Говорил парень с сигаретой. Примерно так:
– Америка воспринимала творчество Скотта и Байрона не просто как уникальные литературные достижения, но как часть общего потока английского романтического движения.
Он дал прикурить от своей сигареты парню на качелях.
Самый из них низкорослый и юный, лет двенадцати, не больше, заявил:
– Своего Байрона в Америке не нашлось. Ближе всего, по спецификациям, подходил Эдгар Алан По.
Стоящий с сигаретой затянулся и выдохнул с дымом:
– Самым «байроническим» из американских штатов была, очевидно, Виргиния.
Я подошел вплотную, вошел в их круг, и они смолкли.
Всё было, как я описываю: качели, сигареты, низкорослый мальчишка среди ребят постарше, но разговор другой, я соврал про Байрона, списал из предисловия к книге стихов По. Разумеется, они не могли говорить ничего подобного. Или могли?
Разговор вели про то, как маленький проник в ночной клуб, куда его старшие приятели не попали, не прошли фейс-контроль. Через окно в туалет. До окна добрался по пожарной лестнице. Постучал в стекло. И ему, о чудо, открыли. Туалет был дамский. Приятели маленькому не верили, говорил, что в клубных туалетах нет окон.
Они смолкли, когда я вступил в их круг. Я понял, почувствовал, что главный тот, кто покачивается на доске. Поскрипывали тросы, на которых доска крепилась.
– Вы бумажник не находили? – спросил я главного. – Черный, лаковый, с монограммой серебряной. Не серебряной, конечно, просто белый металл. Я здесь уронил, ровно на этом месте.
Все зашарили по земле глазами.
– Не видели?
– К сожалению, нет, – сказал главный.
Насчет «к сожалению» я не вру. Так и сказал.
– Денег много было? – спросил маленький.
– Почти сорок тысяч.
– И давно уронил?
– Минут двадцать назад. Не больше.
– Уверен, что именно здесь? – спросил главный.
– Уверен.
– Отчего же не подобрал?
– Забыл.
Маленький засмеялся.
– Да, забыл. Ничего смешного. Вспомнил и вернулся.
– Мы здесь больше часа сидим. Это я к тому, что ты не мог здесь двадцать минут назад ничего уронить. Тебя здесь не было двадцать минут назад, понимаешь?
– Понимаю, – сказал я. – Отлично понимаю. Бумажник у вас, да? Верните, ребята. Нехорошо чужое брать, грех это.
– Никто твой бумажник не брал, – сказал маленький.
– К сожалению, – добавил главный.
– К сожалению, – подхватил маленький.
– Покажи карманы, – сказал я главному.
– Что? – улыбнулся он.
– Встань, – жестко сказал я, – покажи карманы.
Он встал и придержал качели за трос.
Ребята напряженно молчали. Следили за каждым его движением.
– Карманы, – приказал я.
– Ага, – сказал он. И врезал мне в лицо. Я бы упал, но сзади меня подхватили. Он въехал мне ногой в живот. Сзади меня отпустили, я рухнул. Старался закрыть голову от ударов.
Женский пронзительный крик их спугнул.
Кричавшая подошла ко мне. Я скорчившись сидел на земле. Она заглянула мне в лицо.
– Скорую вызвать?
– Нет, – сказал я.
– Милицию-то бесполезно вызывать, у Гришки у самого отец в милиции работает.
– У какого Гришки?
– Мальчишка, сосед мой, за этими обалдуями таскается. Возьмите, – она протянула мне бумажный платок.
– Ничего, – сказал я.
– У вас кровь из носа.
– Ничего, всё в порядке. Идите. Идите, правда. Всё нормально.
Она ушла, я лег на землю. Лежал, смотрел в небо, шел редкий, едва заметный снег, от ветра поскрипывали качели. Кровь остановилась. Я замерз.
5. Костоправ
Я увидел собственный скелет, как герой «Волшебной горы», при жизни. Кости были целы. Хирург сказал, что мне повезло, и убрал снимки. «Хирург» – так на двери кабинета было написано, а представился он мне костоправом.
– Кто вас разукрасил? – поинтересовался.
– Ребята, подростки.
– Знакомые?
– Нет.
Мы были одни в кабинете, сестра отпросилась, кажется, у нее приехали родственники из-за границы. В коридоре ждала очередь, но он не спешил. Долго искал бланк на столе, шуршал бумагами, уронил ручку, посмотрел, как она катится, и пошел следом. Я сидел на затянутой белым кушетке. В сумерках это белое казалось чистым, а когда он зажег свет, я разглядел на белой простыне выцветшие пятна. Кровь?
Он поднял ручку и пробурчал:
– Ненавижу подростков.
– Они ни при чем. Я их спровоцировал.
Он посмотрел с недоуменным любопытством.
– Зачем?
В темном ночном окне отражалась-светилась лампа.
– У вас не было никогда чувства, что вас как будто уже и нет на этом свете? Вы живы, здоровы, всё отлично, но на самом деле вас давным-давно нет.
Ничего не ответил костоправ. Вернулся к столу, уселся на вертящийся стул. Чиркнул ручкой по бланку. Спросил, не взглянув:
– И что? Легче стало?
– Да.
– То есть сейчас ты – живой? – он отложил ручку и уставился на меня. Любопытно, почему он решил вдруг перейти на «ты»?
Я посмотрел на свои пальцы, пошевелил, как бы пытаясь увериться, что да, живой.
– Тебе к психиатру надо. К психотерапевту, так скажем.
– А я ходил.
– Серьезно?
– Кучу денег отдал.
Он смял бланк, скомкал, бросил в урну и не попал. Посмотрел на бумажный комок долгим взглядом. Комок вдруг зашуршал, разворачиваясь, можно подумать, и он – живой. Костоправ взял новый бланк. Склонился над бумажкой, начал писать.
– Я тебе сейчас телефон пишу. Анатолия Ивановича. К нему не попасть, но он мне должен.
– И с чего ты мне вдруг такое одолжение делаешь? – спросил я.
Он отложил ручку, откатился на кресле от стола к моей кушетке и протянул бланк. Кроме телефона, там ничего написано не было.
– Мой отец погиб в сорок шесть лет при невыясненных обстоятельствах, – сказал костоправ, близко глядя мне в лицо. – Его нашли на рельсах под пешеходным мостом. То ли сам прыгнул, то ли сбросили, никто не видел. Незадолго до гибели, буквально за пару дней, я застал его перед зеркалом. Я увидел, как он смотрит на себя в зеркале. Я этот взгляд на всю жизнь запомнил. У тебя был точно такой же, когда ты глядел в зеркало на свою разбитую рожу.
Он оттолкнулся ногой и покатил в кресле к столу.
– И какой был взгляд? – спросил я.
– Никакой. Не видел ты себя. Не наблюдал, – отвечал он. И добавил: – Я ж не писатель, чтобы описывать.
6. Вечер
Никто не открывал, и пришлось искать ключ. Входить в темную и холодную, как будто нарочно выстуженную, квартиру. Хотя батареи были жаркие, а запертые окна не пропускали уличный промозглый воздух. Но пропускали ночную тьму, едва разбавленную фонарным светом.
Я уселся на диван в большой комнате, она же спальня, уставился в телевизор, точнее, в его пустой серый экран.
Записка лежала в кухне на столе: «Суп в холодильнике, там же плов. Белье перестирала и перегладила. Купила хлеб и молоко. За квартиру заплатила. Мы у мамы».
Это было большое облегчение сидеть одному в доме перед слепым экраном ти-ви.
Захотелось есть, и я разогрел плов. Радио за ужином не включал, не от кого было прятаться за звуками. Пришло в голову, что звуки – кокон, я в нем защищен, как в состоянии до-рождения. Жена с сыном были, в общем-то, рядом, на соседней улице. Наверное, уже спали.
7. Обеденный перерыв
Утром я проснулся раньше будильника, но вставать не стал, смирно долежал до звонка. Отправился в ванную. Лицо в зеркале страшное после вчерашнего. Зубы чистить больно и бриться, но я стерпел и выбрился тщательнейшим образом, до младенческой гладкости. Выпил болеутоляющее, поел, оделся как на прием: белая рубашка, черный дорогой костюм, темно-вишневый галстук. Жаль, фрака нет в заводе, я бы в него вырядился.
На работе меня встретили мыши. Тревожными яркими глазами. Я поздоровался, они не ответили, глаза мгновенно отвели. Погрузились в работу.
От них исходила ненависть и растерянность. Кажется, у всех этих вещей есть запах, и у ненависти, и у растерянности. И у любви, и у страха, и у боли. Не в прямом смысле, наверно, – запах, но что-то вроде этого. То, что сразу улавливаешь.
Они, видимо, после вчерашнего решили объявить мне бойкот. Я проверил. Спросил, как там Леонид в больнице. Ответа не последовало. И всё же их мощный заговор был поколеблен. Отсюда растерянность. Моя разбитая физиономия их смутила. Сочетание разбитой, разбойной физиономии с парадным костюмом. Интересно, что до самого обеда они не перемолвились словом не только со мной, но и друг с другом.
Обед у нас начинается в час. Я ухожу в столовую. Они приносят еду с собой. Их столы стоят рядом, впритык торцами, так что получается как бы один длинный стол на двоих. Посредине они стелют салфетку, выкладывают судки, режут хлеб, включают чайник. Мне кажется, после обеда Геннадий курит, видимо, отворяет окно и запирает дверь, и получает массу удовольствия. Я не застал ни разу, но запах не весь выветривается, да и следы пепла остаются на подоконнике. Леонид тоже обычно ходит в столовку, и даже занимает мне очередь, и пропускает в этой очереди вперед. Я столовскую еду ненавижу, но таскать еду из дому не смог бы. И есть на рабочем месте отвратительно. Столовка – хоть какое-то отвлечение, иногда и развлечение.
Мой компьютер показал ровно 13:00. Мыши выглянули из-за своих мониторов.
Минута прошла, другая. Я не поднимался и не уходил. Сидел за компьютером, стучал клавишами. Время шло. Первой поднялась Лариса. Поставила чайник. Геннадий сдвинул бумаги и расстелил салфетку. Выложил судки и свертки. Чайник вскипел. Судки Лариса вынула из микроволновки. Он тем временем резал хлеб.
Я встал, когда они принялись за еду. Вынул из шкафчика кружку, бросил пакетик, налил кипятку.
С дымящейся кружкой я направился к ним. Геннадий взглянул на меня почти испуганно.
– Хлеб мне передай, – сказала ему хладнокровно Лариса. И он торопливо отвлекся на хлеб.
Я поставил кружку на край стола, возле их скатерти-самобранки. Придвинул стул и уселся напротив. Они старались не обращать на меня внимания. Ели. Лариса сказала ему негромко, домашним голосом: