Глядя на полузнакомые московские улочки, проплывающие мимо вагонного окна, Кольцов пытался вспомнить, сколько же времени он здесь не был. После веселенькой буколической Франции он всего лишь на несколько дней заскочил в Москву, но тут же был отправлен в Харьков. Потом Берислав, Каховка. Строгановка, Сиваш и, наконец, залитый кровью Крым. Все это пришлось на зиму. Значит, в Москве он был поздней, с холодными дождями, снежной крупкой и короткими ночными снеговеями, осенью.
Сейчас было то же самое: тот же снег ночами и лужи днем. Но только это уже была весна. Весна двадцать первого года, первая весна без войны.
Иван Игнатьевич тоже смотрел в вагонное окно, высматривал среди домов позолоченные купола церквей и церквушек. Завидев, каждый раз истово крестился.
На перроне их встречал Гольдман. Едва Павел спустился на перрон, Гольдман обхватил его и, по-медвежьи тиская, приговаривал:
— Ну, здравствуй, друг сердечный, таракан запечный! Ждали тебя! Ох, как ждали! Я тут подсчитал: девяносто шесть дней мы с тобой не виделись.
Кольцов не успел спросить, кто это — «мы», как Гольдман слегка отступил в сторону, и Кольцов увидел второго встречающего. Он не сразу узнал похудевшего и как будто даже ставшего выше ростом… Бушкина.
Тогда, в калейдоскопе последних крымских драматических событий, Кольцов не сразу вспомнил, что отправленный во Владиславовку к Кожемякину Бушкин своевременно не вернулся. Уезжая в Харьков, он подумал, что вымещать свою ненависть на Бушкине Землячка вряд ли станет. Впрочем, Землячка просто ни разу не встретила Бушкина, иначе трудно сказать, чем бы эта встреча закончилась.
Кольцов обнялся с Бушкиным, после чего представил встречающим турецкого гостя. Иван Игнатьевич, здороваясь за руку, тоже слегка нагибал голову, как это иногда делал Кольцов и при этом приговаривал:
— Здравствовать и вам!
Преображенный одеждой, Иван Игнатьевич и сам теперь стремился придерживаться тех правил, которые примечал в российских людях, с которыми доводилось общаться. Как и почти все они, лицо он держал строгим, озабоченным. Большинство из них выглядели так, будто даже на ходу решали какую-то важную задачу.
Еще в Одессе на фронтоне красивого здания, кажется, театра, он увидел красное полотнище, на котором большими белыми буквами было выведено: «Мы построим социализм!» И Иван Игнатьевич уже тогда понял, почему все окружающие его люди в большинстве своем такие строгие, суетливые, задумчивые. Они строят социализм. Что это, он не знал. Но, видать, дело трудное, и пока, видать, у них еще не все получается.
С вокзала они ехали на большущем «остине». Сидя на заднем сиденье, Иван Игнатьевич с любопытством прилип к окну.
Вот она какая, Москва!
Даже в пасмурную погоду, благодаря большому количеству церквей, ярко расписанных, с позолоченными куполами, маковками и крестами, она гляделась радостной, приветливой и знакомой. Во многом она чем-то напоминала ему Константинополь. Такие же, как и там, холмы, такие же широкие зеленые бульвары и такое же количество любовно построенных церквей и храмов.
Москва открывалась Ивану Игнатьевичу такой, какой она виделась ему по рассказам перехожих калик-гусляров. Нет-нет, но иногда случалось, они тоже забредали в его родную Новую Некрасовку.
А Кольцов, Гольдман и Бушкин говорили о своем.
— Ты вот дни считал, а мог бы, между прочим, и весточку подать: как вы, что вы? — упрекнул Кольцов Гольдмана, и тут же обернулся к Бушкину: — И ты тоже, артист!
— Не могли, Паша! — вступился за себя и за Бушкина Гольдман. — Опасались твое лежбище открывать. Землячка могла вычислить, где ты схоронился. Хитрющая баба. И мстительная.
— А что же сейчас не побоялись меня сюда вытащить?
— Теперь ей Феликс Эдмундович чуток руки укоротил. Он намедни с самим Троцким встречался. Насколько знаю, и о тебе разговор был.
Мельком Кольцов заметил, что они уже миновали Лубянскую площадь и выехали на Тверскую.
— А что, мы не в ВэЧеКа? — удивленно спросил Кольцов.
— Потом, потом! — с некоторой загадочностью в голосе сказал Гольдман. — Попутно у нас еще одно небольшое дело.
С Тверской они свернули на Садовое кольцо, потом — на Арбат. С Арбата — в узкий переулок, и затем нырнули в тесный уютный дворик.
— Ну, вот! Приехали!
— Что у нас здесь за дела? — спросил Кольцов, не выбираясь, однако, из автомобиля.
— Да ты хоть выйди! Разомнись!
По их веселым и таинственным взглядам Кольцов понял: тут что-то затевается.
Кольцов выбрался из автомобиля, следом то же сделал Иван Игнатьевич: он внимательно следил за Кольцовым и повторял все его движения.
— Ну, ладно! — с легким раздражением сказал Кольцов. — Выкладывайте! Что у вас здесь за тайны?
— Никаких тайн! Решили попутно проведать человека.
— Какого еще человека? Кончайте шутки. Меня на Лубянке ждут.
— Не шуми, Паша! Всему свой черед! — с прежней загадочностью сказал Гольдман и направился к двери подъезда. Обернувшись, он заметил, что Кольцов продолжает стоять на месте. Это взбесило Гольдмана:
— Ну, ты, козлище упрямый! Зачем людей обижаешь? Неужели тебе не интересно, какой сюрприз приготовили тебе товарищи!
— Так бы и сказали: сюрприз. А то: «кого-то проведаем». Гардеробщика с Лубянки, — и Кольцов пошел следом за Гольдманом.
В подъезде Гольдман спросил у Бушкина:
— Третий, что ли?
— Третий, третий, Исаак Абрамович, — укоризненно проворчал Бушкин. — Третий раз сюда наведываетесь, а все не запомните.
На третьем этаже Бушкин прозвенел ключами и затем отпер высокую резную дверь. Распахнув ее, отступил.
Отступил и Гольдман, пропуская впереди себя Кольцова.
— Входи!
Кольцов вошел в прихожую. Она была пустой, и если сказать точнее — пустынной. Кроме прибитой к стене деревянной вешалки, здесь больше ничего не было.
— Ну, вошел, — сказал Кольцов. — Ну, и что?
Кольцов начинал догадываться: Гольдман, зная нелюбовь Павла к многолюдным казенным гостиницам, которых он, по возможности, старался избегать, снял для него на время пребывания в Москве частное жилье.
Гольдман бросился к следующей двери, ведущей из прихожей в комнаты.
— Сюда!
Кольцов, а за ним и остальные вошли в просторную, а оттого, что в ней не было никакой мебели, кроме большого круглого стола, она казалась огромной.
Бушкин тем временем поочередно открыл еще две двери, ведущие в комнаты поменьше. При этом он голосом циркового шпрехшталмейстера объявил:
— Спальня!.. Детская!..
Гольдман в свою очередь открыл еще одну дверь и тоже, но скромнее, сказал:
— Кухня!
— Так! А теперь, наконец, объясните, что это значит? — строго, с некоторым недоумением, спросил Кольцов.
— Сам не догадываешься?
— Начинаю догадываться. Но боюсь вслух сказать.
— Правильно догадываешься, — сказал Гольдман. — Твоя квартира! Понимаешь? Твоя! — объяснил Гольдман. — Подарок тебе от Советской власти!
Кольцов молча заглянул в одну, другую комнату. В одной комнате стояла кровать с хромированными набалдашниками, грубый деревянный гардероб и две табуретки. Кровать была аккуратно застелена. Во второй комнате, кроме кушетки, ничего не было.
В кухне к умывальнику был приставлен длинный узкий стол, на котором в ряд стояли примус, керосинка, стопка тарелок, чашек и деревянный ящичек с вилками, ложками и ножами. И еще Кольцов увидел там несколько непонятного назначения закрытых коробок.
Снова вернувшись в гостиную, Кольцов спросил:
— Так это все же не шутка?
— Какая шутка? Какая шутка? — возмутился Гольдман. — Третий месяц тебя дожидается. Я когда из Крыма вернулся, Феликс Эдмундович о тебе начал расспрашивать. Рассказал. И про Харьков спросил, где ты там жить будешь? Словом, поговорили. А на следующий день он снова меня вызвал и дал ордер на заселение. Посмотрели: хорошая квартирка. Так она и стояла, тебя дожидалась. А вчера Феликс Эдмундович сказал, что ты приезжаешь. Попросил привести ее в жилой вид. Целый день мотались. Но, извини, не все успели.
— Но зачем мне одному такие хоромы? — спросил Кольцов.
— На вырост, Паша! На вырост!
— Ну, а детская?
— Сегодня не нужна. А там, глядишь, одной мало окажется, — невозмутимо парировал Гольдман вопросы Кольцова.
— А кто-нибудь у меня спросил, собираюсь ли я жить в Москве?
— А где ж еще?
— Вот разберемся до конца со всей нечистью — и все! И в Харьков. Буду там жить при коммуне Заболотного. Стану беспризорных детишек грамоте учить, воспитывать. Там и моих двое — усыновленных. Куда они без меня?
— Сюда заберешь. В Москве, между прочим, беспризорников поболее, чем в твоем Харькове. Тут коммуну организуешь.
— Лихой ты мужик, Абрамыч, — насмешливо сказал Кольцов.
— Это что ж так?
— Гляжу, ты уже все мои дела за меня порешал, на все мои вопросы знаешь ответы.
— А с тобой иначе нельзя, Паша. Объясняю для неграмотных. Чекист ты от Бога, не спорю. Тебе за армию или там за ЧеКа двумя руками держаться надо. Тут за тебя обо всем подумают: и где переспать, и как одеться, и что поесть. А в цивильной жизни все не так. В цивильной жизни четыре глаза надо иметь, и чтоб голова на все стороны света вертелась.
— Как-то же живут люди. Приспосабливаются.
— Во! Правильно понимаешь: приспосабливаются. Но ты-то приспосабливаться не умеешь. Не дано тебе это: приспосабливаться. А в цивильной жизни без этого — труба. Так что сиди ты на своем месте и не рыпайся, — совсем не шутя посоветовал Гольдман Кольцову.
— Рыпаться буду, — скупо улыбаясь, упрямо сказал Кольцов. — А что касается твоего совета — подумаю. Благо принимать решение предстоит не сегодня.
Кольцов еще раз обошел квартиру. Изучая ее более подробно, заглянул во все уголки. Под конец обхода распахнул балконную дверь, впустив в квартиру сырой весенний воздух. Вышел на балкон, Гольдман последовал за ним.
— Сюда я на днях короба завезу, в столярке заказал. Здесь повешу, — Гольдман указал на балконное ограждение. — Земельку в них засыплем, цветочки в свободное время будешь разводить, — и мечтательно добавил: — Представляешь? Утречком еще сонный вышел на балкон…