В Муроме стоял деревянный дом на четыре семьи. Для каждой семьи огород и сад, и такое чувство, что живешь совсем отдельно ото всех. Печка, вода на колонке, туалет во дворе, поленница возле сарая прикрыта толем, от дождей. Старинная жизнь, застывшая в другом времени, ушедшая на дно. На самом дне течение времени замедляется, на поверхности оно бежит, а чем глубже, тем спокойнее, так что я в Муроме оказывалась на самой глубине, дай бог выплыть. Я ложилась на койку с железными шишечками и слушала радио со стеклянной шкалой, брала чашку из буфета, черную, с рыбкой на боку, я разглядывала черно-белые снимки в альбоме. Как-то раз я проснулась ночью от голоса Левитана, он читал сводку Совинформбюро. Я расширившимися зрачками глядела в черное окно и верила, что проснулась прямо во время войны, ушла в ту глубь. Собаки лаяли издалека. Я догадалась, что Левитан говорил в каком-то фильме, у соседей работал телевизор. Не всё ли равно? Я была в том времени, я вступила в его воды.
И старину Москвы я узнала в Муроме. Мой маленький брат был с нами одно лето. Он просил меня почитать сказку перед сном, я читала: «…Петровский замок, мрачно он…», – отрывок из школьной хрестоматии для пятого класса. Мне нравилось повторять эти слова, а ему нравилось слушать, он засыпал под мой размеренный тихий голос, в темноте, на самом дне времен.
Ездила я в субботу вечером, чтобы утром в понедельник вернуться, успеть к первой паре. Не слишком часто, но ездила. В Муром – с московскими гостинцами, колбаса и конфеты, обратно – с бабушкиными, плюшки, которые я называла поцелуйчиками, варенье вишневое, соленые огурцы.
Итак, ноябрь. И поезд в Муром. Светлый плацкартный вагон.
Читать я не могла, меня укачивало за чтением, ехали мы уже давно, проводница разносила только что поспевший чай. Я разорвала бумажную обертку и бросила сахар в стакан, и стала помешивать и постукивать по твердому, неподдающемуся рафинаду. От стакана валил пар.
– Так что? – сказал мне строго молодой человек. – Будем знакомиться?
Он сидел напротив со своим чаем, но сахар бросать в него не спешил. Говорил он строго, но смотрел весело. Я чувствовала себя не слишком уютно, но на вопросы его отвечала.
– Как тебя зовут?
– Лена.
– И сколько же тебе, Лена, лет?
– Семнадцать.
– Давно живешь на свете. Куда едешь?
– К бабушке.
– А в Москве что?
– Учусь.
– Я тоже в Москве учусь. После армии. Заканчиваю, последний год, пишу диплом, распределение уже знаю, Урал. Поедешь со мной на Урал, Лена?
– Я на первом курсе пока.
– Это я понял. В общаге живешь?
– Да. У вас чай остынет.
– Говори мне «ты», Лена, а чай я горячий не люблю. Расскажи мне, что ты любишь.
– Мне выходить скоро.
Я вышла в Муроме, а он поехал дальше, в Казань. Забавно, я шла от вокзала к Казанке, так назывался наш район, а поезд уносил моего попутчика в Казань. А выезжали мы из Москвы с Казанского вокзала. Казанский Бермудский треугольник. И бумажная иконка Казанской Божьей Матери стояла у бабушки на буфете.
В декабре пришли холода. Выяснилось, что я выросла из купленного летом новенького зимнего пальто. Лет до двадцати я продолжала расти.
Еще не Новый год, но уже близко. Пахло не мандаринами, как в детстве всегда пахло под Новый год, но апельсинами. Их немерено завезли в магазинчик на Огородном, мы их брали и ели каждый день, апельсиновая зима была, со шкурками на полу, на подоконнике и даже в постели. Удивительно, только я не разлюбила ни вкус апельсинов, ни запах. Жили мы как в войну при затемнении. Страшно похолодало, ветер дул в наше окно. Щели мы забили, но ветер пробирался и пробирал, так что мы придумали завесить окно синим казенным одеялом, прибили к раме крохотными гвоздиками, которыми тогда забивали посылочные ящики. И стало теплее, хотя и без вида из окна.
Я читала на своей койке, включив лампу. Просунулась голова в дверь.
– Ленка, а тебя ищут.
Голова исчезла, вошел незнакомец, сказал строго:
– Здравствуй. У тебя ночь?
Я книгу закрыла.
– Здравствуйте.
– Мы на «ты».
Я смотрела неуверенно. Где-то я слышала его голос. Лицо казалось незнакомым.
– Ты меня не узнаешь, что ли? Тук-тук, тук-тук, – стучат колеса.
Парень из поезда?
– Узнаю, – сказала я осторожно.
– Ну и хорошо. Бокалы у вас есть? Или из стаканов будем пить?
И он поставил на стол шампанское. «Советское». Сладкое. Я его не любила.
У меня от шампанского болела голова, но отказаться я не решилась. Бокалов не было, как и стаканов, так что я достала чашки. Он тем временем обошел нашу комнатушку. Три койки, шкаф один на всех, стол у стены ближе к выходу, три тумбочки, три книжные полки. Шкаф у нас был развернут лицом в комнату, спиной к двери, он отгораживал что-то вроде прихожей.
Мы уселись за стол, и он вытянул пробку, бережно и осторожно. Я и не знала, что так можно, без грома и пальбы, с легким всего лишь хлопком и тонким вьющимся из горлышка дымком. И разливал он шампанское так же бережно и нежно, без пены.
– Давай, – сказал он. – До дна.
И проследил, как я пью.
– Ну вот, – заключил строго, – порозовела, оживилась.
– Вы написали диплом? – спросила я.
– На брудершафт с тобой, что ли, выпить?
– Нет, спасибо, я не хочу больше.
Мы помолчали. К стенке было приткнуто радио, и он нажал кнопку, радио что-то воскликнуло, но ничего не успело объяснить, он выключил. Спросил:
– Чья это картина на стене?
– Крамского. «Незнакомка». Репродукция.
– Я не про автора. Кто прикнопил?
– Девочка. – И я указала на койку этой девочки.
– Романтично, – сказал он. И, помолчав, спросил. – А где она?
– Дома. Она редко здесь ночует. Она в Московской области живет.
– Далеко?
– Загорский район.
– С ума сойти. Сколько же она на дорогу тратит? Зачем?
– Скучает по своим.
– Романтичная барышня. А вторая чем интересна?
– Стихи наизусть читает.
– Не может быть.
– Вот, например, в очереди стоит и читает, чтобы отвлечься. Не вслух, конечно.
– Романтичные барышни.
Помолчал, потрогал кнопку на радио, но не включил.
– Ну, а ты?
– Я в «Иллюзион» хожу.
– Что такое «Иллюзион»?
– Кинотеатр. Старое кино.
– Романтичные барышни, – повторил он в который уже раз. И налил нам в чашки еще шампанского.
– Я не хочу.
– Я тоже. – Он поднял чашку. – Но выпить надо. Выдохнется.
Мы стукнулись чашками и выпили.
– А поесть что у тебя?
– Колбаса.
– Тащи.
– Хлеба нет. Могу сходить, одолжить.
– Не суетись.
Он жевал колбасу и запивал шампанским.
– Мне показалось, в поезде, тогда, что ты постарше.
– В феврале мне будет восемнадцать.
– Да. Но выглядишь ты на тринадцать, не больше.
– Это я подстриглась.
– Да, точно, стрижка молодит. Чувствую себя отвратительно. Как будто ребенка спаиваю.
В дверь просунулась голова.
– Ленка, ты лекции вчера писала по матану?
– Нет.
Голова исчезла.
– Что ж ты лекции не писала? – спросил он строго.
– У меня очки разбились, я не вижу ничего на доске.
– Очки надо заказать. – Он посмотрел на часы. – Пора.
Встал, ушел за шкаф, надел там свою шуршащую куртку. Дверь затворил за собой тихо, бережно. Я посидела, выждала, чтобы он успел пройти весь долгий коридор до лифта, и поплелась из темной комнаты в общую, на весь этаж, кухню. Белый свет из кухонного окна ослепил, напомнил, что день на дворе.
Я включила горячую воду. Смотрела, как она течет и дымится, и думала примерно следующее.
Вот интересно, почему он сюда притащился, симпатичный парень, неужели у него девушки нет, или поссорился, или совсем расстался, а может, я ему и правда понравилась, там, в поезде, зачем я только подстриглась, дура, еще очередь сидела почти час, а парикмахерша ножницы роняла, два раза.
Я оставила воду и рванула из кухни к лифту, лифт был занят, и я покатилась вниз по лестнице, вылетела на улицу, на обледеневший тротуар.
Парень стоял на остановке, ждал автобус. В темно-синей куртке, стройный, симпатичный. Он меня не видел. Я так и не решилась к нему подойти. Пришел автобус и увез его. И тогда я заметила, что я в тапочках и в тонком свитерке и что дует и пробирает морозный ветер.
У лифтов стояла толпа, и я потащилась по лестнице, марш за маршем, к себе, на восьмой этаж. На площадке стояла знакомая девочка, сигарета тлела в ее пальцах.
– Слушай, – сказала я, – дай закурить.
– А ты умеешь?
– Нет.
Курить она меня выучила так:
– Смотри. На вдохе – как будто говоришь «ой». На выдохе – «мама». Вдох – «ой», выдох – «мама». Ой – мама, ой – мама.
Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.
Кружилась голова.
Глава 3. Лучшие книги
Лучшие книги были в Муроме.
«Том Сойер». Его я читала летом, на лавке под яблоней.
«– Том!
Нет ответа».
«Детство» Николеньки, тонкая книжка, твердый переплет, плотные, чуть пожелтелые листы. Она стояла в терраске на этажерке с журналами «Квант» в одном тесном ряду. Промерзала, отогревалась, пахла серым, подтаявшим снегом. Я забирала ее в дом и читала под светом странной лампы на очень высокой ножке под крохотным железным колпаком ярко-красного цвета. Колпак надевался прямо на лампу и накалялся так, что можно было обжечь пальцы.
Третья лучшая книга – «Пиквикский клуб», я ее купила зимой, в Москве, в «Букинисте», привезла с собой в Муром, читала возле печки. Дверца была приотворена, я читала и наблюдала пламя. Так что в «Пиквикском клубе» на каждой странице есть наша облупленная, беленая голубоватой известкой печь и отсветы пламени, и перестук круглых часов на буфете. И детская фотография моей мамы.
В «Детстве» совершенно определенно написано про вкус чая, который я пила за чтением, грузинский, номер тридцать шесть, и про мою задачку по математике там есть, которую я никак не могла решить. Пришла соседка, сбила с валенок снег, села на край дивана у самой двери, тоже думала над моей задачей и ничего не надумала.