Чужая луна — страница 62 из 92

— «Навечно»? — не понравился ответ Лагоды Кутепову. — Ты что же, не веришь в нашу победу?

— Я в том смысле, что пока там большевики, расстреляют они меня. Один раз уже расстреливали. Да, видно, еще не пришло мое время. Промазали. До ночи среди мертвецов пролежал, насилу выбрался. И — назад, к своим.

— Большевики амнистию объявили. Всем обещают прощение, независимо от вины.

— Брешут. Если тогда не добили, счас добьют.

«Ишь, ты, как издалека заходят, — подумал Лагода. — Выпытать хотите? Или что-то знаете? А я буду вам так отвечать, чтобы вам нравилось».

И Лагода добавил:

— Конечно, если гуртом до дому в Россию вернемся, я согласен. А поодиночке — не. У меня с большевиками разные путя!

— Правильно рассуждаешь, солдат! — сказал Врангель. — Вместе вернемся! — он взглянул на Кутепова: — Вот вам, Александр Павлович, истинный голос народа. Больше бы нам таких солдат!

Врангель и Кутепов распрощались с Лагодой. Направляясь к автомобилю, чтобы уехать в город, и затем в автомобиле они продолжили разговор:

— Вы типографию наладили? — спросил Врангель.

— Как и обещали. Даже газету выпускаем, пока один номер в неделю. С бумагой беда.

— Вернемся к нашему разговору об опыте Климовича. Расскажите об этих листовках. Их ведь все равно уже все, кто хотел, прочитали. Объясните, чего добиваются большевики, развенчайте их ложь. приведите убедительные примеры. Возьмите того же солдата Лагоду. Чем не герой для вашей газеты? Однажды уже расстрелянный большевиками, чудом спасшийся, он снова вернулся в наши ряды. Поучительный пример.

Когда Лагода вернулся к театру, где все еще не расходились солдаты, его обступили.

— Ну, что тебе сказали генералы?

— Спросили: листовки читал? Говорю: читал.

— И что ты по этому поводу думаешь?

— Я и сказал: думаю.

— Брешешь! Не сказав.

— Хотел сказать, да раздумав. Но я не брешу. Я и вправду думаю.

— Об чем?

— Да об этих листовках. Поверить — не поверить, Хочется поверить. Сильно до дому тянет.

На утро Врангель на «Лукулле» отправился обратно в Константинополь. Поездкой в Галлиполи он остался доволен. Армия жила и крепла. Только бы ничего не случилось непредвиденного, и тогда, если не летом, то осенью можно будет выступать в новый поход.

Он подумал даже о деталях, которые уже не первый день вынашивал. Высаживаться надо будет не в Крыму. Как страшный сон ему хотелось навсегда забыть этот чертов гнилой Сиваш, этот проклятый Крымский перешеек. Выбросить десанты надо будет где-то в районе Одессы и разослать войска по равнинным просторам Причерноморья. И дальше, и вперед…

Почему вдруг тогда пришла ему в голову эта бредовая мысль: пересидеть зиму в тепле и продовольственном достатке в Крыму? По чьему наущению он тогда воспринял ее как спасительную?

Нет, теперь он эту ошибку не повторит!

Через неделю после отъезда Врангеля в Константинополь в Галлиполи вышел очередной номер газеты Первого армейского корпуса «Галлиполиец». В довольно большой заметке под названием «Стойкий солдат» подробно рассказывалось о трудной судьбе однажды расстрелянного большевиками русского солдата Андрея Лагоды. Он на своей шкуре испытал цену этой амнистии и поэтому одним из первых сдал подброшенную ему большевистскую листовку своему командиру.

Глава четвертая

Говорят, время лечит. Слащёв это почувствовал на себе. Обида на Врангеля постепенно отступила, оставила лишь память о прошлых ссорах, размолвках и недоразумениях.

Слащёв не сразу, но приспособился к своей новой цивильной жизни. Его авторитет прославленного генерала стал работать на него и даже приносить небольшой доход. Иногда он стал помогать Соболевскому на собачьих боях и тоже зарабатывал какие-то копейки. Времени эта работа отнимала немного. Бои проводились по пятницам в светлое время суток.

Кроме того, к его честности и справедливости стали обращаться такие же, как и он, обездоленные, не сумевшие прочно стать на ноги на чужбине — и вскоре он стал непререкаемым арбитром в самых запутанных хозяйственных спорах. Это тоже не занимало много времени. Вся эта его многогранная деятельность особых денег не приносила, но скромное проживание обеспечивала.

Хорошим помощником стал Слащёву его на редкость хозяйственный денщик Пантелей. В прежней армейской кочевой жизни он не мог в полной мере проявить свои хозяйственные способности, зато сейчас он освободил и Якова Александровича и Нину Николаевну от многих бытовых забот. Он принял на себя хождение на базар, приготовление пищи, а часто даже стирку. И поэтому Нина Николаевна выговорила у Якова Александровича право работать, и вскоре нанялась гувернанткой к богатым русским, давно и прочно обосновавшимся в Константинополе.

Томясь от безделья, Яков Александрович большую часть своего свободного времени посвящал Марусе. Он полюбил эти часы, когда в доме не было Нины, а Пантелей где-то неподалеку погромыхивал кастрюлями — и он просто сидел возле колыбельки, сотворенной из снарядного ящика и задумчиво смотрел на тихо спящую дочь. При этом он думал о чем-то своем. Иногда представлял Марусю уже взрослой. Вот они идут по Санкт-Петербургу, который он покинул совсем мальчишкой, и невзначай встречают на улицах совсем не постаревших довоенных знакомых своих родителей и своих приятелей, которые остались все такими же, какими они были тогда. И все они восторгаются красотой его дочери. И его душа наполняется от этого гордостью

Примерно так выглядела его мечта.

Иное произошло в его прошлой жизни. Была у него дочь Вера, но память о ней не сохранила ничего. В том возрасте зачастую молодые родители считают крохотных крикливых малюток некоей обузой, помехой в веселой удалой жизни. Он не знал, как она росла, потому что видел ее крайне редко и мельком, не знал, когда она сделала первые шаги, не помнил, какие она произнесла первые слова

Иное дело — Маруся. С первых дней он принял в ее жизни самое горячее участие, отстоял ее у голодной смерти и с интересом наблюдал за каждодневными крохотными ее изменениями. Только недавно она, казалось, куклой лежала в колыбельке и бессмысленно хлопала своими чистыми синими глазами. И вот, взгляд стал осмысленный, и она уже хватается за все, до чего может дотянуться, ворочается, кривляется, пускает пузыри и издает какие-то невнятные комичные звуки, все громче и настойчивее заявляя о своем появлении на свет.

Они постепенно смирились с такой жизнью, понимая, что другой у них уже не будет, что вернуться в Россию им уже не суждено. Они твердо знали, что слухи об амнистии, которые в последнее время до них доносились из-за моря, на них не распространялись. Якова Александровича расстреляют прямо на Графской пристани. Вряд ли сохранят жизнь и Нине с дочерью. В лучшем случае их отправят на каторгу, где они тихо, незаметно навсегда исчезнут.

У Нины были дальние родственники в Италии. Они переехали туда в самом начале российской смуты и все еще с трудом приживались на новом месте. Уехать в Италию? Такая мысль иногда посещала Нину, но Слащёв тут же взрывался:

— Не смей даже думать об этом. Случись что, меня не станет, тогда сама решай. Но пока я жив — никаких Италий, Бразилий! Все!

Слащёв постепенно входил во вкус неторопливой и тихой обывательской жизни. Ни тебе начальников над тобой, ни подчиненных, за которых несешь ответственность.

Там, в городе, он все еще пока слыл грозным генералом, а дома, особенно когда оставался один, поначалу терялся из-за подгоревшей каши или описанных пеленок, расстраивался, когда Маруся поднимала крик, что-то требуя или против чего-то протестуя.

Но постепенно все основные хозяйственные и бытовые заботы Пантелей полностью переложил на себя, а все оставшееся ему, даже крик Маруси, уже не приводило его в ступор.

Слащёв часами мог просто просиживать возле спящей дочери, и ему это нравилось. Петь он не умел, и когда начинал «колыбельную», Маруся тут же от страха поднимала крик. Потом он сменил тактику и вместо пения стал ей что-то рассказывать. И заметил, что едва начинал звучать его голос, Маруся затихала и безмолвно и даже с интересом выслушивала его «отчеты» о происходящих событиях в мире, в городе или в доме. Очевидно, ее успокаивал его тихий, спокойный, умиротворяющий голос. А, возможно, она уже начинала что-то понимать. Во всяком случае, когда он принимался ей что-то рассказывать, она стихала и не мигая смотрела на него.

— У попа была собака, — говорил он. — Ну, не совсем собака, а так, собачка, маленькая, пушистая и очень непослушная. Несмотря на некоторые ее недостатки, поп, понимаешь, ее любил. А она, неблагодарная, однажды высмотрела, когда повара не было на кухне, быстренько туда заскочила и, представляешь, украла кусок мяса. Как ты думаешь, что сделал поп? Он ее побил…

Это повторялось много раз. И Маруся, едва только он начинал свой рассказ про попа, с различными, естественно, вариациями внезапно смолкала и в десятый раз с неизменным интересом слушала одно и то же.

Но со временем Слащёву надоела эта каждодневно повторяемая глупость, и он стал рассказывать Марусе о выигранных им сражениях, потом перешел к различным новостям, которые сам и выдумывал.

— Яша! Ну, что ты все какие-то глупости? Какие сражения? Какие пожары? — нечаянно услышав очередную беседу папы с дочкой, возмущенно сказала Нина. — Неужели тебе в детстве «колыбельные» не пели?

— Пели. Старуха-нянька. Она так страшно пела, что я стал ее бояться.

— Ну, а сказки?

— Ну, как же! Немка-гувернантка. Ну, это уже позже. И они были все какие-то глупые. Да и какая разница, что я Маруське рассказываю?

— Сказки с другой интонацией рассказывают. Сказки добрые, и рассказывать их надо добрым голосом.

— А если сказка злая? Про ведьму, Змея-Горыныча или про злых карликов?

— А ты такое не рассказывай. Ты про что-нибудь доброе. Про добрых королей, про красавиц фей.

— Не помню таких.

— А ты сам что-нибудь сочини.

— Я не сочинитель. Я — военный.