Чужая луна — страница 69 из 92

Пройдя еще немного, Павел увидел дом, где когда-то жил Колька Виллер. Когда-то он выделялся на их улице красивыми резными ставнями на окнах и стоящей «на курьих ножках» голубятней. Отец Кольки был немец и славился в Корабелке своим мастерством краснодеревщика и еще тем, что был страстным голубятником Это можно было определить по тому, с какой любовью и фантазией. была построена голубятня. Иной раз сюда специально приезжали голубятники из окрестных городков, чтобы полюбоваться этим произведением столярного искусства.

Перед Первой мировой войной отец уехал в Германию и больше оттуда не вернулся. Ходили слухи, что он там женился. От обиды на отца Колька сменил свою немецкую фамилию на материну украинскую — Приходько.

Колька Приходько стал хозяином в доме, и даже в их мальчишечьей ватаге выделялся своей немецкой аккуратностью и украинской рассудительностью.

Когда началась Великая война, Колька один из первых из их ватаги ушел на войну. Ушел и сгинул. Ходили слухи, что его расстреляли немцы лишь за то, что он сменил фамилию.

Проходя мимо Колькиного дома, Павел невольно посмотрел во двор и увидел… Кольку. Это, несомненно, был он. Укутанный в теплый платок, он сидел посреди двора в самодельной инвалидной коляске.

Павел взмахнул рукой, чтобы привлечь его внимание. И хотя Колька смотрел прямо на улицу и не мог его не видеть, он Павлу не ответил. Что за ерунда? Знать не хочет? Обиделся? Когда и за что?

И тогда Павел пошел во двор.

Едва скрипнула калитка, как ему навстречу со свирепым лаем бросился лохматый черный пес.

— Полкан! Полкан! — позвал Колька и, не поворачивая головы, сказал: — Хто там? Не бойсь. Он смирный.

Полкан, и верно, резко развернулся и помчался к хозяину.

Уже подойдя поближе, Павел увидел белесые и неподвижные Колькины глаза. Маленький, с желтым безжизненным лицом, Колька сидел в коляске на вымощенном ватном одеяле. Справа от него стояла ополовиненная бутылка самогона, слева, на беленькой холстинке, лежала закуска: пластинки сала, покрошенный лук, пара отваренных и разделеных на четыре части вареных картофелин.

Ног у Кольки не было выше колен.

Когда Кольцов почти вплотную подошел к нему и хотел было поздороваться, как тот предупреждающе поднял руку и попросил:

— Молчи! Я сам угадаю! — и после недолгой паузы сказал: — Семка! Куренной!

Только сейчас Павел понял, что Колька совершенно слепой. Его мертвые глаза были устремлены не на него, а немного мимо. На Павла было направлено правое ухо, и Колька по каким-то характерным звукам пытался угадать имя гостя.

— Толик! Хандусь! — сделал Колька вторую попытку.

Павлу показалась непристойной такая игра в прятки. Он тихо сказал:

— Нет, Коля! Это я, Пашка Кольцов.

— Ты, Паша? — обрадованно и удивленно воскликнул Колька. — А тут в прошлом годе чутка прошла, будто тебя врангелевцы в крепости расстреляли. Будто судили и расстреляли. В газете про это, говорят, пропечатали. А, выходит, брехня! А, Паша? Брехня, выходит?

— Выходит, брехня! — поддержал Кольцов бурную радость Кольки.

Колька протянул к Павлу руки, но не дотянулся, пошарил по воздуху, попросил:

— Подойди поближе! Дай руку!

Он стал неторопливо ощупывать руку Павла, затем провел пальцами по лицу.

— Фу-ты, ну-ты! С усами! — отметил он, и словно все еще не веря в такую невероятную, невозможную встречу, повторил: — Пашка!

— В войну отпустил. Да так и оставил. Привык, — сказал Павел, чтобы только не молчать. Память подсовывала ему того, другого Кольку, раздумчивого, обстоятельного, но вместе с тем плутоватого, хитроглазого изобретателя лихих мальчишеских проказ. Ровным счетом ничего не осталось от того Кольки.

Они оба ощущали какую-то неловкость от этого их несправедливого житейского неравенства. И чтобы скрасить его Колька, насколько мог, бодро сказал:

— А я слепой, як той крот, — и он даже засмеялся, но как-то невесело, как бы предупреждая Павла, чтобы он не вздумал, не посмел его жалеть. — Немец, гад. Газами. Сперва не поняли, вроде як слабый туман по долине. А потом в глазах засвербело, ну, прямо спасу нет. Вода была бы, может, промыть можно было. Да где ж ты той воды в окопах напасешься? У кого в флягах была, на себя вылили. Все равно, не помогло. Такая вот песня.

— Где ж это тебя? — спросил Кольцов.

— На Западном. В Галиции. Весной пятнадцатого.

— Я тоже на Западном был. В восьмой армии. Только уже ближе к осени.

— С осени я уже по госпиталям валялся. Рассказывают, мне сам император руку жал. Только я его не видел. А руку запомнил: слабенькая такая, хлипкая, почти что без костей, — и затем, без паузы добавил: — Да и откуда у него в руках сила будет, если он ничего тяжелее куриного яйца в руках не держал?

— А с ногами что?

— Видать, дура-смерть, что-то не так рассчитала. Уже в тылы нас вывозить собрались. Немец то ли спьяну, то ли сослепу госпиталь обстрелял. Пустячное ранение в обе ноги. Даже врачи сказали: «Через неделю танцевать будешь». А повернулось все наоборот. Гангрена. Я им перед морфием кричал: «Зарежьте! Все одно, жить не буду!». А живу! И радуюсь! Какая-никакая, а жизнь! Чужих скольких зарезал, а себя — рука не поднимается. Жалко себя.

Помолчали. Разговаривать вроде уже было не о чем.

— Ты надолго в Севастополь? — спросил Колька. — Будет время, загляни! Выпьем какого-нибудь пойла, вспомним прошлое. Или ты не пьешь?

— Если удастся, обязательно зайду, — пообещал Кольцов.

— Ты где теперь? — поинтересовался Колька.

— В ЧеКа.

— Высоко залетел: не зайдешь. Я знаю, — сказал Колька и зло добавил: — Вы теперь хозяева России. Когдась мы были с тобой ровней. А теперь жизнь меня малость укоротила, а тебя возвысила, — он пошарил рукой справа от себя, схватил бутылку, нервно, проливая на себя, сделал пару больших глотков и лишь после этого сказал: — Не заходи. Не надо. Я не обижусь. Я на жизнь не обижаюсь. Она редко бывает справедливой. Могла б и глаза сохранить, и ноги. Хоть одну.

— Чем я могу тебя утешить, Коля! — с сочувствием сказал Кольцов. — Прости, не зайду! И не потому, что не хочу. Не смогу. Сегодня под вечер буду встречать реэмигрантов и сразу же, ночью, в Москву.

— Реэмигранты. Это которые еще недавно были белогвардейцами? — спросил Колька. — На расстрел едут? Новый Крым им устроите?

— Зачем ты так злобно, Колька? Домой отпустим. Не слыхал, амнистию объявили.

— Передай им привет от Кольки Приходько, — с некоторым вызовом сказал Колька. — Сколько белые в Севастополе были, здорово мне помогали. И харчами, и одежкой. Спросят бывало: «У красных служил?» Говорю: «А то как же! Скороходом! И зоркоглазом!». Смеются. А потом что ни то принесут. И выпить, бывало, и закусить…

Ближе к вечеру Кольцов вернулся в Особый отдел. Но там уже никого не было, лишь один Беляев продолжал его ждать.

— Ну, где ты ходишь, товарищ Кольцов? «Решид-Паша» уже на подходе!

Но время у них еще было, и они неторопливо, пешком, пошли к Графской пристани.

— Представляешь, фокус! — поспевая за Кольцовым, продолжал говорить Беляев: — Радиограмма с «Решид-Паши», в аккурат, когда ты ушел. Сообщают, что через три часа будут в Новороссийске. Те ни сном, ни духом ничего не знают. Я от твоего имени вызываю огонь на себя: «Не валяйте дурака, повертайте оглобли на Севастополь. Встреча назначена на Графской пристани Севастополя. Повернули. А то, понимаешь, могли сорвать мероприятие.

— Ну, прямо скажем, не велико мероприятие.

— Не скажи, товарищ Кольцов, на первый взгляд, и не велико. А если с политической стороны взглянуть — ого-го! Вышли б они в Новороссийске с корабля, и что?

— А в самом деле, что?

— Разбрелись бы по городу. Лови потом, собирай. Потом куда? Обратно на корабль и взаперти держать, пока мы то, се. А у нас тут другой коленкор. Перво-наперво: митинг. Опосля официальная беседа с каждым. Надо, понимаешь, каждого как этим… как рентгеном просветить. Товарищ Троцкий еще загодя телеграмму прислал: «Решительно настаиваю на тщательной проверке каждого прибывшего белогвардейца. Не допустить возвращения в советскую семью классово чуждых элементов».

— Я что-то не помню, чтоб такую телеграмму Троцкий посылал. Я бы знал.

— Это он Розалии Самойловне. Ну, Землячке. Она нас вызывала, инструктировала.

— Она что же, приедет на митинг? — спросил Кольцов.

— Собиралась. Я ей сообщил сегодня, что ты приехал. Она вроде как обрадовалась. Сказала: «Тогда я могу спокойно поболеть».

— Не выдумываешь?

— Так и сказала. Дословно.

— Не подведем Розалию Самойловну? — спросил у Беляева Кольцов, а сам подумал, что кто-то хорошо поработал с Землячкой: боится встречи с ним. Должно быть, Дзержинский или Менжинский. Вряд ли сам Троцкий, они с Розалией Самойловной одинаково дышат. И еще Бела Бун с ними. Они втроем всех прибывающих на «Решид-Паше» еще сегодня, тут же, на Графской пристани прикончили бы.

— Так, говоришь, не подведем Землячку? — снова повторил свой вопрос Кольцов.

— Та ни боже мой! Такая женщина! Совесть революции! Глаз какой! Сколько случаев знаю. Бывало, глянет на человека и сразу же определяет: враг! Редкое качество!

Кольцов коротко взглянул на Беляева:

— Вот я и задумался теперь, как же мы с тобой, товарищ Беляев, будем чуждых элементов выявлять?

— Ты за меня, товарищ Кольцов, не переживай. Кой-какой опыт у меня по этому делу имеется.

— Это вы вместе с Землячкой тут, в Крыму, чуждый элемент искореняли?

— И с нею тоже. И у товарища Белы Куна тоже нюх на врага, як у той овчарки. Это я у них классовую ненависть постигал.

— Так вот, товарищ Беляев, слушай теперь меня. Митинг, беседа, сразу же на вокзал — и домой.

— Всех? А ну, как…

— Всех! — твердо сказал Кольцов.

— А казаки? Как, к примеру, поступить с ними? Что, тоже домой?

— Домой! Пусть хлеб растят. И женщин — тоже домой. И военнопленных, которые еще с Первой мировой, кто в Германии в плену был — тоже. Пусть на местах с ними разбираются. А то мы тут с тобой такого наворотим…