ерла, а я не хотел сразу говорить об этом Карин, которая успела к ней привязаться еще до знакомства. Мы вместе сходим на могилу на кладбище Плукоп, что между Мороном и Тринитэ-Пороэ. Я поблагодарил любезного юношу. Он сообщил, что домик Жанны Глен продается. Что ж, почему бы и нет.
Я потянулся, на душе стало полегче. Пока я спал, Карин так трогательно писала о моей бабушке, что я, как только прочел эти строчки, сразу же отправил ей на адрес отеля («Эт Схилд», Хрунерей, 9) полное пламенных и нежных восторгов письмо которое заканчивалось обещанием свозить ее в Бретань. Иначе я поступить не мог. Чудесное воплощение всех моих фантазий вскружило мне голову, и я был уверен, что раздобыть бабушку будет очень просто — не сложней, чем снять квартиру, купить «жука» или стать пианистом.
Для очистки совести я все же еще раз набрал номер Антуанетты Глен, живущей в Локбрезе, на Севрской улице. Все равно терять нечего, так лучше уж на всякий случай довести дело до конца. Телефон свободен. После четвертого гудка трубку сняли. Грубоватый женский голос. Дама средних лет. Ну и дело с концом.
— Алло! — раздраженно торопит она. — Кто у телефона?
Дай, думаю, попытаю счастья:
— Мадам Антуанетта Глен?
— Нет, она здесь больше не живет. А кто ее спрашивает?
— Ришар Глен.
Пауза. Слышен скрип стула.
— Вы ее родственник? — голос становится нейтральным.
Я из любопытства ответил «да», ведь это ни к чему не обязывает. Слышу взволнованный шепот, хотя она явно прикрыла трубку ладонью.
— Лоик! Иди сюда! Бысстро!
Женщина снова заговорила, теперь уже подчеркнуто доброжелательно:
— А я думала, у нее никого не осталось. Нотариус нам говорил…
— Где она, мадам?
— В доме престарелых. Нельзя ей было одной… Она же того… ну, это, умом тронулась, оно и понятно, в ее-то годы. А вы ей, простите, кем приходитесь?
— Я ее внук.
— Внук? — она аж задохнулась. — Но мы вас никогда не видели!
— Я был в отъезде… долгое время. А вы? — Я перешел в контратаку. — Вы сами-то кто?
— Ну, мы… это… Соседи.
— А что вам надо в ее доме?
— Так мы его получили по договору ренты. Нотариус нам разрешил переехать, раз она уже… Чего? Да постой ты, это ее внук, мы же по закону…
Слышно, как мужчина возражает, отнимая у нее телефон.
— Не могли бы вы дать мне номер…
Они повесили трубку. Я закурил и опять обратился к справочнику. В третьей из окрестных богаделен тетка со жвачкой во рту отвечает, что «мадам Глен в кровати». Но ведь еще нет шести, пусть она возьмет трубку. Она говорит, что в палатах телефонов нет, они им мешают. Я представился, объяснил, что меня долго не было, я только что вернулся, и спросил о здоровье бабушки. Она хорошо себя чувствует. Значит, ее можно завтра навестить? Да ради Бога, только она уж никого не узнает, деньги ей с пенсии «капают», так что мне не о чем волноваться.
Я кладу трубку, раздраженный тоном этой грубиянки. Прежде чем выбросить свой ежедневник, проглядел записи, увидел, что кое о чем забыл, тут же позвонил мастеру — отменить заказ на усы и узнать сумму неустойки. Дал ему номер своей кредитной карточки. Открыл бутылку «Пишон-Лаланд» восемьдесят пятого года, чтобы успокоиться — так меня разозлила эта дура. Мне обидно не только за бабушку. Терпеть не могу, когда к людям, не способным себя защитить, относятся с презрением и халатностью; я и сам в юности немало такого натерпелся. Тем более обидно, если подобное поведение вызвано не злобой и не расчетом, а просто небрежностью. Обычным хамством.
Налив вино в бокал, я вдруг спохватился, что теперь пью одно только пиво. Воткнул пробку обратно без всякого сожаления — у Лили не пропадет. Пошел в ванную. Голоса дежурной и наследников по договору ренты постепенно тонут в шуме текущей из крана воды. Ничего, они еще узнают, как настоящие бретонцы умеют мстить грубиянам и жуликам.
Я бросил усы в раковину и поджег, чтобы покончить с ними навсегда, и даже если Карин вдруг бросит меня, я не смог бы вернуться в прошлое, но тут у меня закружилась голова, и я сел на табурет у окна, над которым все еще висят два банных халата. Придя в себя, я признал, что Ришар добился своего: он хотел расправиться с Фредериком, отомстить ему за долгие годы забвения, и я позволил ему это сделать. Однако, когда он уже вот-вот отпразднует победу, меня охватывает тревога — не ошибся ли я. Ведь мы с Ришаром почти не знакомы… Да, он страшен в гневе (вот как минуту назад), необуздан в ревности и неплох в постели, он романтик, гордый неудачник и бунтарь… Но как же Фредерик, заслужил ли он такую участь? Возможно, он тоже не последний человек, а я вот так запросто изъял его из обращения. И Карин уже никогда не познакомится с ним, хотя могла бы полюбить и его тоже, быть может, даже сильнее и крепче — как знать?
И каково придется малышу Констану, если в новой семье он будет так же несчастен, как и в прежней, и «армстронг-сиддли» больше не приедет за ним, когда ему будет плохо, не укроет на заднем сиденье этого маленького принца в изгнании? Кто позаботится о Лили, когда эмфизема и алкоголь возьмут свое, и он уже не сможет жить один? Кто заменит Брюно Питуна, если голос опять его подведет и он решит снова допустить меня к своим «слушателям»? Теперь в исчезновении Фредерика мне чудятся лишь негативные последствия, и все же я жгу усы. Разбиваю очки в черепаховой оправе. И сую одежду Фредерика в мешки для Красного Креста. Навсегда прощаюсь с котом. И с виолончелью.
На видном месте, на столике в прихожей, я оставил ключи от «армстронга» и от дома в Эсклимоне, к каждой связке приложил записку, содержащую необходимые указания и адреса слесарей на случай какой-нибудь неполадки. Я знаю, что Лили будет следить за домами и старой машиной, как может и пока может — по крайней мере, он будет их любить. С минуты на минуту он появится здесь со своими пожитками, и лучше нам с ним не встречаться.
Я бросил последний взгляд в окно на свой новый дом и вышел, катя за собой пустой чемодан на колесиках, в котором уже нет ничего от Фредерика. Надеюсь, в Бретани, когда все желания Ришара Глена исполнятся, он сумеет наконец показать свое истинное лицо.
~~~
Глаза у нее очень светлые, выцветшие, доверчивые. Бело-розовые пряди странным образом сохранили праздничную завивку, хотя вот уже три года она ходит лишь от кресла до кровати в штопанной-перештопанной ночной рубашке. Я вернулся из «Галери Лафайет», что в городке Ванн, с пятью пижамами, тремя платьями и двумя костюмами, потребовал, чтобы ее переодели и перевели в «одноместную палату», за которую, как я прочел в карте, с ее счета снимают деньги. Эти сволочи запихнули ее в палату с двумя умирающими и одной сумасшедшей, привязанной к кровати, хотя моя-то вообще не больна. Просто она молчит, не возражает, вот ее и таскают туда-сюда, по мере новых поступлений.
На второй день я услышал ее голос. Говорит она нормально, осмысленно, разве что повторяется иногда. А потом вдруг провал: забытье, застывшая улыбка, голова трясется. Видно, уходит в себя, где никто не в силах ее потревожить, ни словом, ни жестом. Тут надо подождать нового просвета и главное, ничего не говорить о пропущенных ею часах или минутах, не то от волнения она потеряется и опять погрузится в темноту. Я спросил, узнаёт ли она меня. Она сказала — да. Защитная реакция, как пояснил врач, чтобы я не очень-то радовался. Услышав, что перед ней внук Ришар, Антуанетта издала заинтересованное «A-а!» и спросила, лежит ли еще на камине рождественская открытка от Робера. Лежит, ответил я.
— Очень хорошо, продолжайте в том же духе, — одобрил врач, спешивший закончить обход.
Я поймал его в коридоре, пожаловался, что до сих пор не могу ни от кого добиться, в каком она состоянии. Он пошел методом исключения, загибая один за другим пальцы левой руки:
— Альцгеймера вроде нет, инсульт исключен, нет ни сенильной деменции, ни аневризмы, да и не в сосудах дело… Тут всего понемножку. Все и ничего. Возраст.
— Вы мне можете объяснить, как она здесь оказалась?
— Нет, не я ее оформлял.
— Значит, ее можно отсюда забрать?
Он устало вздохнул, положил руки мне на плечи и прежде, чем я успел высвободиться, сказал очень спокойно:
— Здесь приют, мсье, мы никого не держим насильно. Мы принимаем тех, за кем семья ухаживать не хочет или не может. Нам не хватает пятидесяти коек, у нас длиннющий список очередников; знаю, вы хотите поступить по совести, но все же подумайте, ведь ко мне таких, как вы, человек пятнадцать за неделю приходит, — обругают нас по-всякому, заберут родных по доброте душевной, а через два дня вернутся в слезах, потому что недержание, потому что соседи, потому что дети… Так что смотрите сами. Если вы ее заберете, то уж не привозите назад. Здесь вам не ломбард.
С тем он меня и оставил, продолжил обход. Я же вернулся к моей Ба — мне нравится ее так называть. Ей восемьдесят восемь, и у нее почти нет морщин. Когда-то она была заведующей парфюмерным отделом в ваннской «Галери Лафайет». Ее коллеги, те, кто постарше, вспоминают, какой она была милой, добросердечной, но и суровой, если у кого ногти были неухожены или прическа не в порядке. Ей довелось пережить Большую Драму. Так они и говорили, не вдаваясь в подробности. Или не все знали, или не хотели ворошить прошлое, или просто забыли. В общем, все это случилось во время войны. Муж связался с немцами, сын ушел в Сопротивление. Или наоборот. Один из них был расстрелян, но который и кем? Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, закончил нашу беседу нынешний глава отдела.
Дом у нее — просто чудо. На отшибе. Совсем простой. Гранитный прямоугольник на дальней оконечности мыса, прямо над старым живорыбным садком, поросшим водорослями. Кусты дрока в саду. Соседи-свиноводы изувечили одно крыло здания, пристроив веранду, и как раз собрались заменить маленькие стрельчатые окна огромными раздвижными. «Ведь ей уж недолго осталось», — оправдывался муж, демонстрируя недюжинную житейскую мудрость. Чета приняла меня весьма радушно, раз уж я здесь и представляю для них реальную опасность. «Знаете, она сама захотела перебраться туда, мы бы и тут за ней присмотрели…» Я попросил их в два дня освободить помещение и несколько месяцев, а может, и недель, переждать у себя в свинарнике. Моя бабушка хочет умереть дома. Они нашли, что это очень мило с моей стороны. Я выпил с ними рюмочку ликера.