Шла вдоль забора, шла и вдруг увидела, что одна доска перекошена, взялась за край. Доска держалась на одном только верхнем гвозде, так что Лиза ее сдвинула и заглянула в проем. Она увидела асфальтовую дорогу, потрескавшуюся и сверкающую на солнце. Пустынную, как будто заброшенную. Лиза еще сдвинула доску и пролезла в проем. Вышла на дорогу и увидела поселок, он начинался прямо за дорогой.
Лиза услышала шум мотора, по дороге катил грузовик.
Приблизившись, он сбросил скорость, и шофер крикнул из кабины:
– Подкинуть?
Лиза замотала головой, шофер рассмеялся, грузовик взревел и умчался по блестящей дороге. Лиза посмотрела ему вслед, расправила подол платья и перешла на другую сторону.
«Большой поселок, – думала Лиза, – тротуары широкие, тополя растут, у деревянных домов железные крыши. Наверное, где-то рядом леса, оттуда деревья на растопку и на строительство, улица какая длинная, прохожих нет».
Во дворе за низким штакетником мужчина и женщина пилили бревно двуручной пилой, пила застряла, выгнулась, они приподняли ее и осторожно повели: вжик-вжик. Сталь отливала на солнце.
«Школа вот она, кирпичная, оштукатуренная, белая, окна большие, классы, наверное, светлые».
Лиза приостановилась у школьного крыльца, подняла голову и увидела, что из открытого окна на четвертом этаже смотрит на нее седая, морщинистая женщина.
В фойе оказалось прохладно и темно после улицы. Лиза направилась к лестнице. Каменные широкие перила были выкрашены коричневой краской. Лиза поднялась на третий этаж, прошла по паркетному коридору до высокой двери с табличкой «УЧИТЕЛЬСКАЯ». И постучала.
Директора на месте не оказалось, но Лизу ждали. Встретили ласково. Одна молоденькая учительница принесла торт, у нее сегодня был день рождения. На электрической плитке вскипятили чайник. Торт темно-коричневый с белым кремом. Лизу просили угадать, из чего торт. Он был очень вкусный, похож на шоколадный. Лиза так и сказала:
– Шоколадный.
Не угадала. Торт оказался черемуховый, в здешних местах сушили черемуху и мололи на муку.
После торта мыли окна в классах. Лиза всматривалась в учительниц, думала узнать глядевшую на нее из четвертого этажа, но не узнавала. После окон начался педсовет, Лизе сказали, что ей назначено вести физику в шестом классе, что класс сложный, но ей помогут. После педсовета стали расходиться, Лиза медлила, ушла последней. Спросила у прохожего мужчины, где булочная, он показал. Лиза взяла половину черного хлеба. В продуктовом взяла банку китайской тушенки. Несла по улице в руках. Хлеб пах вкусно.
Лизу окликнули. Учительница, угощавшая тортом, перекапывала огород. Лиза сказала:
– А есть у вас еще лопата?
Учительницу звали Валюшей, она дала Лизе старый спортивный костюм, в котором еще ходила в школу на физкультуру.
Вскопали землю. Умылись в огороде, поливая друг дружке на руки из ковшика. Отварили картошки, открыли Лизину тушенку.
– А дома я рождение не отмечаю, – говорила Валюша.
– Да как же?
– Не знаю. Не привыкла. Ну так если, выпьем вечером за ужином за здоровье, у нас самогон, хочешь?
Лиза сказала решительно:
– Хочу.
Солнце склонялось к западу, Валюша сказала, что скоро придет с работы муж, Лизе страшно было думать об обратной дороге, от страха она и выпила самогон.
– Ты ешь, ешь, а то опьянеешь, – говорила Валюша, – я картошки много наварила, всем хватит.
Наевшись, Лиза сказала, что ей пора, и Валюша проводила ее до калитки. И осталась там у калитки ждать мужа.
От самогона Лиза и вправду позабыла страх. Шла под сереющим пепельным небом, ступала твердо. Шла на запад, куда ушло уже солнце. Воздух становился прохладным, но Лизе всё было тепло, и она казалась сама себе очень красивой в васильковом платье, и жалела, что директор не увидел ее в этом платье.
Он-то еще увидит, а вот лейтенант – никогда.
Лиза пересекла дорогу, нашла дырку в заборе, пролезла через нее на тропу. И отправилась по тропе решительно и спокойно. Небо еще светилось бледным отсветом. До полной, окончательной темноты Лиза добралась до дома, посмотрела с крыльца на поселковые огни, они мерцали внизу, отворила дверь.
Лиза вошла в темную комнату и увидела ночное окно. Не включая света, подошла к окну, нащупала спинку стула. Села. Посидела в тишине. Почувствовала себя оторванной ото всех на свете, на краю земли. Поплакала. Потрогала молчащие на запястье часы. Завела вслепую. Поднесла к уху. Часы стрекотали.
Терапия
1. 1986
Бумага лежала у меня на столе. Я смотрел в нее и молчал.
Заявление на отпуск, три строчки, я полагаю, он не мог взять в толк, отчего я так долго их читаю. Не представляю, о чем он мог думать, стоя перед моим столом в ожидании. У меня никогда не хватало воображения представить, что думает другой человек. Даже обо мне. У меня просто желания никогда не возникало узнать.
– Что-то не так? – он спросил, решился наконец.
– Что у вас было в восемьдесят шестом году?
Он, конечно, растерялся от такого нелепого вопроса. Задумался. Я бы, кстати, тоже задумался. Не так просто вспомнить, что было в восемьдесят шестом, четверть века прошло. Если только с этим годом не связано что-то особенное. У меня – ничего.
– Может быть, вы квартиру получили в восемьдесят шестом? – я спросил. – Или развелись? Нет? Ну, не знаю. В отпуск куда-нибудь ездили? В Болгарию. Я помню, вы что-то про Болгарию рассказывали.
– Болгария в семьдесят четвертом была.
– Отлично. Тогда что в восемьдесят шестом? Что-то очень приятное? Любовницы у вас не было?
– Никогда.
В отделе у меня четверо. Леониду, который ждал моей подписи, скоро шестьдесят, но отчество не прижилось, звали по имени. Маша сидела дома с ребенком. Лариса и Геннадий о чем-то перешептывались, шур-шур, как мыши, они редко в голос меж собой разговаривали, всё тайно. Мне никогда не хотелось узнать, о чем они, но и шур-шур раздражало. Они и жили вместе. И не уставали друг от друга, что удивительно. Когда я спросил Леонида про любовницу, они шуршать перестали, притихли. Смотрели во все глаза, ничего не понимали, конечно.
– Тогда, наверно, что-то очень плохое было, – сказал я Леониду, – Восемьдесят шестой. Вспоминайте.
– Перестройка началась, – тихо пискнул со своего места Гена.
– Наплевать на перестройку, – я сказал. – Или не наплевать?
Я посмотрел пристально на Леонида.
– Не знаю, – сказал он растеряно.
– Сын погиб? В каком году он погиб?
Вопрос, конечно, был страшный, я это понимал прекрасно. Мыши молчали – тоже ответ ждали. Боялись ответа.
– Саша погиб в восемьдесят восьмом, – ответил Леонид ровным, скучным голосом. – Попал под машину.
– Да, я в курсе. Кажется, он сам был виноват, помчался на красный.
– Он спешил.
– Очень хорошо. В восемьдесят шестом он был еще жив. Не надо делать такое трагическое лицо, я вас про восемьдесят шестой год спрашиваю, ваш сын жив. Он в этом году школу закончил?
– Что вы хотите от меня, Сергей Николаевич?
– Ничего. Просто любопытно, с чего вы вдруг подписали заявление 1986 годом.
Я подтолкнул бумагу к краю стола. Он растеряно взял лист. Сощурился.
– Восемьдесят шестой, восемьдесят шестой, не сомневайтесь. Очки на столе у вас лежат, идите и посмотрите. И перепишите заявление, я уйду через пять минут, у директора совещание.
Мыши затаились. В батареях что-то зажурчало и смолкло. Его ручка зашуршала по бумаге.
На совещании я смотрел в окно. Подъехала к крыльцу скорая, побежали из нее врачи. Вызвали Леониду, как выяснилось. Когда я вернулся в отдел, его уже увезли с сердечным приступом. Мыши на меня не смотрели, стучали по клавишам. Всегда бы так работали.
До вечера так молча и просидели, ни словом не перемолвились.
Топ-топ, ушли, до свидания. Я дописал программу и выключил компьютер. У Николая компьютер так и работал, я сел за него, поерзал мышкой, и экран осветился.
Я рассмотрел его фотографии, в почтовый ящик залез. Абсолютно чужд был мне этот человек, неинтересен, я смотрел равнодушно на его лицо, на снимках он выглядел старше, особенно на солнечных, где-нибудь в отпуске, на улочке средиземноморской или у моря. В нормальном состоянии я бы слова ему лишнего не сказал. Попросил бы переписать заявление, и всё, разговор окончен. Я всегда держал дистанцию, скучно и хлопотно лезть в чужую жизнь.
2. Ужин
Дома за ужином всё было обыкновенно, я слушал радио, ел и молчал. Жена у меня домохозяйка, сын в восьмом классе, учится неплохо, занимается борьбой, что-то японское, сейчас модно. Он Вале рассказывал смешное и сам не мог удержаться от смеха, но смеяться ему было больно, зуб вырвали, он и ел с необыкновенной осторожностью, обычно пожирал всё мгновенно. Валя даже огорчалась, что он не чувствует вкуса, не успевает, и говорила любовно, что он – ее домашнее животное. Готовит она и в самом деле превосходно. Для меня одно из удовольствий ужин дома. Уют и вкусная еда – одно из условий моего существования, как ни банально это звучит.
Но в этот вечер я не чувствовал вкуса. И радио меня раздражало, я поднялся и его выключил, и это было так необычно, что мои за столом смолкли, сын уставился на меня во все глаза, а Валя улыбнулась растерянно. Дело было не в раздражении. Это и нельзя назвать раздражением. Я написал, что не чувствовал вкуса еды, но я ничего не чувствовал, знаете, было такое состояние, как будто спишь. Хотелось укусить себя за руку. Мне казалось, что люди, сидящие со мной за одним маленьким, тесным столом, не существуют. Хотя я их слышал и видел. Или существуют где-то очень от меня далеко. И как будто всё дальше и дальше от меня уходят. Вселенная расширяется, несомненно. Я не знал, что мне с этим делать. И, разумеется, не в этот вечер всё началось, но в этот обострилось. Или историю обострения следует начинать с Леонида? Как будто они все удалились от меня на слишком уже большое расстояние, пугающее.