— С измальства карахтер у меня така.
Через полчаса прибежала запыхавшаяся Нина.
— Что случилось?
— Ровным счетом ничего. Побеседовать с тобою захотелось.
— Что, нельзя было вечером?
— Во! И у тебя «карахтер», как у Пантелея. Сядь! И слушай! Хочу довести до твоего сведения приказ.
Нина села, насмешливо глядела на мужа: что за шутку он на этот раз «отчебучит».
— Так вот! Пойдешь сейчас до твоего жирного кота и попросишь расчет! Сегодня же! Не то, скажешь, муж придет для беседы.
— Ты что, наследство получил? — насмешливо предположила Нина.
— Пока не получил! Не от кого.
— Ну, и как же жить будем?
— Пока чуть-чуть поживем порознь. Вы с Маруськой послезавтра уезжаете в Анкону.
— Долго думал? — все еще полагая, что это какая-то шутка мужа, с издевкой спросила она.
— Нет, не долго. Возможно, мне придется на какое-то время уехать. Оставлять вас здесь одних я не хочу. И не могу.
— По-моему, ты сходишь с ума, — начиная понимать, что это никакая не шутка, что это серьезно, испуганно сказала она. — Это ж надо придумать: послезавтра.
— Другой возможности не будет. Документы я выправил, — и он положил перед нею «нансеновский паспорт». — Там вкладыш на Маруську.
— Опомнись, Яша! Что ты придумал? Куда я поеду?
— В Анкону, до родни.
— Да кто ж нас там примет? У них у самих девять душ, да еще нас двое.
— Примут. Скажешь, скоро я приеду. Недели через две.
— Что ты творишь! Я не хочу от тебя уезжать! Не могу-у! — залилась слезами Нина. — Вместе будем! Я работаю, не пропадем!
— Не в этом дело.
— А в чем? В чем?
Слащёв пересел поближе к Нине, положил свою руку ей на плечо:
— Юнкер Нечволодов! Ты всегда была послушной. Ты всегда выполняла все мои приказы. Прошу тебя, выполни и этот, может быть, последний.
— Яша! Не говори так! Мне страшно!
— Понимаешь, я понял: так жить, как мы живем сегодня, нельзя. Это не жизнь, а существование. Хочу что-то изменить, но не могу. За тебя боюсь, за Маруську.
— Не надо, Яша! Я не хочу никаких перемен. Будем жить, как все люди.
— Нет, Нина! Ты меня знаешь: я так решил, — твердо сказал он. — И не плачь, пожалуйста. Не рви мне сердце! Если все хорошо получится, приеду за вами. А нет — хуже чем сейчас, вы нигде жить не будете… И верьте, я приеду! Я обязательно за вами приеду!
Нина хорошо знала своего мужа: если он что-то решил, его трудно бывает переубедить. Он с трудом принимал чужие доводы и упрямо отстаивал свои.
Первый раз в их совместной жизни она взбунтовалась, Но по его тону поняла, что он принял окончательное решение и уже ни споры, ни плач, ни мольба не смогут на него повлиять.
Весь следующий день прошел в хлопотных домашних сборах. Заплаканная Нина обреченно перебирала свои вещи, ненужные отбрасывала в угол комнаты.
Долго рассматривала свои кавалерийские галифе с кожаными вставками и тоже отбросила. Туда же полетели хромовые сапоги со шпорами, гимнастерка с необычными «юнкерскими» погонами. Их придумал когда-то давно Слащёв, они были утверждены самим Врангелем. Таких погон больше ни у кого не было. Впрочем, и таких юнкеров тоже.
Слащёв вошел в комнату, посмотрел на печально сидящую возле полупустого раскрытого чемодана Нину, обратил внимание на небрежно сваленную в угол кучу ее армейской одежды.
— Ну, что? Собралась?
— Да.
— А почему чемодан пустой?
Нина молча наклонилась и извлекла из кучи армейскую гимнастерку, показала мужу и снова зашвырнула ее в угол. Потом так же подняла галифе, сапоги со шпорами, и все это, показав Слащёву, тоже послала в угол. После всего этого спросила:
— Ты думаешь, мне еще когда-нибудь придется воевать?
Он не ответил.
Жены Мустафы, которых никто из них ни разу не видел, тоже стали дружно собирать Нину в дорогу. Одной еды и сладостей наложили большую коробку, и затем принялись за одежду.
Когда утром следующего дня они выставили во двор все подарки, собранные ими для Нины и Маруси, коробок и узлов набралось порядочно. Главным образом, здесь было все для Маруси: пеленки и распашонки, кофточки, пинетки, одеяльца, бутылки, горшочки, подушечки и даже целая гора игрушек — целых два больших саквояжа. И еще подарили красивую самодельную колыбельку. И хотя Маруся из нее уже почти выросла, решили, что еще месяц-другой она может спать в ней, а там хороший мастер сделает из нее удобную большую кроватку.
Оглядев все выставленное во двор имущество, Мустафа куда-то сходил и приехал ко двору на телеге, правил которой угрюмый турок в натянутой по самые глаза феске. С телеги он не сошел и, сидя на облучке, терпеливо ждал, когда установят в телегу все вещи.
В порт они пошли пешком, вслед за телегой.
В порту возчик тоже не сошел с телеги и за все время разгрузки тоже не проронил ни слова. Так, молча, и уехал
Пантелей и Мустафа перенесли вещи на старый, облезлый и дурно пахнущий чем-то горелым, пароход, словно в насмешку названный «Викторией». Слащёв провожал Нину и нес на руках Марусю. Ей пароход явно понравился. Она с молчаливым восторженным удивлением рассматривала этот крикливый, суетливый и новый для нее мир. Иногда она показывала пальчиком на что-то, ее поразившее, и степень своего удивления выказывала одним коротким, но произнесенным с разными интонациями, словом «О-о».
Лишь когда пароход издал не по чину низкий басовитый гудок, извещающий об отправлении и все стали прощаться, Мария подняла громкий и безутешный рев. И никакие уговоры и увещевания, никакие конфеты и пряники не могли ее успокоить. Она отказывалась идти на руки к Нине, и изо всей своей крохотной силы цеплялась за пиджак и руки отца. Уходя с парохода, уже на сходнях, Слащёв украдкой грубо вытер кулаком лицо — не хотел, чтобы кто-то увидел его нечаянную слезу.
Домой они вернулись незадолго до полудня. Пантелей и Мустафа тут же разошлись по своим делам. А Слащёв стал неторопливо обходить опустевшее жилище. Оно вдруг показалось ему пустынным и чужим, словно обворованным. Под ногами валялся забытый гуттаперчевый клоун с глупо размалеванным лицом. В другой комнате обнаружил Зизи. Она выбралась из-под кровати и, радостно виляя хвостом, бросилась к Слащёву.
— Что, дурочка, решила, что тебя забыли? — он подхватил ее на руки и пошел дальше. Подобрал с пола разбросанные и забытые Ниной чисто женские мелочи: гребешки, заколки, носовые платочки, разложил все это на подоконнике.
Снова вернулся в комнату Маруси. Нечаянно наступил на какую-то игрушку, она жалобно пискнула. Он поднял ее. Это была резиновая кошка, которую жевала Маруся, когда у нее резались зубки.
Он присел на стул и долго сидел так, о чем-то размышляя. Его вывела из задумчивости Зизи. Она потянулась к нему и лизнула его в щеку.
— Сочувствуешь? — спросил Слащёв и добавил: — Ничего. Переживем.
В глубине дома что-то шуршало, позвякивало. Это на кухне чем-то занимался Пантелей.
В доме поселилась печаль.
Слащёв пошел на кухню, увидел Пантелея. Тот что-то толок в ступе.
— Ты что это?
— Та ничого. Пшеничку на крупу. Для каши. Забыл, шо Маруськи уже нема.
— Не толки. Не надо.
— Истолку. Каша будет. Мы не съедим, иждевенцы есть. Барон — той, звестно, до каши с малых лет приученный. Так это шо! Верите-нет, я даже Яшку до каши приохотыв.
— Филин — кашу? — удивился Слащёв.
— А шо филин? Почти той же человек. Два дня мышей ему не давав, на третий зачал кашу жрать за милу душу, — продолжая толочь пшеницу, философствовал Пантелей.
— Оставь ступку! Потом истолчешь. Хочу тебе два слова сказать.
— Лаять будете? — уныло спросил Пантелей.
— За что?
— Тарелку вашую розбыв, пуговки до мундира не пришыв, — стал перечислять Пантелей.
— Стерплю.
— Так чего ж вы тогда так издаля подступаете? — решительно сказал Пантелей. — Уже кажить, шо не так.
— Понимаешь, мне придется уехать. Может, надолго.
— Ну, и езжайте. Не первый раз.
— Ты слышишь? Надолго. Может, очень надолго.
— Ну, и ничого страшного. Дождусь.
— Ты так легко говоришь: дождусь. У Яшки, к примеру, есть ты. Ты его если не мышами, так хоть кашей накормишь. А я уеду, ты один останешься. Как жить будешь?
— Эх, Яков Александрович! Это я по молодости боявся без краюхи хлеба остаться. А счас, в мои-то годы…
— Не хорохорься! И в твои годы сладко поесть хочется, и на мягком поспать. Мустафа тебя кормить не станет. У него у самого целая орава — семь душ. И денег у тебя нет, чтоб за жилье платить.
— Так, може, и я з вами туда подамся. За компанию.
— Туда не берут компаниями.
— Ну — ничо. Хужее бувало. Продержусь.
— Так вот, слушай приказ. Собирай все свое богатство, и — на нашу индюшиную ферму. Мустафа вывезет тебя туда. Ты там, кажется, уже бывал?
— Один раз. С Ниной Николаевной. Токо эта ферма так для смеху называется. А шоб она стала фермой, до ее не токо руки, но и ум докладать надо.
— Ну, жить там есть где?
— Хатка! Низ ще ничого, каменный. А крышу всю перекрывать надо.
— Индюков много?
— Пока ще есть. Но помаленько дохнуть. На одной траве токо те дурные гетерианци живуть. А птичке зернятко требуется. Яшка, и той понимае, шо каша лучшее, чем трава.
— Так вот! Живи там, хозяйствуй. Не вернусь, оставляю ее тебе в полное твое владение. Разбогатеешь, станешь миллионером, мою Маруську не забудь. А случится какая оказия домой в Россию вернуться, езжай без сомнений.
— А ферма?
— Да брось ты ее к чертям собачьим. Или продай, если найдешь какого дурака.
— А вы не до них? Не до Нины Николаевны?
— Пока — нет.
— Много вы туману напустили, Яков Лександрыч. Сидели б на месте, не шукали по свету счастья, — со вздохом сказал Пантелей. — Оно одинаково по всему свету раскидано. Только нагнись и сумей взять.
— Так ты и мое заодно подними.
— Э-э нет. Господь в одни руки два счастья не дает. Каждому — свое. Шоб, значится, не перессорились.