И мы в самом деле пошли в Третьяковскую галерею, и бродили по залам, и смотрели картины, и даже что-то обсуждали. Возвращались пешком до самой общаги. Замоскворечье, Красная площадь, площадь имени Дзержинского, улица Кирова, Садовое кольцо, проспект Мира. Улицы и переулки. Дома, в которых зажигались уже огни. Дома, в которых мы никогда бы не могли жить. Двор, качели. Он сел на доску, качнулся. Я подошла. Он взял меня за руку, усадил на колени. Уткнулся лицом мне в спину, затих. Спокойный был двор, глухой. У гаражей мужики возились с машиной, ковырялись в моторе. Он поднял лицо, подтолкнул меня, и я встала. Оглянулась и увидела, что он плакал. До общаги молчали. Он пошел к лифту, а я к себе, на второй.
Дверь была открыта. Парень сидел за столом и что-то писал. Увидел меня и радостно улыбнулся.
– Слушай, я матери письмо сочиняю. Помоги.
– Напиши про погоду.
– Уже.
Я взяла чайник.
– Ты долей, чтоб побольше, я много пью. И ем.
Звали его Коля. У него был разборчивый почерк и добрый нрав.
Квартира
Занятий не было, он проспал до одиннадцати. Выбрался из постели, по нагретой солнцем половице добрался до окна. Ополоснул лицо, глотнул воды из чайника, оделся и побежал за папиросами. Заметил белый проблеск в круглом отверстии железной дверцы.
Письмо шло семь дней. Отправлено в Москву 12 сентября 1970 года, проштемпелевано в Москве 17-го, получено 18-го. Шесть дней. 281 километр. Можно рассчитать скорость. Задачка для начальной школы.
Гарик тут же на площадке вскрыл конверт. Мать всегда тратилась на АВИА, хотя самолеты от их города до Москвы не летали и письма шли тихим ходом в почтово-багажных поездах или вагонах. Но мать не хотела этого понимать.
«…Так что, сынок, живем помаленьку, сосед наш дядя Вася всё играет на гармонике, обещают нам провести троллейбус, и тогда хорошо будет добираться до города, не то что сейчас, на днях сорок минут ждала, с рынка…»
Их дом стоял на рабочей окраине, у заводов. Таких домов настроили много, деревянных, под железными крышами, с печками и небольшими участками земли, на которой росли яблони и вишни, картошка и огурцы. Дома поставил до революции бывший хозяин завода, немец, чьей фамилии Гарик не знал.
«…Яблок в этом году было очень уже много, я и продавать ходила к поезду, и варенья наварила, и так раздавала. Варенье стоит в подполе. И смородиновая наливка стоит. Что еще? Здоровье у меня нормальное, вечером хожу в кино с Андреевой Ритой, помнишь, как вы с ней задачку решали, вам на дом задали? Она всё говорила: не горюй, Игорёк. Смеялись мы тогда много…»
Гариком Игоря прозвали в Москве.
«Новость есть про Ерофееву Светлану. Приехала вчера из Ленинграда, может быть, на неделю, а может быть, дольше, еще не знает. Приехала одна, говорят, что развелась. С ребеночком, мальчик, хорошенький, кудрявый, глаза карие. Я ей говорила, что тебя на кафедре оставили, пусть знает…»
Гарик сложил письмо в конверт и вернулся в квартиру.
Возвращался он медленно, но в квартире вдруг заторопился, достал деньги со дна резной шкатулки, в которой хранил еще документы и письма, схватил из шкафа рюкзак, затолкал в него свитер, огляделся, поправил одеяло на диване и, закинув рюкзак на плечо, направился в прихожую. Снял с крючка кепку, куртку.
Автобуса дожидался долго, топтался у кромки тротуара, пытался остановить редкие такси. Не выдержал и зашагал пешком, и автобус, конечно, его обогнал. Как бы то ни было, через сорок минут Гарик добрался до станции метро и еще через сорок вышел на «Комсомольской» к Казанскому вокзалу.
У касс томилась толпа. Объявили посадку на пассажирский, и Гарик рванул на перрон. Общий вагон был в хвосте. Люди пробивались в дверь с тюками и чемоданами, кто-то кричал: «Варя! Варя!» Плакал ребенок.
Гарика затянуло в вагон – мимо проводника.
Он тут же забрался на багажную полку, под самый потолок. Рюкзак под голову – и затих. Люди всё прибывали и прибывали, садились по четверо и по пятеро на одно сиденье, даже на боковые лавки, спиной к окну. Занимали все верхние полки и багажные, кое-где втискивались по двое.
Едва состав тронулся, Гарик закрыл глаза. Билеты уже никто не спрашивал, проводник не показывался, сгинул.
От духоты распахнули двери в оба тамбура, и запахло тут же дымом, Гарик вспомнил о папиросах, которые так и не купил, вспомнил и забыл. Он спал и не спал, слышал все разговоры и восклицания, звяканье, смех, кашель. Поезд шел еле-еле, останавливался часто. Гарик иногда свешивал голову, смотрел в окно и видел, казалось, одно и то же: насыпь и потемневшую состарившуюся траву. Солнце то выходило, то пряталось, кто-то пробирался к выходу по загроможденному проходу.
Поезд выехал из Москвы в час тридцать, а до станции добрался через семь долгих часов, в осенних сумерках, в девятом вечернем часу.
Люди соскакивали на низкую платформу и шли через пути к вокзалу. Гарик боялся, что кто-то его узнает, окликнет, заговорит, задержит, и направился не к вокзалу, а наискосок, к депо, срезая дорогу, известную Гарику, как, может быть, ни одна дорога в мире, хоженую, перехоженную, и летом, и зимой, и во всякое время. И, кажется, был бы слепым, всё равно бы прошел ее, не сбившись, зная каждую выбоину и поворот, по запаху и по шелесту определяя – вот уже заводская столовая, а вот узкоколейка, и по ней движется состав, надо переждать.
Гарик не спешил, не бежал, как будто уже страшась скорого приближения своей цели. Миновал керосиновую лавку, свернул на Красную Пресню (называлась по красным кирпичным домам в три этажа). Пересек дорогу и попал на пустырь. По правую руку, за гудящей подстанцией, стоял дом Светланы Ерофеевой, такой же дом, как у них с матерью, деревянный, под железной крышей.
В занавешенном окне брезжил свет.
Узкая, красным кирпичом мощеная дорожка. Темный куст дикой колючей розы. Крыльцо. Три ступеньки. Всё знакомо. Всё как во сне, который уже много раз снился.
Белье сохло на веревке между яблонь: женские панталоны, сорочка, детские майки, трусы, простынь.
Гарик стоял, смотрел. Вдруг отодвинулась занавеска, и в освещенном окне показалось лицо. Приблизилось к стеклу. Знакомое, долгожданное, оно показалось Гарику чужим. Может быть, виноват был желтый электрический свет, а может быть, время, давно разделившее их.
Гарик отступил на тропинку. И зашагал к вокзалу. Мать не узнала, что он приезжал.
В Москву вернулся ночным поездом. Ехал с удобствами, плацкартом. Взял белье, лег и не мог уснуть. Ворочался на узкой полке, слушал дыхание спящих. В конце концов сполз вниз и ушел курить в холодный тамбур. Мужик поднес к его сигарете горящую спичку. Спросил:
– Болеешь?
Николай говорил, что район отличный, обжитой.
Говорил:
– Ты вообще не изменилась. Нисколько.
Улыбался.
Спросил, не жарко ли ей.
Знаешь, я ужасно рад, что тебе пригодился. Старые друзья, знаешь.
Вера отмалчивалась.
Его телефон зазвонил, отвлек. Слава богу.
– Да. Я. Да. Понял.
Воскликнул:
– Черт бы их побрал совсем! Вызывают. Приспичило! Я тебя у метро высажу, ты сама посмотри квартиру, если что-то не устроит, мы обсудим. Держи ключи.
– Ты уверен?
– Конечно. Вот здесь я припаркуюсь. Там тебе хорошо будет. Увидишь. Устраивайся. Если что, звони. В любое время дня и ночи.
Он вдруг ткнулся губами Вере в щеку.
Когда-то они учились на одном курсе, и Коля безнадежно и утомительно за Верой ухаживал. Алла уговорила ее позвонить ему, дала номер. Она всё про всех знала.
Вера осталась одна в незнакомом еще месте и с любопытством огляделась. Горели огни фонарей, светились витрины лавочек, пахло выпечкой и кофе. Чем-то еще, горячим и сытным. Вера не удержалась, взяла кофе в бумажном стаканчике и слойку с чем-то вроде мяса.
Кофе был – огонь, и она долго ждала, пока он остынет, глазела на прохожих, и один мужчина ей вдруг подмигнул.
Доела слойку, выпила кофе. Голуби подбирали крошки.
Вера шагала асфальтовой дорожкой. Обогнула башню, прошла вдоль серой панельной громады. Повернула и увидела единственную в округе пятиэтажку.
«Мой новый старый дом».
Во дворе теснились машины.
Четвертый подъезд. Код.
Домофон пискнул, и Вера потянула дверь на себя.
Подъезд был неплох. Чистый. Стеклопакеты. Конечно, раздражали запоздалые вспышки чувствительных к движению экономных ламп. Пахло застарелым сигаретным дымом, рекламные листки валялись на подоконнике и на полу возле почтовых ящиков.
Вера отыскала в связке маленький ключик и отворила свой (с нынешнего вечера) ящик, вынула листки, рассмотрела (заказ пиццы, ремонт квартир, вновь ремонт) и сложила их на подоконник в общую свалку. Как будто бы узаконила свое здесь пребывание. Поднялась на пятый этаж по исхоженным каменным ступеням.
Дверь самая обыкновенная, стандартная, металлическая, обтянута черным дерматином. Два замка. Глазок.
Вера достала ключи, отомкнула замки. И наконец-то переступила порог своего нового жилища. Дверь поспешила захлопнуть. Услышала щелчок. Дернула ручку. Дверь не поддалась.
С таким защелкивающимся замком надо полегче, не дай бог без ключей выскочить.
Вера нащупала выключатель, нажала рычажок, и лампа осветила прихожую.
Голая лампа на витом шнуре.
Вера удивленно посмотрела на эту тусклую и в то же время слепящую лампу. На оклеенные бумажными обоями стены, на деревянные, окрашенные коричневой масляной краской полы, на сиротские мужские тапки со стоптанными задниками.
На крючке висело черное мужское пальто. Пыльное на широких плечах.
Удивительно.
Николай наплел ей о евроремонте, о натяжных потолках, об итальянских светильниках.
Вера оглянулась. Изнутри дверь оказалась деревянной, простой, выкрашенной той же краской, что и полы, разве что посветлее. И замок был только один, старый, так называемый английский, он и защелкнулся. И никакого глазка в двери.