Чужая жизнь — страница 46 из 46

В кафе было тихо, музыка не грохотала, Ире это понравилось. Она взяла кофе и устроилась за дальний столик. Народу совсем мало. Парочка возле самой витрины и старик в черном пальто у окна. Это его она видела с той стороны улицы подносящим чашку к губам. Старик взглянул на нее, отставил чашку, поднялся и направился через зал прямо к ее столику. Нет, подумала она, только не это! Я не хочу ни с кем говорить!

Старик подошел и взялся за спинку свободного стула.

– Вы позволите?

– Извините, я бы хотела побыть одна.

Но он ее не услышал. Выдвинул стул и сел. Столик был крохотный, так что она увидела его лицо совсем близко. Глаза смотрели на нее со стариковским участием.

– Всё хорошо? – спросил он.

– Всё отлично, – ответила она.

Он молчал. Смотрел на ее чашку, на то, как поднимается над ней пар.

– Я бы хотела… – начала она фразу. Но он не дал закончить:

– Тогда почему вы такая грустная?

– Что?

– У вас грустные глаза.

Совершенно точно это всё уже было с ней. Это кафе, эта белая чашка, этот старик, этот разговор.

– Мне приснилась собака, – услышала Ира чей-то голос. И это тоже было. Эта фраза. Этот голос.

– Завтра я всё забуду, – сказала она старику. И заплакала.

Старик полез в карман, вытащил сломанную расческу, пластмассовую зажигалку, пуговицу, коробочку. Крохотную, плоскую, картонную, в слюдяной обертке. Расческу, пуговицу и зажигалку затолкал назад в карман. Коробочку положил на стол, придвинул поближе к ее чашке.

– Успокоительное, рекомендую, – сказал и поднялся из-за стола.

Она ничего не успела возразить, он уже был у двери, уже выходил из кофейни.

Она потрогала чашку с кофе: еще не остыл. Взяла коробочку, приблизила к близоруким глазам. Прочитала надпись мельчайшими буквами: «успокоительное средство растительного происхождения, противопоказаний нет, осторожно во время беременности». Сорвала с коробочки слюдяную обертку, содрала картонную крышечку. Увидела одну-единственную таблетку. Понюхала. Запах мела. Взяла в рот, разжевала, запила кофе. И на душе почти тут же стало тише, ровнее. Парень за стойкой зевнул.

Наутро лицо ее постарело сразу на десять лет. И сыну, и мужу, и матери, и всем знакомым пришлось заново к ней привыкать.

Память вернула Ире все прожитые годы. Помнила Ира, конечно, кое-как – все мы помним кое-как нашу жизнь.

Вася

Я заглядывала к ним в окно, большой короб горел, его везли по воздуху, наклоняли, лилась раскаленная лава, про которую я думала, что она из центра земли, кто-то мне из взрослых так сказал, но только не Вася. Он был в робе, в рукавицах, со щитком на глазах, чтобы не ослепнуть. Литейная мастерская находилась в старом кирпичном доме, там, где путевое хозяйство, где тепловозы ждут в депо, где рельсы, по которым ходят поезда, блестят, а забытые рельсы ржавеют, иногда на них стоит вагон, и в нем живут люди, как на баржах в Париже.

Вагонам сто лет, их возили когда-то черные паровозы с алыми звездами на лбу, каменный черный уголь горел в топке, паровоз шел и гудел. У меня был свисток: белый, тяжелый, с медными вставками. Он гудел в точности как паровоз; свисток подарил мне глухой машинист на пенсии. В Париже река и баржи, а у нас пути и вагоны.

Я подходила к вагону, в некоторых окнах горел свет. Я пробиралась под вагоном на ту сторону, хотя могла обойти, но я была партизаном и пробиралась под составом с вражеской техникой и живой силой, пережидала, когда пройдет враг. И если враг вдруг останавливался, я сидела тихо и смотрела на его ноги. Падал на землю окурок, появлялась кошка, смотрела на меня, не выдавала. На запястье тикали круглые часы, мне их купили, чтобы знала время. Время смотрело на меня круглым глазом. В два часа дня обед. В семь ужин. В девять спать.

Из приземистого кирпичного здания выходили мужчины, они умывались у колонки, садились на деревянные ящики, разворачивали свертки с хлебом, огурцами, луком, вареными яйцами и колбасой, ели, пили молоко из бутылок или простую воду из колонки, или дымящийся чай из железного термоса. Курили. Вася подзывал меня.

Он строго спрашивал: ты почему не дома?

Ему отвечали за меня: а чего ей одной дома, одной скучно.

Мне протягивали бутерброд.

Вечером мама выговаривала Васе: гони ее в шею, пусть дома обедает, суп, кому я его варю, нельзя ребенку всухомятку.

Мы жили в деревянном доме под железной крышей, смотрели по вечерам в черно-белый экран телевизора. Окошко задернуто белой занавеской, за окошком – яблоня, я слышу, как она шумит. Скоро Васю призовут в армию.

У него была девушка, она обещала его ждать, в августе они поссорились. Вася приходил с работы, ужинал и уходил в сад курить. Я приходила к нему и садилась рядом. Слышно было, как в доме звякает посуда, мама ее мыла в тазу. В начале сентября Вася принес с работы небольшую, с мамину ладонь, шкатулку, тяжелую и горячую. Вася сказал, что отлил ее из чугуна по старинной форме. Стенки у шкатулки были ажурные, а крышка и дно сплошные, дно совсем гладкое, а на крышке – выпуклости. Отчего-то она не остывала, оставалась горячей, как только что вынутый из печи пирог. Вася принес ее в газете, газета тоже вся нагрелась. Мы поставили шкатулку на шесток, она не остывала. Соседи приходили, смотрели и удивлялись, из школы приходил физик, смотрел. Мы угощали его яблоками, их тьма уродилась в этом году.

Васю должны были призвать весной, когда ему исполнится восемнадцать, так что эту зиму он еще жил с нами, привез уголь, поставил с мамой вторые рамы в окна. Помирился с девушкой, она тоже приходила смотреть шкатулку. Вася говорил, что делал шкатулку для нее, но девушка побоя-лась ее брать, так она у нас и стояла, уже не на шестке, когда стали топить, а в холодном чулане, и даже в мороз не остывала, физик говорил, что всегда постоянная температура. Он привел к нам человека из Москвы, физик учился с ним когда-то на одном курсе, москвич смотрел шкатулку, пил с нами чай, рассказывал физику о знакомых, называл меня на «вы». На другой день он ходил в литейку, смотрел, как Вася льет из короба лаву. Он забрал шкатулку в Москву изучать. Вася по ней скучал и спрашивал физика, как там она в Москве. Греет, отвечал физик. Но отчего греет, не отвечал, не знал.

Сразу после Нового года приехали из Москвы люди и долго разговаривали с Васей. Меня прогнали спать, но я не спала и всё слушала и смотрела на них в щелку из-за занавески, которая отделяла мою с мамой комнату от кухни. В кухне была печь, буфет, стол, венские стулья с подушечками для сиденья, Васин диван.

Они сидели за столом, мама наливала им чай, они спрашивали Васю, о чем он думал, когда отливал шкатулку, и не было ли еще чего-нибудь подобного в его жизни. Исследования, которые они проводили в институте, ничего не помогли им объяснить. Чугун и чугун, они говорили.

– Да ничего я не думал, – говорил Вася и, наверное, улыбался.

Они выходили курить в заснеженный сад, мать вынесла им помойное ведро для окурков. Шкатулку они не привезли, оставили для наблюдения.

Весной Вася ушел в армию, я бегала к физику, спрашивала, как там шкатулка в Москве, и писала Васе, что она греет и не разгадана. Я представляла, как он улыбается, когда читает. Вася вернулся и женился на своей девушке, у них родился Алёш-ка, шкатулка не остывала. Через несколько лет физик сказал, что ее разломали. В московский институт пришел новый начальник, дурак дураком, и приказал. Обломки уже не грели, их выкинули.

– Ну, – сказал Вася. И больше ничего не сказал.

Они покурили с физиком и разошлись.

С тех пор мать взяла моду сваливать на московского дурака все беды. Она говорила, что если бы он не разломал шкатулку, то и Союз бы не развалился, и дядя Лёша бы не спился, и терактов бы никаких не было, и Вася не покинул бы нас так рано.

Путешествие

Серёжа отправился в путешествие. Лет ему было двенадцать. Так говорят. Я ничего этого не видела, я только пересказываю. Двенадцать лет, стало быть, 1935-й. Лето.

Хлеба с собой захватил, соли, воды в солдатской фляжке и отправился.

Сошел на тропинку с крыльца ранним утром. К полудню добрался до тонкого рябинового деревца. Пять неспешных шагов Серёжиной бабки. Но у Серёжи шаги были еще более неспешные. Наверное, он продвигался со скоростью часовой стрелки или со скоростью растения, оно ведь тоже продвигается.

У него не было цели путешествовать медленно, он путешествовал подробно.

Он ложился на землю и разглядывал травинки, жуков, окурок, стеклышко. Всего так много.

– А ведь взрослый уже мальчик, – сердилась бабка.

До обеда она дотерпела, а затем велела воды натаскать в кадку.

Воды Серёжа натаскал, и бабка усадила его обедать. Он ее послушал, поел и вновь собрался в путь. Заново. Так как за несколько часов и травинки переменились, и жуки одни уползли, другие умерли, а третьи народились. И Серёжа всех их наблюдал от ступеньки до рябины до самого вечера. Он и в ночи что-то там подсвечивал фонариком, пока бабка не погнала его веником спать.

В сорок первом он ушел на войну, в сорок пятом вернулся.

Посидел на крыльце, посмотрел на рябину и отправился устраиваться в железнодорожные мастерские. Там он и проработал до самой пенсии и еще сверх того пять лет.

Я его помню седым стариком с папиросой. На крыльце, в сумерках.

Тропинка. Рябина. Красный огонек. Внук Николай катит на велике.