умер, и тем самым царь и его свита не получили полного удовлетворения, тогда, в технически бедное время, обвинение Реутова, что он способствовал сокращению мучений Ивана Михайловича, было не столь убедительно, как в нашем случае. Что же касается неудачливого в своем усердии Реутова, то ему несказанно повезло – он умер от чумы и поэтому недоразвлек царя-батюшку.
Может быть, конечно, Иван Васильевич и не был бы так придирчив к человеку покладистому, нестроптивому, послушному, мирному, но этот самый Иван Михайлович смел на честные, справедливые, гуманные, монаршьи (а всякая власть от Бога), бескорыстные, соболезнующие, сострадающие слова, обвиняющие его в работе на крымско-турецко… – но прочая, прочая… – разведки – не только не покаяться, а даже – какой ужас, какое бесстыдство! – в присутствии царских холуев воскликнуть: «Раз ты жаждешь моей крови, пролей ее, хотя и невинную, ешь и пей до насыщения». И тем самым спровоцировать саму священную монаршью власть. Другое дело Тухачевский, тот, помня такие последствия неразумности министерской, воскликнул, поставленный к стенке: «Да здравствует Иосиф Кровавый!» И тем самым избежал трудной и бедной участи Ивана Михайловича.
Но мы отвлеклись, дело, конечно, не в этом, а в том, что в их темное время, без точного, технически совершенного анализа трудно было установить, что Иван Михайлович умер именно от усердия особиста Реутова. Поэтому в наше просвещенное время на пулях были нанесены инициалы стрелявшего и год производства. Годовая норма была: снайперам – тысячу выстрелов, автоматчикам – десять тысяч, пулеметчикам – пятнадцать. В общем, пока всем хватало, жалоб со стороны населения не поступало. В кремле люди занимались другими проблемами.
В это время сверху на Емелю упал кочан гнилой капусты. Емеля взял лопату и стал закапывать кочан возле бузины.
Он прокопал свой восьмичасовой рабочий день и устал. За это время им было закопано: три банки из-под сока, один медный таз, рояль марки «Стейнвей», разбитый на четыре больших куска, полмешка гнилой картошки и разная мелочь в виде оберток от конфет и талонов на мыло. И когда наступил вечер, он поднялся на лифте на четвертый этаж в восьмую комнату и, уставший до темноты в глазах, не раздеваясь, лег. Сон навалился внезапно и больно.
– У тебя нет еще пары? – Кто-то провел по его лицу. Было темно. Рука была тонкая, легкая и чуть шершавая. – Меня зовут Ждана. Я в Опричном живу, – сказала рука, – у меня четыре языка, и я играю на флейте, но это не имеет никакого значения, главное, что у меня пять кровей, а для твоего дома это преступление, но этого никто не знает, кроме тебя.
Емеля вообще не прореагировал на такое доверие. Ему было тепло и сонно, ему всегда хватало одного языка, на котором ему приходилось говорить, он, конечно, ни разу не видел женщину, у которой могло быть четыре языка. Он поцеловал ее, во рту был один язык, доверие пропало, но тепло медленно закапало внутрь души, и, когда душа наполнилась, оно протекло вниз, к животу, а потом Емеле показалось, что у нее действительно четыре языка, один для губ, второй для спины… слова, которые стал произносить Емеля, были ему давно знакомы, но творили в нем восторг и стон, и это было так долго, что звезды стали белеть…
Часть третьяЖертвоприношение
Глава о встрече Леты с ее пятым жертвенным мужем Некрасом
Москва, год 989-й…
И звезды побелели настолько, что Лета могла разглядеть Некраса, который совал ей в руки фигурку Мокоши и торопливо просил отдать это своей дочери, когда там Лета увидит ее. Он лепетал, что дочь хорошо поет, и пытался пропеть ей песню, которую Лета знала и без него. Некрас так торопился и так был весь поглощен своей заботой, что все время, которое он был с Летой, он пел, лепетал, повторял имя Бессоны и зависимо, угодливо, льстиво пытался заглянуть в глаза Леты, которая их прикрывала веками, чтобы не видеть близко тонких губ Некраса. И щели вместо выбитых оленьим рогом передних его зубов. И старалась не слышать слов Некраса, но просьбу передать Мокошь запомнила и почему-то вспомнила, как была в доме Ждана, где его жена, именем Людмила, лепила эти глиняные фигурки, замешивая глину на перепелиной крови, и перепелиная кровь текла по пальцам Людмилы и скользила, не желая смешиваться с мертвой глиной, ибо в ней не было пустоты. Почти не заметив того, что было, Некрас прощался с Летой, все так же лепеча о Бессоне, прикасаясь к той, которая уже принадлежала тому, что неведомо никому, понимал, что Лета опасна, могущественна, капризна, раздражительна и недоступна, и это делало его птенцом перед ястребом, червяком перед птенцом, комаром перед червяком. Некрас уполз.
Глава о встрече Леты с ее шестым жертвенным мужем по имени Богдан
Богдан торопился, он только что оторвался от Поляны, и его губы и его руки еще были перепутаны с косами и руками его любимой, они были женаты всего три месяца, и каждую минуту, когда им удавалось побыть вдвоем, они любили друг друга, на сеновале, в реке, у дерева, под деревом, в овине, в комнате, на чердаке, в амбаре, в клети, в хлеву, на дороге, в телеге, на лавке, на столе, на ларе, в голбце, на навети, полатях, в роще, в лесу, на поляне – все в доме умерли, и теперь им никто не мешал. И Богдану так не хотелось отрываться от Поляны, но долг перед семьей, которая все же была