— На цветочки у меня не будет времени, — оборвал Гольдмана Кольцов.
— Ну, не ты, так жена. Бабы любят цветочки на балконах разводить.
— Прости, а я что, уже женат? — удивленно спросил Кольцов. — Тогда уж позволь полюбопытствовать: на ком?
— Но ведь не будешь же ты весь век бобылем? А при такой квартире какая-нибудь москвичка быстро гнездышко здесь совьет.
— Так! Все понятно! — решительно сказал Кольцов и сухо продолжил: — Я еще раз спрашиваю: это не шутка? Квартира действительно моя?
— Обижаешь, Паша. Такими вещами не шутят, — даже обиделся Гольдман.
— Тогда категорически запрещаю чем бы то ни было захламлять балкон. Кстати, цветы на балконе я действительно не люблю. Мещанство!
— Как скажешь. Мне даже легче, — смиренно согласился Гольдман и в том же тоне продолжил: — А как насчет балконного пейзажа? Не прикажешь ли его несколько подкорректировать?
— Не понял вопроса.
— Посмотри во-он на те крыши, — Гольдман указал вдаль, где из-за домов выглядывали остроконечные кремлевские башенки и венчающие их двуглавые орлы: — Те две курицы не портят тебе настроение? Может, велишь убрать?
Кольцов понял веселую издевку Гольдмана.
— Пока не трогай. Я подумаю, чем их заменить, — Кольцов дружески обнял Гольдмана за плечо. — Спасибо, тебе, Исаак Абрамыч, за заботу.
— Это не меня, это Дзержинского поблагодаришь. Герсон велел тебе передать, что Феликс Эдмундович ждет тебя сегодня ровно в семь вечера.
— Одного?
— Я так понял: пока одного. А Иван Игнатьевич пусть отдохнет с дороги, побродит по окрестным улицам, на Кремль посмотрит. А чтобы не заблудился в Москве, на время его пребывания велено прикрепить к нему Бушкина.
Задолго до семи вечера Кольцов вошел в приемную Дзержинского.
Феликс Эдмундович, за спиной которого остались стачки, аресты, тюрьмы, ссылки, побеги, снова тюрьмы и снова побеги, не любил перемен в быту. Он подолгу носил все одну и ту же одежду, трудно привыкал к новой мебели и не терпел все перестановки и обновления. В приемной стоял все тот же старенький диван, та же тумбочка в углу, на которой стоял все тот же давний или такой же тульский самовар.
И хозяин приемной тоже был все тот же, еще крепкий, но уже немолодой Герсон. Он не первый год работал с Дзержинским и знал все его привычки и предпочтения. Долгие годы оставаясь секретарем, он постепенно стал и его денщиком, а затем и строгим охранником.
Ходоков с различными жалобами шло к Дзержинскому много и он, по возможности, старался принять всех. Герсон вменил себе в обязанность допускать к Феликсу Эдмундовичу только людей с важными ходатайствами и жалобами, которые никто иной решить не мог.
Дзержинский вошел в приемную без пятнадцати минут семь. Увидев Кольцова, обрадовался и, поздоровавшись и не выпуская его руку из своей, повел его в кабинет. На ходу спрашивал:
— Как жили в Харькове? Как доехали? Как устроились?
На все эти ритуальные вопросы Кольцов отвечал коротко, позволил себе лишь пространно поблагодарить Дзержинского за заботу о нем.
— Вы о чем? — не сразу вспомнил Дзержинский.
— О квартире.
— Понравилась? Все устраивает?
— Намного больше, чем мне нужна.
— Привыкнете. Я случайно узнал, что у вас до сих пор нет в Москве своего угла. А без него человек не так прочно стоит на земле. По себе знаю.
— Спасибо.
— Все ваши бытовые вопросы я поручил решить Гольдману. Он — человек опытный, справится, — и, подведя черту под политесом, Дзержинский сказал: — И закроем эту тему. Перейдем к делу. А дела, собственно, пока и нет. Есть суета. Речь у нас с вами пойдет о тех тысячах белогвардейцев, которые бежали из Крыма. Вы лучше меня знаете, кто бежал. Немного армейской знати, немного богачей с семьями. Но в основном-то бежали мужики. Запуганные пропагандой господина Климовича, из страны бежали также рабочие, но в основной своей массе — крестьяне, гречкосеи, кормильцы народа. Главный контрразведчик Врангеля нашел те слова, после которых и невиновные почувствовали себя виноватыми.
— Но как теперь разобраться, кто виноват, а кто нет. «Кровь на руках» — не аргумент, — задумчиво сказал Кольцов. — Найдите такого, кто скажет: у меня кровь на руках. Даже палач промолчит.
— Ну, положим, это можно и выяснить, и доказать, — сказал Дзержинский — Нет ничего тайного, что при определенном профессиональном опыте не стало бы явным.
— А это значит, что десятки и десятки тысяч тех, кто вернется, мы снова пустим в безжалостную следственную машину. Поверьте мне, все будут виноваты, — жестко сказал Кольцов. — Все без исключения. И что тогда? Расстрел, как это только недавно было в Крыму? Или лагеря? Тогда зачем мы просим их вернуться? Чтобы насладиться жаждой мести?
— Однако вы либерал, — скупо улыбнулся Дзержинский.
— Вовсе нет. Просто я лично наблюдал эту кровавую мясорубку там, в Крыму. У этих «революционных троек» отходов не было. Все шло под нож.
— Какой же выход вы видите? — спросил Дзержинский.
— Выход только один: простить всех. Всех! И виновных и невиновных. И никогда больше к этому вновь не возвращаться. Страсти улягутся, все придут в нормальное состояние. Будем не мстить, а просто жить.
Дзержинский грустно улыбнулся:
— Дорогой Павел Андреевич! Я об этом говорил не однажды. Почти на всех последних совещаниях. Ни Ленин, ни Троцкий меня пока не поддержали. Лев Давыдович, это понятно. Он всех, ушедших из Крыма, считает врагами, и объявление амнистии рассматривает лишь как способ заманить всех их сюда и здесь расправиться. Владимир Ильич мягче, он понимает, что многие, особенно крестьяне, не выступали под политическими лозунгами. Они сразу заявили о своих справедливых притязаниях на землю. Но и с этим мы пока не справились. Крестьянин пока хозяином земли не стал.
— Тогда о чем мы говорим, если ни вы, ни я не хотим участвовать в этой грязной операции заманивания людей домой, а на самом деле для расправы? Я лично не хочу быть тем козлом, который ведет стадо овец на бойню. Вы, как я понимаю, тоже.
— Предположим. Но тогда вы должны понимать альтернативу всему этому. Врангель увел армию из Крыма вовсе не для того, чтобы спасти людей. У него совершенно иные планы. Он готовится к новому походу на Россию. И не только он. В Польше собирает свое войско Булак-Балахович, на Дальнем Востоке — этот Забайкальский атаман Семенов, ставший преемником Колчака. Не ликвидирован и международный авантюрист Борис Савинков, который доставляет нам немало неприятностей. Вам всего этого мало? Могу добавить еще. Нам надо быть предельно бдительными. Один неверный шаг — и война. Причем, возможно, еще более кровавая, чем предыдущая.
Кольцов долго молчал. Многого из того, о чем ему рассказал Дзержинский, он не знал. О личном отношении Троцкого к белогвардейцам он частично знал, но о многом догадывался. Было над чем задуматься.
— Я понимаю вас, — наконец сказал он. — Но неужели так трудно убедить наших вождей забыть о мести? В конце-концов, подумали хотя бы о том, что Россия обезлюдела. Миллионы погибли в войне четырнадцатого. И Гражданская война едва ли не ополовинила российское народонаселение. Земля осталась, а работать на ней некому. Даже те, кто кормился от земли, уходят в города, пытаясь там найти себе место и мизерный заработок, чтобы хоть впроголодь прокормить свою семью. Еще немного — и в России начнется жестокий голод.
— Мы говорим об этом почти ежедневно. И почти ежедневно я повторяю, что амнистия должна быть безоговорочная и распространяться абсолютно на всех. Я не одинок. Многие из руководства со мной согласны. Надеюсь все же достучаться и до Ленина, и до Троцкого, — уверенно сказал Дзержинский..
— Ну, а пока что? Ждать?
— Нет, конечно. Ваши предложения?
— Их у меня много.
— Ну, так вот! Прежде всего, выслушайте мои. Я отозвал вас в Москву не только из-за этого вашего…э-э… турецкого дьякона. Мне о нем рассказывал Менжинский, и об этом мы еще поговорим. Но, прежде всего, мы хотели бы предложить вам организовать и затем возглавить некое пропагандистское бюро или перепрофилировали уже существующее под конкретную задачу: возвращение соотечественников на Родину. Подробности обговорим потом. Сейчас я хотел бы знать, что вы по этому поводу думаете? Мне показалось, что наши взгляды на этот вопрос во многом совпадают.
Вот уж чего Кольцов никак не ожидал — такого предложения. Он не считал себя гуманитарием, хотя в свое время, после гимназии, три года проучился в университете на юридическом факультете. Здесь его привлекала не писанина, которой нельзя избежать, а обустройство мира, как построить его разумным и справедливым для людей. Время от времени он размышлял и записывал какие-то свои мысли в тетрадку, которую озаглавил «Институт справедливости». Давно потеряна где-то под Каховкой эта тетрадка, а мысли не забылись и по сегодняшний день.
Откуда это пошло? Может, от отца с матерью. Не обладающие достатком, они превыше всего ставили честность и справедливость. Отец порой мучился потому, что кому-то задолжал какие-то копейки и помнил об этом, и томился душой до тех пор, пока не возвращал долг. Честность и справедливость — это было то, что с малых лет привито Павлу семьей и стало его жизненным правилом, которого он постоянно стремился придерживаться, даже в самые трудные минуты.
А чем он займется на этом новом своем поприще? Листовки, воззвания… Впрочем, и в этом деле, которого пока он еще почти совсем не представлял, было, вероятно, не все так уныло.
— Думаете? — спросил Дзержинский. — Ну, думайте, думайте! У вас на это есть еще… минут двадцать.
— Ну, если всего лишь минут двадцать, то не будем их тратить попусту. Я согласен.
— Ну, вот и договорились! — радостно сказал Дзержинский. — Я был совершенно уверен, что это дело вам по плечу.
— Я совсем не уверен, — уныло сказал Кольцов. — Я даже не понимаю, с чего начинать, когда и как?
— Это ведь не я сказал: «Не будем тратить время попусту». Начинайте!
— С чего?