н. Тунгус пытался донести до меня очевидную, как ему казалось, мысль, что правильный вождь, в отличие от неправильного вождя, умеет отличать правильных героев от неправильных героев. И даже когда всем запретили всё подчистую, надо оставлять лазейки для хороших парней, задумавших доброе: вдруг они своим самоуправством выручат племя, не казнить же их потом.
Второй смысловой слой я тоже выловил: Тунгус деликатно намекнул, что очень уважает полковника Газина, тот еще ни разу не дал повода усомниться в своей мудрости, и вообще русские молодцы ребята, хотя и порядочные идиоты, но в нынешних обстоятельствах стоило бы наплевать на отдельные запреты, а то как бы не стало еще хуже.
Сдохнем же.
У местных есть аналог нашему понятию «интуиция», и Тунгус говорил, что в обыденной жизни полагаться на интуицию глупо, зато в моменты смертельного риска именно ее надо слушать. Летчики, на взгляд Тунгуса, сейчас повиновались инстинкту и потому имели шанс на выигрыш; а контрольная башня, с которой вдруг начали орать невнятное, но явно неприятное, она как стояла на месте, так и обречена стоять, покуда не рухнет. Ну и заткнулась бы. Сошла бы за умную.
– Вот семеро смелых! – провозгласил вождь. – Запомни их, друг мой. Наверное, их потом накажут. Но такие, как они, проложили твоему народу дорогу к звездам!
Тунгуса так разобрало, что он даже руку положил мне на плечо, а другую эпически простер Чернецкому вослед.
Я ничего не понимал, кроме того, что вождь, в отличие от меня, все понимает.
Честно говоря, я не мог в тот момент нормально исполнять служебные обязанности, поскольку боролся с приступом паники.
Вождь пришел по вопросу, как я уже говорил, внутренней политики: он настоятельно рекомендовал мне сделать ребенка его дочери, прекрасной Унгали. Тунгус знал, я буду против; а я вдруг почувствовал, что очень даже «за» – помирать, так с музыкой. Тут-то мне и стало дурно, впервые по-настоящему дурно за последние безумные полгода, когда умер Унгелен, потом убился Сорочкин, а дальше на глазах развалилось все, и прахом шли былые достижения, и смерть косила местных, и вчера погиб наш спецназ… Мы в поисках выхода метались так и сяк, плевали на дисциплину, нарушали карантин, это было в порядке вещей, и я не чувствовал страха. Теперь – когда понял, что летит к черту моя профессиональная этика, – испугался. Значит, край настал. То ли сдают нервишки, то ли я чую, как близко погибель, и мечтаю хоть под конец побыть нормальным человеком, которому можно просто влюбиться и не обманывать себя, будто он ходит во дворец вождя исключительно по долгу службы.
Когда меня заподозрили в жестоком убийстве с особым цинизмом, я не испугался, было просто грустно и немного даже смешно. А сейчас накатило – хоть плачь.
А великий вождь Унгусман, папуас этакий, не боится ничего, он считает, что у нас временные трудности и русские с ними совладают. Если не будут мешать своим героям, то совладают прямо сегодня.
Мы уже сами в себе разуверились, а инопланетянин верит в нас.
Спасибо ему, конечно.
Тяжелая рука вождя лежала на моем плече, и профессионал во мне требовал анализировать это, а человек просто впитывал доброе тепло и пытался думать о хорошем.
А семеро смелых, растуды их туды, полезли в конвертоплан.
…И сразу врубились движки, а я стоял, жевал травинку и наблюдал. Толку от меня ноль, ну так хотя бы молчу в тряпочку. Чернецкий не выглядел сумасшедшим или дезертиром, он смахивал на человека, затеявшего авантюру, за которую по головке не погладят. Нечто технически невыполнимое или выходящее за грань разумного, когда слишком многое зависит от простой удачи. Но раз Чернецкий рискует, значит, он видит какой-то вариант. Все КВС так обучены, чтобы в безвыходном положении использовать любые ресурсы. Они дерутся чем попало и до последнего вздоха. В точности, как командиры звездолетов, кораблей, субмарин, в общем, нормальные русские офицеры.
От контрольной башни бежали люди, на взлетке тоже началось суматошное движение, но делать что-то было уже поздно. Ну разве схватить конвертоплан за хвост манипулятором подъемного крана. Хорошая, кстати, идея. Эти-то не догадаются, просто от неожиданности, им выходка Чернецкого как гром с ясного неба. А вот будь я тут главным, меня бы ждал трудный выбор. Та еще этическая ловушка и тот еще высший административный пилотаж: дать хорошему человеку сделать глупость, одновременно пытаясь ему помешать, но так, чтобы он все равно смог и не убился из-за тебя, и главное, чтобы никто ничего не понял…
Обычно, ей-богу, проще схватить за хвост, да и черт с ним, как мудро заметил великий вождь Унгусман. А то развелось героев. Русский менталитет, видите ли: наш паровоз вперед летит, а кто не спрятался, тот не пьет шампанского.
Одного я не мог угадать: зачем Чернецкому геологи с пустыми руками, без рюкзаков и инструмента. Лишних три центнера и никакого смысла. Они, конечно, не менее отчаянные ребята, чем летчики, а то и пострашнее будут – неспроста у Билалова кличка «Дикий Билл», – и крепко спаяны с летунами в единую команду…
И тут в голове мелькнуло: развесовка. Геологи имитируют полную штатную загрузку машины. Похоже, нас ждет воздушная акробатика.
На душе стало как-то пусто и холодно. Я все понял.
Тунгус отпустил мое плечо и вполне по-человечески сложил руки на груди. Вид у него был самый что ни на есть довольный. Вождь наслаждался подготовкой к несанкционированному подвигу, за который ему не придется никого дубасить по голове.
Конвертоплан дал тягу. Маленькая, забавно сплюснутая машинка с плоским брюхом и прямоугольным крылом, прочно стоящая на крепком шасси, окуталась пыльным облаком, и вдруг из него раздался такой адский рев, будто там разбудили дракона неким вполне непечатным способом.
В лицо плеснуло горячим воздухом. Я отшатнулся и кого-то толкнул. Это оказался командир сводного авиаотряда капитан Петровичев. Одной рукой он держался за фуражку, а другой совершал жесты, не обещавшие Чернецкому ничего хорошего. Он еще и кричал, но я не умею читать по губам такие авиационные термины.
В одном я был с капитаном согласен: мне тоже с перепугу казалось, что Чернецкий много на себя берет.
Тунгус покосился на капитана с плохо скрываемым сарказмом. Петровичев был, по его понятиям, вроде шамана невысокого ранга или кандидата в подручные младшего вождя, – великий любит, когда таким ребятам худо. Говорит, только через страдание можно научиться чему-то новому и полезному. Еще вариант – бить смертным боем и в каждый промах тыкать мордой, но так нельзя с родовой аристократией: тогда вместе с опытом вбивается страх, а страх неминуемо ведет к трусости. Если твой помощник трус, он будет думать не о служебных обязанностях, а о том, как ловчее удрать от неприятностей. И даже обижаться глупо, ведь ты сам его таким воспитал.
Большой мудрец великий вождь Унгусман, но лучше бы его сейчас тут не было. Не надо ему видеть, как русские грызутся между собой…
Конвертоплан прыгнул вверх.
Он вознесся в небо с такой прытью, которой я за ним не подозревал, хотя много лет имел дело с этими машинами, любил их и даже худо-бедно понимал, как они устроены. По моему скромному разумению, бортмеханик сорвал ограничители. Это был не форсаж, а аварийный режим, способный прикончить движки, но дать машине фору в безнадежной ситуации. На такой бешеной тяге полетит даже кирпич, и полетит быстрее пули.
Конвертоплан пёр строго вертикально.
И вдруг резко лег на бок. Левое крыло вверх, правое вниз.
Петровичев уронил фуражку.
А конвертоплан показал цирковой фокус. Он продолжал по инерции набирать высоту боком. Два размаха крыла, как мне показалось. Потом его завалило, он совершил кульбит – у меня внутри все перевернулось вместе с маленьким самолетиком, – но тут Чернецкий ловко «поймал машину» тягой и грохнул ее на шасси почти туда же, откуда взлетел.
Грохнул – мягко сказано. Звон раздался колокольный, и бабах нешуточный, полетели во все стороны детали подвески, брызнуло фонтаном из амортизаторов, пара шин разорвалась в клочки, не выдержав такого варварства, но планёр явно уцелел, движки не отвалились; в общем и целом бедная машинка показала себя молодцом.
Великий вождь Унгусман одобрительно крякнул.
Капитан Петровичев сделал вид, что туземца, цинично нарушившего карантин, вовсе нет на подведомственной ему территории. Он подобрал фуражку и не спеша двинулся к конвертоплану. Я выплюнул травинку, давая понять вождю, что готов к ответной речи, но получил все тот же подталкивающий жест – иди давай, – и ноги сами понесли меня вперед. На ходу я соображал, как бы высказаться, если вдруг спросят о текущем моменте. Кроме «Что это было?!» ничего в голову не лезло.
Все-таки в моей работе слишком много притворства. Я же знаю, что это было. Теперь это понял каждый.
Чернецкий придумал, как спасти положение.
Если повезет, конечно.
…К машине неслись люди из аэродромной обслуги, врачи, спасатели, пилоты и те, кому здесь совсем не положено находиться – кажется, проснулся и высыпал на поле целиком отдыхающий состав экспедиции, – и все остановились в нескольких шагах.
Потому что Чернецкий и Гилевич глядели на нашу суматоху, широко улыбаясь. И бортмеханик Попцов, высунувшись из-за их плеч, скалил зубы. Неизвестно, правда, как там геологи, но живые, это точно.
Правая щека у Чернецкого была ободрана – прислонился к чему-то.
Капитан Петровичев проложил себе путь сквозь толпу взглядом. Чернецкий распахнул дверь и легко выпрыгнул из машины навстречу старшему. Он не обязан был вставать перед капитаном навытяжку, но «руки по швам» сделал и набрал в грудь воздуха, приготовившись докладывать.
Петровичев его упредил. Он выставил перед собой ладонь, давая понять, что слушать не намерен.
– КВС Чернецкий, – произнес он сухо, без выражения, глядя мимо. – Благоволите нынче же подать рапорт о бессрочном отстранении вас от полетов по собственному желанию. Честь имею… Что?!