2 декабря — 16 декабря
1Бостон, Массачусетс
Виола Флетчер, 58-летняя учительница начальной школы, мать двух дочерей, жена любящего мужа, женщина с заразительным смехом, теперь лежала безмолвно и неподвижно на операционном столе, под наркозом, и ее жизнь была в руках доктора Джинджер Вайс.
Вся жизнь Джинджер была воронкой с жерлом, нацеленным на эти мгновения: в первый раз она стала главным хирургом на серьезной и сложной операции. Путь к этим мгновениям пролегал через годы, полные напряженного труда, надежд и мечтаний. Она испытывала гордость и в то же время смирение, оглядываясь на пройденный путь.
И еще она чувствовала себя полуживой от страха.
Миссис Флетчер лежала под прохладными зелеными простынями в искусственном сне. Все ее тело было укрыто, кроме операционного поля — ровного квадрата закрашенной йодом плоти посреди ткани лаймового цвета. Даже лица не было видно под простыней — над ним натянули ткань, чтобы инфекция не проникла в рану, которая вскоре появится в брюшной полости. Пациент таким образом обезличивался, — вероятно, отчасти в этом и состояло назначение простыней, избавлявших хирурга от лицезрения человеческого лица в момент агонии и смерти, если, упаси господь, врачебные навыки и образование подведут его.
Справа от Джинджер стояла Агата Танди, операционная сестра, держа наготове шпатели, ранорасширители, кровоостанавливающие зажимы, скальпели и еще много чего, слева — ассистирующая медсестра. Еще одна ассистирующая сестра, дежурная сестра и анестезиолог со своей медсестрой тоже были здесь и ждали начала операции.
Джордж Ханнаби стоял по другую сторону стола и был похож не столько на доктора, сколько на бывшую футбольную звезду, фулбэка из профессиональной команды. Его жена Рита как-то раз уговорила мужа сыграть Поля Баньяна[13] в комедийной сценке для больничного благотворительного шоу, и он появился дома в сапогах лесоруба, джинсах и красной рубашке в клетку. Ханнаби распространял вокруг себя ауру силы, спокойствия и компетентности, и это невероятно ободряло.
Джинджер протянула правую руку.
Агата вложила в нее скальпель.
Острая, тонкая, яркая кривая света очерчивала режущую кромку инструмента.
Джинджер замерла — рука зависла над хирургическими маркерами на теле пациентки, — помедлила и сделала глубокий вдох.
Магнитофон Джорджа стоял на маленьком столике в углу, из динамиков лились знакомые звуки: Бах.
Джинджер вспоминала офтальмоскоп, блестящие черные перчатки…
Но какими бы пугающими ни были эти предметы, они не полностью уничтожили ее уверенность в себе. Оправившись после недавнего припадка, она чувствовала себя прекрасно: сильной, внимательной, энергичной. Если бы она заметила малейшую усталость или туман в голове, то отказалась бы от операции. И потом, она ведь не для того получила образование, работала по семь дней в неделю все эти годы, чтобы швырнуть свое будущее коту под хвост из-за двух аберрантных случаев истерики, вызванной стрессом. Все будет хорошо, просто прекрасно.
Часы на стене показывали семь сорок две. Время начинать.
Она сделала первый надрез и пошла глубже, используя кровоостанавливающие зажимы, клипсы, со всегда удивлявшим ее безошибочным мастерством проделала проход среди кожи, жира и мышц на животе пациентки. Вскоре надрез уже мог вместить ее руки и руки ассистирующего хирурга, Джорджа Ханнаби, если бы потребовалась его помощь. Сестры приблизились к столу, каждая со своей стороны, ухватились за рукоятки ретракторов, оттянули их, раскрыли стенки раны.
Агата Танди взяла влагопоглощающую салфетку и быстро промокнула лоб Джинджер, стараясь не касаться линз ее бинокулярных операционных очков.
Глаза Джорджа над маской прищурились в улыбке. Он сейчас не потел. И вообще потел редко.
Джинджер быстро перевязала кровоточащие сосуды и убрала зажимы. Агата тем временем велела дежурной сестре дать новые материалы взамен израсходованных.
В коротких паузах между опусами Баха и в конце пленки, пока кто-нибудь из сестер не переворачивал кассету, самыми громкими звуками в отделанном плиткой помещении были шипящие выдохи и стонущие вдохи искусственных легких, дышавших за Виолу Флетчер. Пациентка не могла дышать самостоятельно, парализованная мышечным релаксантом на основе кураре. Эти звуки, совершенно механические, все же казались какими-то нездешними, не позволяя Джинджер полностью отделаться от дурных предчувствий.
Когда скальпель был в руке Джорджа, в операционной говорили больше. Он обменивался шутками с сестрами и ассистирующим ординатором, и эта болтовня ни о чем снижала напряжение, без ущерба для главной задачи. Джинджер просто не созрела для такого блестящего представления: все равно что играть в баскетбол, жевать резинку и решать сложные математические задачи одновременно.
Войдя в брюшную полость, она прошлась обеими руками по прямой кишке и определила, что та не повреждена. Агата подала влажные марлевые тампоны. Джинджер подложила их под кишечный тракт, подперла похожими на тяпки ретракторами. Затем операционные сестры отодвинули внутренности в сторону, обнажая аорту, главную магистраль артериальной системы.
Аорта из грудной части туловища переходила через диафрагму в брюшную полость, протянувшись параллельно позвоночнику. Прямо над пахом она разветвлялась на две подвздошные артерии, ведущие к бедренным.
— Вот она, — сказала Джинджер. — Аневризма. Точно как на рентгенограмме. — Словно в подтверждение своих слов, она перевела взгляд на стену в изножье операционного стола: там был световой экран, куда вывели рентгеновский снимок пациентки. — Расслаивающаяся аневризма, чуть выше седла аорты.
Агата промокнула лоб Джинджер.
Аневризма, ослабление стенки аорты, привела к расширению этого кровеносного сосуда во все стороны, образовался наполненный кровью колоколообразный мешок, бившийся, как второе сердце. Это затрудняло глотание, серьезно укорачивало дыхание, вызывало сильный кашель и боли в груди, а в случае разрыва стенок сосуда смерть наступала почти мгновенно.
Джинджер смотрела на пульсирующую аневризму, охваченная чуть ли не религиозным ощущением таинства, искренним восторгом, словно она покинула реальность и оказалась в мистическом мире, где перед ней вскоре должен был открыться смысл жизни. Понимание того, что она может бросить вызов смерти и победить, рождало ощущение власти, превосходства. Смерть таилась в теле пациентки в форме пульсирующей аневризмы, темной почки, приготовившейся расцвести, но у Джинджер было достаточно знаний и опыта, чтобы одержать над ней верх.
Агата Танди достала из стерильного пакета секцию искусственной аорты из дакрона — плотную рифленую трубку, расходящуюся на две более тонкие подвздошные артерии. Джинджер расположила имплантат над разрезом, подровняла его небольшими острыми ножницами и вернула сестре. Агата положила белый имплантат на неглубокий поднос из нержавеющей стали, куда уже слили немного крови пациентки, и прополоскала его, чтобы он хорошо пропитался.
Имплантат должен был напитываться кровью, пока не начнется свертывание. Когда он будет вставлен в кровеносную систему пациентки, Джинджер прогонит по нему немного крови, потом перекроет кровоток, чтобы кровь свернулась еще немного, промоет и пришьет имплантат. Тонкий слой свернувшейся крови предотвратит инфильтрацию, а со временем устойчивый поток крови образует неоинтиму, новую непроницаемую подкладку, почти неотличимую от ткани реальной артерии. Дакроновый сосуд не только заменял поврежденную часть аорты, и вполне успешно, но и превосходил естественный материал. Через пять веков, когда от Виолы Флетчер не останется ничего, кроме праха и траченных временем костей, дакроновый имплантат будет все таким же гибким и прочным.
Агата промокнула лоб Джинджер.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Джордж.
— Отлично, — ответила Джинджер.
— Напряжение?
— Не так чтобы очень, — солгала она.
— Наблюдать за вашей работой, доктор, сплошное удовольствие.
— Согласна, — сказала одна из операционных сестер.
— И я, — добавила вторая.
— Спасибо, — с удивлением и радостью отозвалась Джинджер.
— В вашей манере есть некое изящество, — сказал Джордж, — легкость прикосновения, удивительная чуткость руки и глаза, которые, к сожалению, не так уж часто встречаются в нашей профессии.
Джинджер знала, что он никогда не произносит неискренних комплиментов, но в устах такого строгого надзирателя это все же походило на чрезмерную лесть. Господи боже, Джордж Ханнаби гордился ею! Осознание этого наполнило ее теплом. Будь Джинджер в другом месте, ее глаза увлажнились бы, но здесь, в операционной, она жестко обуздывала свои чувства. Однако по силе своей реакции она поняла, насколько полно он выполнил роль отца в ее жизни; его похвалу она воспринимала почти с такой же радостью, с какой восприняла бы похвалу от самого Джейкоба Вайса.
Настроение Джинджер улучшилось, и она продолжила операцию. Тревога по поводу приступа отступила на задний план, укрепившаяся уверенность позволила ей работать с еще большим изяществом, чем прежде. Теперь она не сомневалась: все закончится хорошо.
Она приступила к методическому перенаправлению потока крови, осторожно обнажая и на время зажимая один за другим все ответвляющиеся сосуды, использовала тонкие эластичные петли чрезвычайно гибких трубок для перекрытия более мелких сосудов, с помощью зажимов «москит» и «бульдог» останавливала кровь в крупных артериях, включая подвздошные и саму аорту. Меньше чем через час поток крови, шедший через аорту в ноги пациентки, прекратился, и пульсирующая аневризма прекратила свое издевательское подражание сердцу.
Джинджер рассекла аневризму небольшим скальпелем и выпустила кровь. Аорта сдулась, и Джинджер разрезала ее вдоль передней стенки. В этот момент аорта у миссис Флетчер отсутствовала, пациентка, совсем беспомощная, как никогда, зависела от хирурга. Теперь вернуться назад было невозможно. С этого мгновения операцию следовало вести с величайшей осторожностью, но при этом достаточно быстро.
В операционной воцарилась полная тишина. Разговоры полностью прекратились. Кассета с Бахом закончилась, но никто ее не перевернул. Время измерялось сопением и шипением искусственных легких и писком электрокардиографа.
Джинджер взяла дакроновый имплантат со стального подноса — тот пропитался кровью, уже в достаточной мере свернувшейся, — и, пользуясь тончайшими нитями, вшила верх имплантата в аортальный ствол. Когда верхушка имплантата была вшита, а неприкрепленный низ перекрыт, Джинджер наполнила его кровью, чтобы и там началось свертывание.
На этих этапах операции промокать лоб Джинджер было не нужно. Она надеялась, что Джордж заметил отсутствие пота на ее лице… конечно заметил.
Дежурная медсестра без подсказки подошла к магнитофону и включила Баха.
Джинджер предстояли еще часы работы, но она без устали продвигалась вперед. Она сместилась к ногам, сдвинула зеленые простыни, обнажив оба бедра пациентки. С помощью дежурной сестры Агата пополнила инструментальный поднос и теперь была готова подать Джинджер все, что той могло понадобиться для двух новых разрезов — по одному на каждой ноге, под паховыми связками, где ноги соединялись с туловищем. Джинджер перекрывала и перевязывала сосуды, обнажив и отделив бедренные артерии. Как и в случае с аортой, она использовала тонкие эластичные трубки и всевозможные зажимы, чтобы перекрывать поток крови, потом вскрыла обе артерии там, где к ним должны были подойти разветвленные отростки имплантата. Пару раз она поймала себя на том, что радостно мурлычет под музыку. Легкость, с которой шла работа, наводила на мысль, что и в прошлой жизни она была хирургом, а теперь, после реинкарнации, снова вступила в элитное братство кадуцея, поскольку судьба предопределила ее призвание.
Но ей стоило бы помнить афоризмы отца, собранные им крупицы мудрости, которые он понемногу передавал ей, терпеливо наставляя дочь, когда та вела себя неидеально или не получала высшую оценку. «Время никого не ждет». «Господь помогает тем, кто помогает себе сам». «Сэкономленный грош — заработанный грош». «Гнев вредит только тем, кто гневается». «Не суди — и не судим будешь». У него были тысячи подобных изречений, но одно он любил больше всего и повторял чаще других: «Гордыня ведет к катастрофе».
Ей следовало запомнить эти слова. Операция шла так хорошо, она была так довольна своей работой, так гордилась своим первым самостоятельным полетом, что забыла о возможной катастрофе.
Вернувшись к вскрытой брюшине, она сняла зажим с нижней части дакронового имплантата, завела два его отростка под нетронутую плоть паха, под паховые связки и в разрезы, сделанные в бедренных артериях. Вшив оба отростка, она сняла зажимы с сосудов и с удовольствием отметила, что залатанная аорта пульсирует, как раньше. Двадцать минут она отыскивала места утечки крови и зашивала их тончайшей прочной нитью. Еще пять минут она молча, внимательно смотрела на имплантат, пульсировавший как нормальный, здоровый артериальный сосуд без малейших признаков фильтрации.
Наконец она сказала:
— Время зашивать.
— Прекрасная работа, — заметил Джордж.
Джинджер порадовалась, что у нее на лице хирургическая маска и никто не видит ее растянувшихся в широкой идиотской улыбке губ.
Она закрыла разрезы на ногах пациентки, взяла внутренности у сестер (которые явно устали и поспешили отпустить ретракторы), вставила их, аккуратно прошлась руками по кишкам еще раз — нет ли отклонений? Все было в порядке. Остальное не составляло труда: она передвинула обратно жировые отложения и мышцы, закрыла их кожей, принялась накладывать шов, и наконец первичный разрез был зашит прочным шовным материалом черного цвета.
Сестра анестезиолога сняла простыню, закрывавшую лицо Виолы Флетчер.
Анестезиолог снял наклейки с глаз, отключил подачу анестезирующего средства.
Дежурная сестра выключила Баха посреди такта.
Джинджер посмотрела на лицо миссис Флетчер: бледное, но не сильно осунувшееся. Маску аппарата искусственного дыхания пока не сняли, но подавали через нее только кислородную смесь.
Сестры отошли от стола и теперь стаскивали с рук перчатки.
Веки Виолы Флетчер вздрогнули, она застонала.
— Миссис Флетчер? — громко позвал анестезиолог.
Пациентка не ответила.
— Виола? — позвала ее Джинджер. — Вы меня слышите, Виола?
Глаза женщины не открылись. Она скорее спала, чем бодрствовала, но все же ответила заплетающимся языком:
— Да, доктор.
Джинджер приняла поздравления от всей команды и вышла из операционной вместе с Джорджем. Они стащили с рук перчатки, сняли маски, колпаки. У Джинджер было ощущение, будто ее наполнили гелием и она вот-вот преодолеет земное тяготение. Но пока она шла к раковинам в хирургическом зале, эта легкость исчезала. Огромная усталость придавила ее. Шея и плечи болели. Спина ныла. Ноги едва двигались, стопы стонали от напряжения.
— Боже мой, — сказала она, — я с ног падаю от усталости!
— Иначе и быть не может, — ответил ей Джордж. — Вы начали почти без четверти восемь. А теперь уже и время ланча позади. Постановка аортального клапана — дьявольски трудоемкая операция.
— И вы тоже себя так чувствуете, когда все позади?
— Конечно.
— Но меня усталость настигла как-то неожиданно. Там я чувствовала себя прекрасно. Мне казалось, я еще не один час продержусь.
— Там, — сказал Джордж с явной симпатией и удовольствием, — вы были подобны богине, боролись со смертью и победили, а боги никогда не устают. Работа бога слишком приятна, чтобы уставать от нее.
Подойдя к раковинам, они включили воду, сняли операционные халаты, надетые поверх зеленых больничных, вскрыли пачки мыла.
Джинджер начала мыть руки, устало прижимаясь к раковине и чуть наклоняясь над ней, смотря прямо в сливное отверстие, на воду, вихрящуюся в чаше из нержавеющей стали, на пузырьки пены, крутящиеся в воде, смотрела, как все это собирается в воронку к стоку, вращается, вращается, устремляется вниз, вниз, вниз… На этот раз иррациональный страх поразил и переполнил ее еще внезапнее, чем в кулинарии Бернстайна или в кабинете Джорджа в прошлую среду. В мгновение ока все ее внимание полностью переключилось на водосток, который, казалось, пульсировал и расширялся, словно им вдруг завладела некая злокозненная сущность.
Она уронила мыло, вскрикнула от ужаса, отскочила от раковины, столкнулась с Агатой Танди, снова вскрикнула. Как в тумане услышала голос Джорджа, звавший ее. Но голос уже угасал, как гаснет изображение на экране кинотеатра, отступая в туман. Он словно был частью сцены, которая перешла в панорамную съемку пара, или облака, или тумана, и больше не казался реальным. Агата Танди, коридор, двери в хирургическое отделение — все это тоже меркло. Меркло все, кроме раковины, которая росла, становилась все более осязаемой, сверхреальной. Пришло ощущение смертельной опасности. Бога ради, это же обычная раковина, надо держаться этой истины, ухватиться за эту глыбу реальности и противиться силам, которые тащат ее к краю пропасти. Всего лишь раковина. Всего лишь сливное отверстие. Всего лишь…
Она побежала. Туман наступал со всех сторон, скрывая ее, и она перестала отдавать себе отчет в своих действиях.
Первое, что она увидела, придя в себя, — это снег. Крупные белые хлопья летели мимо ее лица, неторопливо переворачивались, лениво вихрясь, падали на землю, как семена одуванчиков на парашютах, потому что ветра не было. Она подняла голову, посмотрела на стены старых высоток вокруг, увидела прямоугольную полоску низкого серого неба, с которого падал снег. И стала смотреть на зимние небеса, не понимая, где она, в каком состоянии. Волосы и брови побелели от снега. Снежинки таяли на ее лице, но она понемногу осознавала, что щеки уже влажны от слез и она все еще тихо плачет.
Постепенно холод стал донимать ее. Ветра не было, но воздух кусался, обжигал щеки, клевал подбородок, руки онемели от холодного яда бесчисленных укусов. Холод проникал сквозь зеленый больничный халат, ее трясло.
Потом она почувствовала ледяной бетон под собой, ледяную кирпичную стену за своей спиной и втиснулась в угол, лицом наружу, подтянув колени к груди, обхватив ноги руками от страха и желания защитить себя. Тепло уходило через все точки, где тело соприкасалось с землей и зданием, но у нее не было ни сил, ни воли подняться на ноги и войти внутрь.
Она помнила, как заворожили ее сливное отверстие и раковина. С безутешным отчаянием вспомнила о своей безумной панике, о столкновении с Агатой Танди, об испуге на лице Джорджа Ханнаби, когда он услышал ее крик. Больше она не помнила ничего, но предполагала, что вела себя как сумасшедшая, убегая от вымышленных опасностей, под изумленными взглядами коллег, к неминуемому краху своей карьеры.
Она сильнее прижалась к кирпичной стене — пусть та побыстрее заберет все тепло из тела.
Она сидела в конце широкого служебного проезда, который вел к центру больничного комплекса. За двойными металлическими дверями находилась котельная, рядом был выход с пожарной лестницы.
Конечно же, ей вспомнилась встреча с грабителем в Нью-Йорке, когда она проходила интернатуру в больнице при Колумбийском университете. Тем вечером грабитель затащил ее в проулок, похожий на этот. Но в нью-йоркском проулке она контролировала ситуацию и вышла победителем, а здесь стала лузером — слабая и потерянная, та, у которой все идет под гору, а не в гору. Здесь была мрачная ирония и пугающая симметрия: пережить худший момент своей жизни в таком месте.
Студенчество, медицинская школа, долгие часы и трудности интернатуры, вся работа, все жертвы, все надежды и мечты — все впустую. В последнюю минуту, когда карьера хирурга стала почти реальностью, она подвела Джорджа, Анну, Джейкоба и себя саму. Она больше не могла отрицать истину или игнорировать очевидное. С ней что-то не так, катастрофически не так, и это «не так», безусловно, исключает занятия медициной. Психоз? Опухоль мозга?
Может быть, аневризма в мозгу?
Дверь на пожарную лестницу заскрежетала и заскрипела из-за несмазанных петель, распахнулась, и на снег, тяжело дыша, ступил Джордж Ханнаби. Он сделал несколько быстрых шагов по проезду, не обращая внимания на опасность ходьбы по скользкому свежему снегу толщиной в четверть дюйма. Вид Джинджер так потряс его, что он замер на месте. Лицо Ханнаби исказилось от ужаса, и Джинджер предположила, что он сожалеет о бесполезной трате времени и внимания, о том, что наставлял и опекал ее. Он считал ее особенно яркой, хорошей и достойной, а она его подвела. Он был так добр с ней, так поддерживал ее, а она не оправдала доверия, пусть и не намеренно; это рождало в ней ненависть к самой себе, заливало глаза горячими слезами.
— Джинджер? — спросил он слабым голосом. — Джинджер, что случилось?
В ответ она смогла издать лишь непроизвольный горький всхлип.
Сквозь слезы Джордж виделся мутным, подрагивающим. Ей хотелось, чтобы он ушел, оставил ее переживать это унижение. Неужели он не понимает: когда она, находясь в таком состоянии, ощущает на себе его взгляд, ей становится только хуже?
Снег пошел сильнее. В дверях, из которых вышел Ханнаби, появились другие люди, но она не узнавала их.
— Джинджер, пожалуйста, поговорите со мной, — сказал Джордж, приближаясь к ней. — Скажите, что случилось. Скажите, что я могу сделать.
Она прикусила губу и постаралась проглотить слезы, но зарыдала еще сильнее. Тонким, плачущим голосом, который вызывал у нее отвращение, будучи признаком слабости, она сказала:
— С-со мной что-то не так.
Джордж наклонился над ней:
— Что? Что не так?
— Не знаю.
Она всегда справлялась с трудностями на своем пути без посторонней помощи. Она была Джинджер Вайс. Она была другой. Золотой девочкой. И не знала, как просить о помощи такого рода и такой сложности.
Наклонившись к ней, Джордж сказал:
— Что бы это ни было, мы справимся. Я знаю, вы очень гордитесь тем, что всегда уверены в своих силах. Вы меня слушаете, девочка? Я всегда старался быть вдвойне осторожным с вами, зная, что вы не примете слишком навязчивой помощи. Вы все хотите делать сами. Но теперь вам одной не справиться, да это и не нужно. Я здесь, с вами, и, господь свидетель, вы непременно обопретесь о меня, нравится вам это или нет. Вы меня слышите?
— Я… я все погубила… Я не оправдала в-ваших ожиданий…
Он сумел улыбнуться:
— Нет, дорогая моя девочка. Ни в коем случае. У нас с Ритой — одни сыновья, но будь у нас дочь, я бы хотел, чтобы она походила на вас. Была точно такой, как вы. Вы необыкновенная женщина, доктор Вайс, дорогая моя, необыкновенная женщина. Не оправдали моих ожиданий? Невозможно. Я буду считать для себя честью и удовольствием, если вы обопретесь о меня, как если бы были моей дочерью, и позволите мне помочь вам так, словно я отец, которого вы потеряли.
Он протянул ей руку.
Она схватила ее и крепко сжала.
Был понедельник, 2 декабря.
Лишь через много недель она узнает, что другие люди в других местах, совершенно ей незнакомые, стали жертвами кошмаров, похожих на ее собственный, — таких же жутких.
2Трентон, Нью-Джерси
За несколько минут до полуночи, когда Джек Твист открыл дверь склада и вышел навстречу слякоти и ветру, из серого «форда» — фургона, стоявшего у ближайшей загрузочной рампы, появился какой-то тип. Джек не услышал, как подъезжает фургон, из-за грохота проходившего мимо товарного поезда. Вокруг склада стоял густой мрак, если не считать жалких пятен тусклого желтого света от грязных, блеклых фонарей. К несчастью, один из них находился прямо над дверями, через которые вышел Джек, и его болезненный свет доставал до пассажирской дверцы фургона, откуда появился нежданный посетитель.
У него было лицо как из разыскного фотоальбома: тяжелая челюсть, щель, служившая ртом, нос, который не раз ломали, жесткие поросячьи глазки. Один из тех послушных, безжалостных садистов, которые работали костоломами в бандах; в другие времена такие, как он, орудовали в армии Чингисхана, насильничая и мародерствуя, становились нацистскими головорезами с ухмылочкой на губах, мастерами пыточных дел в сталинских лагерях смерти, морлоками из будущего, выведенными Уэллсом в «Машине времени». Джек увидел в нем серьезную проблему.
Они напугали друг друга, поэтому Джек не поднял свой пистолет и не выпустил в ублюдка пулю тридцать восьмого калибра, хотя должен был сделать это незамедлительно.
— Ты кто такой, черт побери? — спросил морлок. Потом увидел полотняную сумку, которую Джек нес в левой руке, и опущенный пистолет в правой. Его брови взлетели вверх, и он крикнул: — Макс!
Максом, вероятно, был водитель фургона, но Джек не стал дожидаться формальных представлений. Он быстро вернулся на склад, захлопнул дверь и отступил в сторону на тот случай, если кто-нибудь решит потренироваться в прицельной стрельбе.
Свет внутри склада шел только из ярко освещенного кабинета в его дальнем конце и из расположенного на потолке ряда широко разнесенных лампочек в жестяных колпаках, горевших всю ночь. Но Джеку этого хватало, чтобы видеть лица своих товарищей — Морта Герша и Томми Суна, — которые шли следом за ним. Выглядели они вовсе не такими радостными, как минуту-другую назад.
Радостными — потому что успешно ограбили принадлежащий мафии крупный пункт перевалки денежной наличности, точку сбора наркотических денег с половины штата Нью-Джерси. Дюжина курьеров привозила на склад, обычно по воскресеньям и понедельникам, набитые наличностью чемоданы, сумки для авиапутешествий, картонные коробки, пенопластовые контейнеры для охлажденных продуктов. По вторникам бухгалтеры мафии в костюмах от Пьера Кардена прибывали для подсчета прибыли фармацевтического отдела. Каждую среду чемоданы, полные туго перевязанных пачек «зеленых», отправлялись в Майами, Вегас, Нью-Йорк и другие финансовые центры, а там инвестиционные консультанты с гарвардскими или колумбийскими дипломами по заданию мафии — или «фрателланца»[14], как преступники называли себя, — пускали их в дело. Джек, Морт и Томми просто вклинились между бухгалтерами и финансовыми советниками и взяли себе четыре тяжелые сумки с наличкой.
— Считайте нас еще одним звеном посредников, — сказал Джек троим раскаленным от злости громилам, которые сейчас лежали связанные в кабинете.
Морт и Томми рассмеялись.
Теперь Морт уже не смеялся. Ему перевалило за пятьдесят, он успел нарастить живот-тыковку, приобрел сутулость и лысину. На нем были темный костюм, шляпа с загнутыми вверх полями и серое пальто. Темный костюм и шляпу он носил всегда, серое пальто — от случая к случаю. Ни в чем другом Джек его не видел. Сегодня на Джеке и Томми были джинсы и стеганые синтетические куртки, а Морт напоминал парня, мелькающего на заднем плане в каком-нибудь старом фильме с Эдвардом Робинсоном[15]. Поля его фетровой шляпы утратили острую кромку и стали мягковатыми, как и сам Морт в мятом костюме. Его голос звучал устало и кисло.
— Кто там? — спросил он, когда Джек захлопнул дверь и поспешил отступить в сторону.
— Как минимум два чувака в фордовском фургоне, — ответил Джек.
— Мафия?
— Я видел только одного, — сказал Джек, — но выглядит он как результат не самого удачного эксперимента доктора Франкенштейна.
— Хорошо хоть все двери заперты.
— У них наверняка есть ключи.
Все быстро отошли от входа в глубокую тень — в проход между рядами деревянных ящиков и картонных коробок на поддонах. Вокруг них высились двадцатифутовые стены, сложенные из товаров. Склад был огромным. Здесь, под сводчатыми потолками, хранилось много чего: сотни телевизоров, микроволновки, смесители, тысячи тостеров, запасные части для тракторов, сантехнические детали, кухонные комбайны и бог знает что еще. Содержащийся в порядке, хорошо управляемый склад ночью — как и любое гигантское промышленное здание после ухода рабочих — приобретал призрачный вид. Странное шепчущее эхо гуляло по лабиринтам проходов. Снаружи усилился мокрый снег: шуршал, пощелкивал, тарабанил, шипел на черепичной крыше, словно множество неизвестных существ передвигались по балкам и внутри стен.
— Я тебе говорил, не надо злить мафию, — сказал Томми Сун, американец китайского происхождения лет тридцати, на семь лет моложе Джека. — Ювелирные магазины, бронированные машины, даже банки — нет проблем, но только, бога ради, не мафия. Глупо наносить удар по мафии. Все равно что войти в бар, набитый морскими пехотинцами, и плюнуть на флаг.
— Ты-то здесь, — заметил Джек.
— Ну да, — ответил Томми, — я не всегда логичен в суждениях.
Морт сказал безнадежным, обреченным тоном:
— Если в такое время появляется фургон, это может означать только одно: они приехали с какой-нибудь чумой вроде коки или героина. А значит, там не только водила и обезьяна, которую ты видел. Сзади, в кузове, должны быть еще два чувака с «узи» или чем-нибудь помощнее.
— Почему они не прорываются сюда с огнем? — спросил Томми.
— Насколько им известно, — ответил Джек, — нас десять человек с гранатометами. Они будут действовать осторожно.
— На машине, доставляющей наркотики, непременно есть радиосвязь, — сказал Морт. — Они уже вызвали поддержку.
— Хочешь сказать, у мафии есть фургоны с рациями, точно у какой-нибудь гребаной телефонной компании? — спросил Томми.
— Сегодня это устроено так же, как любой бизнес, — объяснил Морт.
Они прислушивались — не раздадутся ли на дальних подступах к зданию звуки, говорящие о том, что кто-то целенаправленно приближается к ним? — но слышали только стук мокрого снега по крыше.
Пистолет тридцать восьмого калибра в руке Джека внезапно показался игрушкой. У Морта был «смит-вессон М-39» калибра девять миллиметров, у Томми — «смит-вессон» модели 19 «комбат магнум», который он засунул под куртку, когда люди в кабинете были надежно связаны и все трое решили, что опасная часть работы завершена. Все они были хорошо вооружены, но противостояние людям с «узи» не сулило ничего хорошего. Джек вспомнил старые документальные фильмы, в которых безнадежно проигравшие венгры атаковали русские танки камнями и палками. В трудные моменты Джек Твист был склонен драматизировать свое положение и независимо от ситуации представлять себя в роли благородной жертвы, сражающейся с силами зла. Он знал за собой эту склонность и считал ее самым симпатичным своим качеством. Сейчас они оказались в таком опасном положении, что драматизировать его было затруднительно.
Поразмыслив, Морт, видимо, пришел к таким же выводам, потому что сказал:
— Попытка выбраться через одну из задних дверей ничем хорошим не кончится. Они уже разделились. Двое держат под прицелом передние двери, еще двое — задние.
Эти двери — как обычные, так и ворота грузовых отсеков — были единственными путями отхода. Огромное сооружение не имело ни отверстий, ни окон или вентиляционных ходов по бокам, ни подвалов — а значит, ни подвальных выходов, ни хода на крышу. Готовясь к ограблению, они изучили подробный план здания и теперь понимали, что оказались в ловушке.
— Что будем делать? — спросил Томми.
Вопрос был обращен к Джеку Твисту, а не к Морту, потому что организатором ограбления, в котором Томми принял участие, был Джек. Случилось непредвиденное событие, требовавшее импровизации, и от Джека ожидали блестящих идей.
— Слушайте, — сказал Томми в попытке предложить блестящую идею, — а почему бы нам не выйти тем же путем, каким мы вошли?
Они проникли в здание, использовав разновидность троянского коня, — другого способа преодолеть изощренную систему безопасности, включавшуюся по ночам, не было. Склад служил прикрытием для нелегальной наркоторговли, но он был к тому же реальным, функционирующим, прибыльным складом. Сюда регулярно свозилась на временное хранение продукция законно работавших предприятий, когда случалось затоваривание. Поэтому Джек, пользуясь домашним компьютером и модемом, вошел в компьютерные системы склада и одного из его солидных клиентов и создал электронный файл, предписывающий доставить громадный короб, который привезли этим утром, выгрузили и разместили согласно инструкции. Джек, Морт и Томми находились внутри короба, который имел пять скрытых выходов: они могли выйти из него, даже будучи заблокированы с четырех сторон другими грузами. Тем вечером, вскоре после одиннадцати, они вышли и застигли врасплох сидевших в кабинете крутых ребят, уверенных в своей эшелонированной охранной системе, которая заблокировала двери и превратила склад в неприступную крепость.
— Мы можем забраться в короб, — предложил Томми, — а когда они войдут и не обнаружат нас, то свихнутся, пытаясь понять, как мы отсюда выбрались. Завтра к вечеру накал страстей спадет, мы выберемся из короба, а потом и со склада.
— Не пройдет, — мрачно сказал Морт. — Они сообразят, что мы здесь. Будут искать, пока не найдут.
— Не пройдет, Томми, — согласился Джек. — Вот что я попрошу вас сделать…
Он быстро составил план бегства, и все трое тут же приступили к его выполнению.
Джек и Морт потащили четыре тяжелые сумки с деньгами к южному выходу из длинного здания. Сухой звук волочения сумок по бетонному полу эхом отдавался в морозном воздухе. В дальнем конце здания находились товары, подготовленные к отправке, — здесь, на внутренней перевалочной парковке, стояли машины, которые утром следовало загрузить первым делом. Джек и Морт не прошли и половины пути по лабиринту — до машин оставалось полквартала, если мерить в городских кварталах, — когда тусклый свет на складе погас и все погрузилось в непроницаемую тьму. Пришлось ждать, пока Джек не включит свой фонарик, после чего они смогли двинуться дальше.
Держа в руке фонарик, Томми присоединился к ним и взял у Морта одну из сумок.
Стук мокрого снега по крыше начал понемногу стихать, по мере того как буря шла на убыль, и Джеку показалось, что он услышал снаружи скрежет тормозов. Неужели подкрепление прибыло так быстро?
В загрузочной зоне склада стояли четыре фуры: «питербилт», «уайт» и два «мака», все — передом к воротам погрузочной площадки.
Джек подошел к ближайшему «маку», бросил свою сумку с деньгами, встал на подножку, открыл дверцу, осветил фонариком приборную панель. Из замка зажигания торчали ключи. Он ожидал этого. Служащие склада не сомневались в эшелонированной системе защиты, не верили, что им грозит опасность и один из грузовиков ночью могут угнать.
Джек и Морт осмотрели другие машины. То же самое — ключи в замках зажигания. Они завели двигатели.
В кабине первого «мака» за сиденьями имелось спальное место: один из дальнобойщиков мог спать, пока за рулем сидит его напарник. Томми Сун положил туда четыре сумки с деньгами.
Когда Джек вернулся в «мак», Томми только что закончил загружать сумки. Джек сел за руль и выключил свой фонарик. Морт сел на пассажирское место. Джек завел двигатель, но фары включать не стал.
Теперь двигатели всех четырех грузовиков шумно работали на холостом ходу.
Томми с фонариком в руке побежал к самым дальним из четырех подъемных дверей внутренней погрузочной зоны, нажал кнопку, и дверь медленно поползла вверх. Джек со своего высокого сиденья внимательно наблюдал за тем, как ворота неторопливо поднимаются. Томми поспешил назад, его продвижение вдоль наружной стены можно было отследить по прыгающему лучу фонарика, правой рукой он на бегу нажимал кнопки подъема ворот. Выключив фонарик, он бросился к «маку», и все четыре двери медленно поползли вверх со скрежетом и стуком.
Морлоки снаружи знали одно: ворота поднимаются, двигатели работают. Но они видели только темноту внутри склада и, пока там не было света, не могли знать, какой из грузовиков предназначен для бегства. Они могли изрешетить все четыре из своих автоматов, но Джек рассчитывал выиграть несколько драгоценных секунд, прежде чем противники прибегнут к этому крайнему средству.
Томми забрался в кабину «мака» и захлопнул за собой дверцу, Морт оказался зажат между ним и Джеком.
— Чертовы ролики, как медленно крутятся, — сказал Морт, глядя на неспешно двигающиеся к потолку ворота, за которыми постепенно открывалась исхлестанная мокрым снегом ночь.
— Пробей их к дьяволу, — предложил Томми.
Джек пристегнул ремень безопасности и сказал:
— Не буду рисковать. Эти ворота могут поставить нас на дыбы.
Ворота открылись на одну треть.
Джек, ухвативший баранку двумя руками, увидел какое-то движение в темном снежном мире, где несколько тускловатых наружных фонарей почти не рассеивали ночную мглу. По мокрому, обледеневшему асфальту слева направо, скользя и спотыкаясь, пробежали двое вооруженных людей, в руках одного, кажется, был «узи». Они пригибались, чтобы не стать хорошей мишенью, и в то же время, стараясь не упасть, кидали взгляды в сторону черного пространства склада за поднимающимися дверями, но пока не решались открыть беспорядочную пальбу.
Первая дверь — та, что была перед Джеком, — поднялась уже наполовину.
В этот же момент слева, откуда выбежали двое в капюшонах, появился серый «форд»; его покрышки срывали серебристые перья с наледи. Вихляя, машина остановилась между вторым и третьим пандусом, заблокировав выезды. Ее передние колеса были подняты на нижний край третьего пандуса, так что фары высвечивали четвертый подъезд и кабину грузовика, явно пустую.
Ворота перед Джеком поднялись на две трети.
— Пригнитесь! — приказал он.
Морт и Томми пригнулись как можно ниже, Джек тоже склонился над рулем. Тяжелая панель, состоящая из множества отсеков, еще не до конца убралась, но он подумал, что при небольшом везении проскользнет наружу. Он быстро отпустил педали тормоза и сцепления и нажал на газ.
Как только «мак» тронулся с места, те, кто находились снаружи, поняли, что прорыв совершается через первые ворота, и тишину ночи нарушила автоматная очередь. Проехав ворота и направив машину вниз по бетонному пандусу, Джек слышал, как пули попадают в «мак». Но ни одна из пуль не пробила кабину и не разбила лобового стекла.
Еще один фургон — «додж» — появился у подножия склона, пытаясь преградить им путь. Подкрепление действительно прибыло. Джек не стал тормозить, а вместо этого прибавил газа, мчась вниз по пандусу, и усмехнулся при виде искаженных ужасом лиц людей в «додже»: массивная решетка радиатора ударила по их машине. От удара фургон отбросило так, что он перевернулся набок и проскользил футов пятнадцать-двадцать по щебню.
От удара Джек резко дернулся, но ремень безопасности удержал его. Морта и Томми тоже швырнуло вперед, на нижнюю часть приборной панели, в тесное пространство внизу. Они вскрикнули от боли и злобы.
Чтобы осуществить этот маневр, Джек был вынужден спуститься по пандусу быстрее чем следовало, и теперь, когда он попытался свернуть влево, на полосу, уводившую прочь от склада, машина накренилась и стала вилять, угрожая сделаться неуправляемой или перевернуться, как «додж». Джек выругался, изо всех сил вцепился в руль, выровнял грузовик. Это потребовало от него таких усилий, что ему показалось: еще немного — и руки вырвет из плеч. Наконец он вырулил на полосу.
Впереди он увидел троих, стоявших у темно-синего «бьюика»; по меньшей мере двое были вооружены. Джек направил машину на них, и те открыли огонь. Один целился слишком низко, пули высекли искры из решетки радиатора в верхней ее части. Другой стрелок направил ствол слишком высоко — его пули отрикошетили от козырька над лобовым стеклом. Один из двух пневматических гудков оторвался, упал, ударился об окно, повис на проводах. Джек уже почти добрался до «бьюика», и бандиты поняли, что он собирается его сбить, поэтому прекратили стрелять и бросились врассыпную. Джек вел громадную машину, как танк, и ударил «бьюик» в бок, отчего легковушку отбросило в сторону. Он продолжил движение, оставил позади склад, приблизился к другому, миновал и его, продолжая ускоряться.
Морт и Томми со стонами уселись обратно на сиденье. Обоим досталось. У Морта из носа шла кровь, у Томми была рассечена бровь, но серьезных повреждений никто не получил.
— Почему любая операция идет наперекосяк? — мрачно спросил Морт гнусавым из-за разбитого носа голосом.
— Ничего не пошло наперекосяк, — возразил Джек, включив дворники, чтобы сбросить сверкающие снежинки с лобового стекла. — Просто все оказалось чуть более нервным, чем мы предполагали.
— Ненавижу нервничать, — сказал Морт, поднося платок к носу.
Джек посмотрел в боковое зеркало на оставшийся позади склад мафии и увидел, как разворачивается «форд», чтобы пуститься в погоню за ними. «Додж» и «бьюик» он вывел из строя — теперь неприятности мог доставить только «форд». Уйти от погони не было ни малейшей надежды. Дороги покрывала предательская пленка льда, а Джек почти не водил такие громадные машины и не мог выжать из грузовика максимум при таких обстоятельствах.
Еще его беспокоило неприятное высокое дребезжание, доносившееся из моторного отсека после столкновения с фургоном и «бьюиком». Кроме того, откуда-то доносилось шипение. Если «мак» выйдет из строя, они окажутся в безвыходном положении и, вероятнее всего, погибнут в перестрелке с морлоками.
Вокруг была обширная промышленная территория — склады, упаковочные предприятия, фабрики. До ближайшей городской улицы — больше мили. На нескольких фабриках работали ночные смены, но главная дорога, по которой они мчались, была пуста.
Поглядывая в зеркало, Джек видел «форд» у них на хвосте — расстояние быстро сокращалось. Джек резко свернул вправо, на дорогу, идущую вдоль фабрики с вывеской: «ПЕНОУПАКОВКА ХАРКРАЙТ ПОД ЗАКАЗ».
— Ты куда, черт тебя дери? — спросил Томми.
— Нам от них не уйти, — объяснил Джек.
— И противостоять им мы не можем, — проговорил Морт через окровавленный платок. — С пистолетом против «узи» не попрешь.
— Доверься мне, — сказал Джек.
«Пеноупаковка Харкрайт под заказ» не работала в ночную смену.
У задней стены здания Джек свернул налево, на стоянку грузовиков, сквозь мокрый снег, который под большими фонарями казался расплавленным золотом. Два десятка трейлеров без кабин стояли ровными рядами, как обезглавленные доисторические звери, окрашенные в горчичный цвет падающим натриевым светом. Он развернул машину широким кругом, подогнал ее вплотную к задней стене фабрики, погасил фары и поехал параллельно зданию, направляясь обратно к дороге, которая вела на стоянку и по которой он только что приехал. Он затормозил на углу, вплотную к заводской стене, под прямым углом к ответвлению дороги.
— Приготовьтесь, — сказал он.
Морт и Томми уже знали, что будет дальше. Их ноги были прижаты к приборной доске, а спины — к спинке сиденья, для защиты от удара.
Не успел Джек затормозить на углу здания — «мак» застыл, как кошка, ожидающая мышь, — как на дороге появилось зарево. Свет приближался справа, от фасада здания: самые дальние лучи фар невидимого, но приближающегося фургона «форд». Свечение становилось все ярче и ярче, и Джек напрягся, пытаясь дождаться последнего момента, прежде чем свернуть на дорогу. Теперь свечение превратилось в два четко различимых параллельных луча, пронзивших морду «мака», и лучи стали очень яркими. Наконец Джек резко нажал на акселератор, и «мак» рванулся вперед, но это был большой грузовик, не слишком быстрый. «Форд», двигаясь быстрее, чем Джек ожидал, пронесся мимо угла, прямо перед носом «мака», и Джек рванулся вперед, успев зацепиться только за его заднюю часть. Но этого было достаточно, чтобы маленький фургон завертелся. Он развернулся на 360 градусов, затем еще раз, на ледяной поверхности парковки, прежде чем врезаться носом в один из грузовых трейлеров горчичного цвета.
Джек не сомневался: ни один человек в «форде» сейчас не в состоянии выскочить из побитой машины и начать стрельбу. Он развернул «мак» и направил его назад, мимо фабрики. Добравшись до главной дороги, он свернул направо, в сторону, противоположную той, где вдалеке виднелся склад «фрателланцы», к выезду из промышленной зоны, за которым начинались городские улицы.
Никто их не преследовал.
Джек проехал три мили по дороге, что вела к заброшенной автозаправке «Тексако» — они проверили ее несколько дней назад, — свернул к недействующим колонкам и остановился позади них, у маленького обветшалого сооружения.
Как только Джек остановил машину, Томми Сун распахнул дверцу со своей стороны, выпрыгнул на землю и пошел в темноту — в район, где обитала самая бедная часть среднего класса, в трех кварталах от заправки. Джек, Томми и Морт в понедельник оставили там грязный, ржавый, побитый «фольксваген-рэббит». Машина была куда новее, чем казалась снаружи. В ней они должны были вернуться на Манхэттен, где собирались бросить ее.
Кроме того, в понедельник они припрятали внутри промышленной зоны, в двух минутах ходьбы от склада мафии, неотслеживаемый «понтиак», собираясь погрузить в него мешки с деньгами, а потом приехать сюда и пересесть на «рэббит». Но сейчас на повестке дня стоял другой способ транспортировки, и «понтиаку» было суждено догнивать там, где его оставили.
Джек и Морт вытащили сумки с деньгами из «мака» и поставили их у боковой стены постройки. Наклонно падавшая снежная крупа начала образовывать корку на полотне. Морт вернулся в кабину и протер все поверхности, к которым они могли прикасаться.
Джек стоял у сумок, поглядывая из-за «мака» на улицу, по которой время от времени проезжали машины. Никого из водителей не интересовал грузовик, стоящий на давно заброшенной заправке. Но если бы вдруг появился полицейский патруль…
Наконец из боковой улочки выехал Томми и вскоре остановился между двумя рядами колонок. Морт схватил две сумки, потащил к машине, поскользнулся, упал, поднялся на ноги, снова побрел к «рэббиту». Джек с двумя другими сумками двигался осторожнее, и, когда он подошел к «фольксвагену», Морт уже опустился на заднее сиденье. Джек поставил две последние сумки рядом с ним, захлопнул дверцу, сел впереди, рядом с Томми.
— Бога ради, езжай медленно и осторожно, — сказал он.
— Можешь не сомневаться, — ответил Томми.
Когда они тронулись с места, машина забуксовала между колонками, а когда выехали с заправки на улицу, принялась рыскать, прежде чем шины сцепились с дорожным покрытием.
— Ну почему любая операция идет наперекосяк? — пожаловался Морт.
— Ничего подобного, — ответил Джек.
«Рэббит» попал в рытвину, и его стало сносить на припаркованную машину, но Томми вывернул рулевое колесо в сторону заноса и выровнял легковушку. Они продолжили движение, еще немного сбросив скорость, выехали на шоссе и поднялись по въезду, над которым висел знак «НЬЮ-ЙОРК-СИТИ».
Когда они уже добрались до вершины въезда и колеса, провернувшись на месте в последний раз, наконец надежно сцепились с дорогой и вынесли их на шоссе, Морт произнес:
— Ну почему непременно должна была пойти эта снежная крупа?
— На этих полосах много соли и крошки, — отозвался Томми. — Теперь все будет в порядке до самого города.
— Посмотрим, — мрачно сказал Морт. — Какая ужасная ночь! Боже милостивый…
— Ужасная? — повторил Джек. — Ужасная. Морт, тебя никогда, даже через тысячу лет, не примут в клуб оптимистов. Да бога ради, мы все теперь миллионеры. У тебя там целое состояние!
Морт удивленно моргнул под полями шляпы, с которых капал растаявший снег:
— Ну, тогда, пожалуй, хоть что-то.
Томми Сун рассмеялся.
Джек рассмеялся. И Морт тоже. Джек сказал:
— Мы такого банка в жизни не срывали. И никаких налогов.
Неожиданно все показалось невыносимо смешным. Они пристроились в сотне ярдов за снегоочистителем с мигающими желтыми маячками и, расслабленно тащась позади него на безопасном расстоянии, принялись весело вспоминать самые острые моменты своего бегства со склада.
Позже, когда напряженность немного спала и легкомысленный смех сменился довольными улыбками, Томми сказал:
— Джек, если честно, работа просто первоклассная. Доставка короба через компьютер, эта электронная штуковина, чтобы не взрывать сейф, а просто открыть… Ты отличный организатор.
— Не просто отличный, — добавил Морт. — Настоящий художник. На моем счету много ограблений, нас не раз припирало, но такого я не видел никогда. Ты быстро соображаешь. Вот что я скажу, Джек: если бы ты решил применить свои таланты в нормальном мире на доброе дело, даже представить не могу, кем бы ты стал.
— Доброе дело? — сказал Джек. — Разве разбогатеть — не доброе дело?
— Ну, ты понимаешь, что я имею в виду, — проговорил Морт.
— Я не герой, — сказал Джек. — Я не хочу иметь ничего общего с нормальным миром. Там одни лицемеры. Говорят о честности, правде, правосудии, социальном сознании… но большинство из них думают только о себе. Они никогда в этом не признаются, и поэтому я их не выношу. А я признаюсь, что забочусь только о себе. И пошли они все к черту! — Джек услышал, как меняется его тон, из удивленного становясь негодующим, но ничего не мог поделать. Он сердито уставился на дорогу за мокрым лобовым стеклом с постукивающими дворниками. — Доброе дело, да? Если потратить жизнь, сражаясь за добрые дела, так называемые добрые люди наверняка разобьют тебе сердце. Пошли они в жопу!
— Не хотел задевать тебя за живое, — произнес Морт, явно удивленный.
Джек ничего не ответил. Его захлестнули горькие воспоминания. Две или три мили спустя он тихо проговорил:
— Я не какой-то там герой, черт побери.
Потом, когда он станет вспоминать эти свои слова, у него будет возможность задаться вопросом: «Как я так ошибался на свой счет?»
Было час двенадцать минут ночи. Среда, 4 декабря.
3Чикаго, Иллинойс
К восьми двадцати четверга, 5 декабря, отец Стефан Вайкезик уже отслужил раннюю мессу, позавтракал и пошел в свой кабинет, чтобы выпить последнюю чашечку кофе. Он повернулся лицом к большому двустворчатому окну, из которого открывался вид на голые, покрытые снежной коркой деревья во дворе, и попытался не думать о проблемах прихода. Это было его время, которое он очень ценил.
Но мысли все равно возвращались к отцу Брендану Кронину. Викарий-отщепенец. Швырятель потиров. Брендан Кронин, который стал притчей во языцех в приходе. Свихнувшийся священник церкви святой Бернадетты. Брендан Кронин — кто бы подумал?! Не может быть. Просто не может быть, и все.
Отец Стефан Вайкезик прослужил священником тридцать два года, из них почти восемнадцать лет — настоятелем церкви святой Бернадетты, и за все время его никогда не мучили сомнения. Одна только мысль о сомнениях обескураживала его.
После посвящения его назначили викарием в маленький приход Святого Томаса, затерянный в пространстве Иллинойса, где пастырем служил семидесятилетний Дэн Тьюлин. Отец Тьюлин, обладатель тишайшего нрава, был сентиментальнейшим и милейшим из всех людей, каких знал отец Стефан Вайкезик. Дэн страдал артритом, ему отказывало зрение, он стал слишком стар для работы приходским священником. Любого другого священника отправили бы в отставку, без нажима дав понять, что пора на покой. Но Дэну Тьюлину позволили остаться, потому что он сорок лет прослужил в приходе и стал неотъемлемой частью жизни прихожан. Кардинал, большой поклонник отца Тьюлина, некоторое время подыскивал викария, который взял бы на себя гораздо больше ответственности, чем обычно ожидают от новобранца, и в конечном счете остановился на Стефане Вайкезике. Проведя в приходе всего один день, Стефан понял, что от него требуется, и ничуть не испугался. Он взял на себя почти всю работу. Лишь немногим молодым священникам по силам такая задача. Отец Вайкезик никогда не сомневался в том, что он справится.
Три года спустя отец Тьюлин тихо скончался во сне, в приход Святого Томаса назначили нового священника, а Вайкезика кардинал отправил в пригород Чикаго: настоятель тамошнего прихода Френсис Орджилл пристрастился к алкоголю. Но Орджилл не спился окончательно. Ему доставало сил, чтобы спасти себя, и он заслуживал спасения. Задача отца Вайкезика состояла в том, чтобы подставить отцу Орджиллу плечо, аккуратно, но твердо вывести его из затруднений. Сомнения ему не мешали, и он дал отцу Орджиллу то, что требовалось.
В течение следующих трех лет Стефан послужил еще в двух церквях, переживавших трудные времена. Те, от кого зависели назначения, начали говорить о нем как о «палочке-выручалочке его высокопреосвященства».
Самым экзотическим поручением стала командировка в благотворительный сиротский приют и школу пресвятой Богородицы во вьетнамском Сайгоне, где он провел шесть кошмарных лет, будучи вторым лицом после отца Билла Нейдера. Приют Богородицы финансировался чикагским епископатом и был одним из любимых проектов кардинала. Билл Нейдер имел два шрама от огнестрельных ранений — на плече и на правой икре. До появления отца Вайкезика он потерял двух священников-вьетнамцев и одного американца — их убили вьетконговские террористы.
Со дня приезда в зону боев в течение всей командировки Стефан не сомневался, что выживет и что его работа в этом земном аду стоит того. Когда Сайгон пал, Билл Нейдер, Стефан Вайкезик и тринадцать монахинь бежали из страны со ста двадцатью шестью детьми. Сотни тысяч погибли во время последовавшей резни, но даже перед лицом массовой бойни Стефан Вайкезик ни дня не сомневался, что и сто двадцать шесть — это немало. Он никогда не позволял отчаянию завладеть собой.
Когда Стефан вернулся в Штаты, ему предложили титул монсеньора — за то, что он в течение полутора десятилетий никогда не отказывался быть палочкой-выручалочкой. Но он смиренно попросил дать ему приход. После стольких лет.
И получил приход святой Бернадетты, в то время далекий от процветания. Долги составляли сто двадцать пять тысяч долларов. Церкви срочно требовался серьезный ремонт. Настоятельский дом превратился чуть ли не в развалину и грозил рухнуть при сильном ветре. У прихода не было своей школы. Число прихожан на воскресной мессе неуклонно уменьшалось уже десять лет. Сент-Бетт, как называли его некоторые служки, был именно тем вызовом, который требовался отцу Вайкезику.
Он никогда не сомневался, что может спасти Сент-Бетт. За четыре года он сделал так, что прихожан стало больше на сорок процентов, выплатил долги, отремонтировал церковь, а еще через год отстроил заново настоятельский дом. За семь лет он удвоил посещаемость церкви и расчистил землю под приходскую школу. Вознаграждая его неустанную службу матери-церкви, кардинал за неделю до своей смерти предоставил отцу Стефану столь желанное звание пожизненного священника, что гарантировало ему постоянное служение в приходе, который он возродил после финансового и духовного краха.
Гранитная прочность веры отца Вайкезика мешала ему понять, почему во время первой мессы в последнее воскресенье вера отца Брендана Кронина пропала без остатка и он в отчаянии и ярости швырнул священную чашу через алтарь. Перед лицом сотни верующих. Господи боже! Хорошо еще, что это не случилось на более поздних мессах, куда приходило больше прихожан.
Когда Брендан Кронин только появился в Сент-Бетт, более полутора лет назад, отцу Вайкезику он не понравился.
Во-первых, Кронин учился в Риме в Североамериканском колледже, чуть ли не лучшем образовательном заведении Церкви. Это было немалой честью, и выпускники колледжа считались сливками священничества, но нередко оказывались избалованными неженками, которые боялись испачкать руки и слишком много мнили о себе. Они полагали, что преподавание закона божьего детям ниже их достоинства, бесполезная трата их интеллектуальных способностей. А посещение заключенных после знакомства с великолепным Римом считалось в их среде невыносимо унизительным занятием.
Отец Кронин не только носил «римское» клеймо, но и был толстым. Не то чтобы совсем толстым, но определенно пухлым, с круглым, мягким лицом и светло-зелеными глазами, которые, на первый взгляд, казалось, свидетельствовали о лени и, возможно, о склонности впадать в грех. Сам отец Вайкезик был ширококостным поляком, в семье которого толстяки никогда не рождались. Его предки, польские шахтеры, эмигрировали в Штаты в начале двадцатого века, занимались тяжелой физической работой на сталелитейных заводах, на карьерах, в строительстве. У них рождалось много детей, которых удавалось прокормить только за счет бесконечных часов честной работы, и на то, чтобы толстеть, времени не оставалось. Стефан вырос, инстинктивно полагая, что настоящий мужчина должен быть крупным, но стройным, иметь толстую шею, широкие плечи и суставы, приспособленные для тяжелого физического труда.
К удивлению отца Вайкезика, Брендан Кронин оказался работягой. Он не приобрел в Риме ни высокомерия, ни спесивых замашек, был умным, добродушным, веселым, не брезговал посещением больных, обучением детей и сбором средств. Лучший викарий отца Вайкезика за восемнадцать лет.
Вот почему воскресная вспышка — и утрата веры, которая стала ее причиной, — так огорчила Вайкезика. Конечно, какая-то часть его души с нетерпением ждала возможности принять вызов и вернуть Брендана Кронина в лоно церкви. Отец Вайкезик начал карьеру, подставляя плечо священникам, попавшим в беду, и теперь ему предстояло сыграть эту роль в очередной раз. В памяти всплыли времена юности, пришло радостное чувство: на него снова ложилась ответственность за выполнение важной миссии.
Когда он снова пригубил кофе, в дверь кабинета постучали. Он сверился с часами на каминной полке, полученными в дар от прихожанина: бронзовая инкрустация по красному дереву, швейцарский механизм с точнейшим ходом. Часы были единственным предметом роскоши в комнате, заставленной простой и разномастной мебелью, с потертым псевдоперсидским ковром на полу. Часы показывали ровно половину девятого, и Стефан, повернувшись к двери, сказал:
— Входи, Брендан.
Брендан Кронин выглядел таким же угнетенным, как в воскресенье, понедельник, во вторник и в среду, когда они встречались в этом кабинете, чтобы обсудить кризис его веры и найти способы ее восстановления. Он был таким бледным, что веснушки на его коже горели, как искры, а каштановые волосы по контрасту казались рыжее обычного. Походка перестала быть пружинистой.
— Садись, Брендан. Кофе?
— Нет, спасибо.
Брендан обошел потрепанные кресла «честерфилд» и «моррис» и опустился в третье — ушастое, просевшее.
Поначалу Стефан собирался поинтересоваться, хорошо ли Брендан позавтракал или только поклевал тост и запил его кофе. Но он не хотел, чтобы тридцатилетний викарий чувствовал себя малым ребенком, а потому спросил:
— Ты прочел то, что я тебе предлагал?
— Да.
Стефан освободил Брендана от всех приходских обязанностей, дал ему книги и брошюры, в которых с интеллектуальных позиций доказывалось существование Бога и опровергались заблуждения атеистов.
— И поразмыслил над тем, что прочел, — продолжил отец Вайкезик. — Тебе удалось найти… то, что помогло бы тебе? — (Брендан вздохнул и отрицательно покачал головой.) — Ты продолжаешь молиться о получении наставления?
— Да. Но не получил его.
— Ты продолжаешь искать корни своих сомнений?
— Похоже, корней нет.
Стефана все больше раздражала замкнутость отца Кронина, столь несвойственная молодому священнику. Обычно Брендан был открытым, разговорчивым. Но с воскресенья он ушел в себя, начал говорить медленно, тихо, скупо, словно слова превратились в деньги, а он — в скрягу, который не хочет расставаться ни с одним центом.
— Корни есть, должны быть, — настаивал отец Вайкезик. — То, из чего произросло семя сомнения, — первоначало.
— Оно просто есть, — пробормотал Брендан едва слышным голосом. — Сомнение. Оно есть, так, будто было всегда.
— Но его там не было: ты верил искренне. Когда начались сомнения? В августе, ты сказал? Что за искра их разожгла? Какой-то случай, один или несколько, из-за которого ты пересмотрел свои взгляды на мир.
— Нет, — тихо выдохнул Брендан.
Отцу Вайкезику хотелось заорать на него, встряхнуть, выколотить из него эту тупую угрюмость. Но он терпеливо сказал:
— Много хороших священников переживали кризис веры. Даже некоторые святые боролись с ангелами. Но у них были две общие черты: они теряли веру постепенно, на протяжении нескольких лет, и лишь потом наступал кризис. Все они могли указать на конкретный случай и наблюдения, из которых родилось сомнение. Например, смерть ребенка. Или рак, поразивший праведницу. Убийство. Изнасилование. Почему Господь допускает зло в мире? Почему допускает войны? Источники сомнения бесчисленны, хотя и хорошо известны. Доктрина церкви объясняет все это, но бесчувственная доктрина не всегда приносит утешение. Сомнения всегда возникают из конкретных противоречий между понятием божественного милосердия и реальностью человеческих скорбей и страданий.
— Это не мой случай, — сказал Брендан.
Отец Вайкезик продолжил:
— Единственное, чем можно снять сомнения, — сосредоточиться на противоречиях, которые не дают тебе покоя, и обсудить их с духовным наставником.
— В моем случае моя вера просто… обрушилась подо мной… неожиданно… как пол, который казался совершенно прочным, но весь сгнил.
— Ты не размышляешь о несправедливости смерти, о болезнях, убийствах, войнах? Говоришь, что-то вроде сгнившего пола? Который обрушился в одну ночь?
— Верно.
— Чушь собачья! — воскликнул Стефан, вскакивая со стула.
Его резкие слова и движения испугали отца Кронина. Он вскинул голову, его глаза расширились от удивления.
— Чушь собачья! — повторил отец Вайкезик, сопроводив свое восклицание гримасой и повернувшись к викарию спиной.
Он хотел шокировать молодого коллегу, вывести его из этого полугипнотического состояния, навеянного жалостью к себе, но, кроме того, его раздражали закрытость и упрямое отчаяние Кронина. Обращаясь к викарию и глядя при этом в атакуемое порывами ветра окно, разрисованное морозными узорами, отец Вайкезик сказал:
— Ты не мог пасть вот так, от истинно верующего священника в августе до атеиста в декабре. Просто не мог. Если только причиной не стало какое-то убийственное событие. Перемены в твоем сердце явно не случайны, отец, даже если ты скрываешь от себя причины. Но пока ты их не признаешь, не примешь, ты будешь оставаться несчастным.
Напряженная тишина повисла в воздухе.
Потом стало слышно приглушенное тиканье часов в корпусе красного дерева, инкрустированном бронзой.
Наконец Брендан Кронин сказал:
— Отец, пожалуйста, не сердитесь на меня. Я вас так уважаю… и настолько ценю наши отношения, что ваш гнев… вкупе со всем прочим… слишком тяжел для меня.
Довольный тем, что в раковине Брендана появилась трещина, пусть и небольшая, радуясь тому, что его маленькая хитрость принесла плоды, отец Вайкезик отвернулся от окна, быстро подошел к ушастому креслу и положил руку на плечо викария:
— Я не сержусь на тебя, Брендан. Я обеспокоен. Озабочен. Разочарован тем, что ты не позволяешь мне помочь тебе. Но я не сержусь.
Молодой священник поднял глаза:
— Отец, поверьте мне, я всей душой желаю получить от вас помощь для выхода из этого состояния. Но, по правде говоря, мои сомнения порождены не тем, что вы назвали. Я и вправду не знаю, откуда они взялись. Для меня это… загадка.
Стефан кивнул, сжал плечо Брендана, вновь сел за стол, закрыл глаза, задумался.
— Итак, Брендан, ты не можешь определить причину своего кризиса веры. А значит, твоя проблема имеет не интеллектуальную природу и вдохновляющее чтение тебе не поможет. Это проблема психологического свойства, корни ее находятся в твоем подсознании, ждут, когда ты до них докопаешься.
Открыв глаза, Стефан увидел, что викарий упорно размышляет над предположением о неполадках в глубине своего сознания. Это означало бы, что не Бог отвернулся от Брендана, а Брендан — от Бога. С личной ответственностью разбираться было гораздо проще, чем с мыслью, что Бога нет или что Бог больше не хочет его знать.
— Ты, вероятно, знаешь, что настоятелем Иллинойского общества Иисуса является Ли Келлог. Но вероятно, не знаешь о том, что в его подчинении есть два психиатра, тоже иезуиты: они пользуют священников нашего ордена, у которых возникают душевные и эмоциональные проблемы. Я мог бы устроить для тебя курс лечения у одного из них.
— Правда? — Брендан весь подался вперед.
— Да. Со временем. Но не сейчас. Если ты начнешь проходить курс, настоятель сообщит твое имя дисциплинарному префекту, который станет проверять твои действия за прошедшие годы — не нарушал ли ты обетов.
— Но я никогда…
— Я знаю, что никогда, — успокаивающе сказал Стефан. — Но должность дисциплинарного префекта обязывает к подозрительности. Хуже всего другое: даже если все закончится излечением, префект еще несколько лет будет не сводить с тебя глаз, предостерегать от неподобающего поведения. Это сузит твои перспективы. А ты, отец, до всех этих неприятностей казался мне священником с хорошими перспективами: монсеньорство, а то и больше.
— Нет-нет. Определенно нет. Не я, — сказал Брендан тоном, полным самоуничижения.
— Именно ты. И если ты справишься с этим, то все еще сможешь далеко пойти. Но если окажешься в списке префекта, то до конца своих дней будешь ходить в подозреваемых. В лучшем случае станешь тем, кем стал я: простым приходским священником.
В уголках глаз Брендана промелькнула улыбка.
— Для меня это будет честью. Я считал бы, что хорошо прожил жизнь, если бы стал тем, кем стали вы.
— Но ты можешь пойти дальше, хорошо послужить церкви. И я исполнен решимости предоставить тебе такой шанс. Поэтому прошу дать мне время до Рождества — я помогу тебе выбраться из этой дыры. Больше никаких ободряющих слов. Никаких споров о добре и зле. Я буду опираться на собственные теории относительно психологических нарушений. Мое лечение будет непрофессиональным, но дай мне шанс. До Рождества. А потом, если твое состояние не улучшится, если мы не приблизимся к ответу, я передам тебя в руки психиатров-иезуитов. Договорились?
Брендан кивнул:
— Договорились.
— Превосходно! — сказал отец Вайкезик. Выпрямившись, он оживленно потер ладони, словно собирался колоть дрова или заняться другими взбадривающими упражнениями. — У нас больше трех недель. В первую неделю ты откажешься от всех священнических одеяний, оденешься в мирскую одежду и явишься в детскую больницу Святого Иосифа, к доктору Джеймсу Макмерти. Он причислит тебя к сотрудникам больницы.
— В качестве капеллана?
— В качестве санитара — будешь выносить судна, менять простыни, все, что потребуется. О том, что ты священник, будет знать только доктор Макмерти.
Брендан моргнул:
— И какой в этом смысл?
— Ты поймешь еще до конца недели, — радостно сказал Стефан. — А когда поймешь, почему я отправил тебя в больницу, у тебя появится важный ключ к своей душе — ключ, который откроет двери и даст тебе возможность заглянуть внутрь себя. Может быть, ты поймешь причину потери веры и преодолеешь кризис.
На лице Брендана отразилось сомнение.
— Вы обещали дать мне три недели, — сказал Брендан.
— Хорошо.
Брендан машинально поправил пасторский воротничок, — казалось, его тревожила мысль о расставании с этим атрибутом, и отцу Вайкезику это представлялось хорошим симптомом.
— Ты съедешь из церковного дома и не появишься в нем до Рождества. Я дам тебе денег на еду и номер в недорогом отеле. Будешь работать и жить в реальном мире, не под церковной крышей. А теперь переоденься, собери вещи и приходи ко мне. Я позвоню доктору Макмерти и сделаю необходимые приготовления.
Брендан вздохнул, встал и направился к двери.
— Кое-что, возможно, подтверждает теорию о том, что моя проблема — психологическая, а не интеллектуальная. Меня одолевают сны… точнее, один и тот же сон, каждую ночь.
— Повторяющийся сон. Очень по-фрейдистски.
— Я вижу его начиная с августа, поначалу еженедельно или чуть чаще. Но на последней неделе он стал повторяться регулярно — трижды за последние четыре ночи. К тому же этот плохой сон повторяется несколько раз за ночь. Короткий, но… напряженный. Про черные перчатки.
— Черные перчатки?
Брендан поморщился:
— Я нахожусь в странном месте. Не знаю где. Лежу в кровати, кажется. Я вроде как связан. Мои руки неподвижны. И ноги. Хочу пошевелиться, бежать, выбраться оттуда, но не могу. Горит тусклая лампочка. А потом эти руки…
Его пробрала дрожь.
— Руки в черных перчатках? — подсказал отец Вайкезик.
— Да. Глянцевые черные перчатки. Виниловые или резиновые. Плотно сидят на руках и отливают глянцем, не как обычные перчатки. — Брендан отпустил ручку двери, сделал два шага к середине комнаты, встал там и поднял руки к лицу, словно они помогали вспомнить угрожающие руки из сна. — Я не вижу, кому принадлежат руки. Что-то происходит с моими глазами. Я могу видеть руки… перчатки… но только до запястий. А все остальное подернуто туманом.
Судя по тому, как Брендан упомянул о своем сне — напоследок и словно ненароком, — ему явно хотелось считать это обстоятельство несущественным. Лицо его, однако, стало бледнее обычного, а в голосе слышалась едва уловимая, но безошибочно угадываемая дрожь.
Порыв ветра обрушился на дребезжавшую раму окна, и Стефан спросил:
— Этот человек в черных перчатках говорит что-нибудь?
— Ничего не говорит. — Снова дрожь. Брендан опустил руки и сунул их в карманы. — Он прикасается ко мне. Перчатки холодные, гладкие.
Казалось, викарий чувствовал прикосновение перчаток прямо в этот момент. Заинтригованный, отец Вайкезик подался вперед на стуле и задал вопрос:
— В каком месте он касается тебя перчатками?
Глаза молодого священника остекленели.
— Они прикасаются… к моему лицу. Ко лбу. К щекам, к шее… груди. Холодные. Прикасаются почти повсюду.
— Они делают тебе больно?
— Нет.
— Но ты боишься этих перчаток и человека, который их носит?
— Я в ужасе. Но не знаю почему.
— Не разглядеть фрейдистскую природу этого сна просто невозможно.
— Наверное, — согласился викарий.
— Сны — это послания, которые подсознание отправляет сознанию, и в этих перчатках легко увидеть фрейдистскую символику. Руки дьявола тянутся к тебе, чтобы лишить тебя божьей благодати. Или они могут быть символами искушения, грехов, в которые тебя вовлекают.
Брендан, казалось, мрачно забавлялся при мысли о такой возможности.
— В особенности плотского греха. Ведь перчатки прикасаются ко мне повсюду. — Викарий вернулся к двери, взялся за ручку, но снова остановился. — Слушайте, я вам скажу кое-что странное… Этот сон… Я почти уверен: он не символический. — Брендан перевел взгляд со Стефана на поношенный ковер. — Думаю, эти руки в перчатках не символизируют ничего, кроме рук в перчатках. Я думаю… где-то, в каком-то месте, в то или иное время они были реальными.
— Ты хочешь сказать, что когда-то побывал в ситуации, похожей на ту, которую видишь во сне?
Викарий, по-прежнему глядя на ковер, сказал:
— Не знаю. Может быть, в детстве. Понимаете, это не обязательно связано с моим кризисом веры. Возможно, это две разные вещи.
Стефан отрицательно покачал головой:
— Два необычных и серьезных несчастья — утрата веры и повторяющийся ночной кошмар — беспокоят тебя одновременно. И ты хочешь, чтобы я не видел связи? Тут нет места для случайности. Связь должна быть. Но скажи мне, когда именно в детстве тебе угрожала невидимая фигура в перчатках?
— Два раза я серьезно болел. Может быть, меня во время жара осматривал доктор, который грубо вел себя или напугал меня. И этот опыт оказался таким травматическим, что я его подавил, а теперь он возвращается ко мне во сне.
— Врачи во время обследования пациента надевают белые, а не черные перчатки. И легкие, из латекса, а не тяжелые, из резины или винила.
Викарий набрал в грудь воздуха и выдохнул:
— Да, вы правы. Но я не могу отделаться от ощущения, что этот сон не символический. Думаю, это безумие. Но я уверен, черные перчатки — настоящие, такие же настоящие, как кресло «морриса» или эти книги на полке.
Часы на каминной полке пробили четыре.
Ветер, шелестевший внутри пустот, теперь завыл.
— Страшновато, — сказал Стефан, имея в виду не ветер и не гулкий бой часов. Он пересек комнату и похлопал викария по плечу. — Уверяю тебя, ты ошибаешься. Сон связан с твоим кризисом веры. Черные руки сомнения. Подсознание предупреждает тебя о том, что ты участвуешь в реальной схватке. Но ты бьешься не один. Я сражаюсь бок о бок с тобой.
— Спасибо, отец.
— И Бог. Он тоже рядом с тобой.
Отец Кронин кивнул, но его лицо и сутулые плечи выдавали полную безнадежность.
— А теперь иди и собирай чемоданы, — велел отец Вайкезик.
— Вы останетесь без помощи, когда я уйду.
— У меня есть отец Джеррано и сестры в школе. Иди.
Когда викарий ушел, Стефан вернулся за стол.
Черные перчатки. Всего лишь сон, по сути не очень страшный. Но отец Кронин выглядел таким испуганным, рассказывая о нем, что перед глазами Стефана до сих пор стоял этот образ: пальцы в глянцевых черных перчатках тянутся из тумана и щупают, пальпируют…
Черные перчатки.
У отца Вайкезика возникло предчувствие, что это будет одна из самых трудных спасательных миссий, которые выпадали на его долю.
За окном падал снег.
Был четверг, 5 декабря.
4Бостон, Массачусетс
В пятницу, четыре дня спустя после успешной установки аортального имплантата Виоле Флетчер и своего катастрофического бегства из операционной, Джинджер Вайс все еще лежала в Мемориальном госпитале. Джинджер поместили туда после того, как Джордж Ханнаби вывел ее из заснеженного проулка, где к ней вернулось сознание.
Она подверглась трехдневному доскональному обследованию. Электроэнцефалография, рентгенограмма черепа, эхотонограмма, пневмовентрикулография, люмбальная пункция, ангиограмма и еще много чего, затем повторение нескольких анализов (к счастью, не люмбальной пункции) в целях перекрестной проверки. Новейшее оборудование и наличие современных медицинских методик позволяло обследовать ее мозговые ткани на предмет кистозных образований, абсцессов, тромбов, аневризм и доброкачественных опухолей. Некоторое время у нее предполагали злокачественную опухоль периневральных нервов. Проверили внутричерепное давление. Проверили, нет ли хронической внутричерепной гипертензии. Сделали анализ жидкости, отобранной в ходе люмбальной пункции, на количество протеинов, церебральное кровотечение и содержание сахара, повышенный уровень которого мог указывать на бактериальную инфекцию или признаки грибковой инфекции. Доктора действовали тщательно, решительно, вдумчиво, досконально, с твердым намерением выявить причину ее проблемы, потому что были врачами и отдавали все силы пациенту, но в особенности потому, что Джинджер была их коллегой.
В два часа дня пятницы Джордж Ханнаби вошел в ее палату с результатами многочисленных анализов и отчетами консультантов, которые в последний раз обменялись мнениями. Тот факт, что он пришел сам, вместо онколога или нейрохирурга (ведущего врача Джинджер), скорее всего, означал, что результат неважный. В первый раз Джинджер пожалела, что видит его.
Она сидела в кровати, облаченная в синюю пижаму, которую Рита Ханнаби, жена Джорджа, любезно привезла ей (вместе с чемоданом, набитым другими необходимыми вещами) из квартиры на Бикон-Хилл. Читала какой-то детектив в мягкой обложке, притворяясь, что уверена: ее приступы — следствие легкого, излечимого недомогания. Но страх не отпускал ее.
Однако новости от Джорджа оказались настолько плохими, что самообладание отказало ей. В каком-то смысле это было хуже всего, к чему она готовилась.
У нее не нашли ничего.
Никаких заболеваний. Никаких повреждений. Никаких врожденных дефектов. Ничего.
Когда Джордж торжественно выложил ей окончательные результаты и дал понять, что ее безумное бегство в состоянии фуги не имеет видимых патологических причин, Джинджер потеряла контроль над своими эмоциями — впервые после того, как разрыдалась в проезде. Она плакала тихо, почти без слез, охваченная огромной болью.
Физический недуг, возможно, оказался бы излечимым. Выздоровев, она вернулась бы за операционный стол.
Но результаты обследования и заключения специалистов содержали одну и ту же невыносимую истину. Ее проблема находилась исключительно в ее сознании, имела психологический характер и не излечивалась хирургическими средствами, антибиотиками или наркотиками в контролируемых дозах. Если пациент страдал повторяющимися фугами при отсутствии физиологических причин, единственной надеждой оставалась психотерапия, хотя даже лучшие психиатры не могли похвастаться высоким процентом излечения таких пациентов. И в самом деле, фуга часто указывала на зачатки шизофрении. Шансы Джинджер справиться с заболеванием и вернуться к нормальной жизни упали чуть ли не до нуля, а шансы на длительную госпитализацию стали пугающе высокими.
Ей оставалось несколько шагов до исполнения мечты, несколько месяцев до собственной хирургической практики — и в этот момент все полностью разрушилось, как разбивается хрустальный шар, пораженный пулей. Даже если ее состояние нельзя назвать критическим, даже если психотерапия даст ей шанс контролировать эти странные приступы, получить лицензию врача она никогда не сможет.
Джордж достал из коробки несколько салфеток, дал ей. Налил стакан воды. Заставил ее выпить таблетку валиума, хотя поначалу она отказывалась. Взял ее руку, казавшуюся в его большой ладони рукой ребенка. Заговорил тихим, ободряющим голосом. Постепенно успокоил ее.
Наконец Джинджер обрела дар речи:
— Но, Джордж, черт побери, я выросла в атмосфере, которую никак не назовешь психологически разрушительной. В нашем доме царили счастье и мир. И я определенно получила больше любви и ласки, чем кто бы то ни было. Никакого насилия я не знала — ни физического, ни психологического, ни эмоционального. — Она сердито схватила коробку с салфетками, выдернула одну. — Почему я? Как у меня, с моими данными, мог развиться психоз? Как? С моей фантастической матерью, моим особенным папой, моим детством, счастливым, как ни у кого, черт побери! Откуда я могла подхватить серьезное душевное заболевание? Это несправедливо. Это неправильно. Это невероятно.
Ханнаби сел на край ее кровати — при своем росте он заметно возвышался над Джинджер даже в такой позе.
— Во-первых, доктор, специалисты говорят вот что. Существует целая школа, которая считает, что многие душевные болезни являются следствием мельчайших химических изменений в организме, в мозговых тканях, таких изменений, которых мы пока не можем ни обнаружить, ни понять. Это не обязательно должно корениться в вашем детстве. Я не считаю, что из-за этого вы должны переоценить всю свою жизнь. Во-вторых, я вовсе не убежден — повторяю: не убежден, — что ваше состояние настолько серьезно, как прогрессирующий психоз.
— Ах, Джордж, пожалуйста, не утешайте…
— Утешать пациента? Вы видели, чтобы я когда-нибудь этим занимался? — Он сказал это так, будто сроду не слышал ничего более абсурдного. — Я не пытаюсь поднять вам настроение. Я говорю то, что думаю. Да, мы не нашли физической причины вашего состояния, но это не значит, что ее нет. Возможно, вы в начальной фазе, когда выявить причину невозможно. Через неделю-другую, через месяц или после какого-нибудь обострения появится симптом, указывающий на ухудшение. Мы сделаем новые анализы, обследуем вас еще раз и в конечном счете обнаружим причину. Спорю на что угодно: мы докопаемся до причин вашей проблемы.
Она обрела надежду. Выбросила скомканные салфетки и взяла всю коробку.
— Вы и вправду думаете, что такое возможно? Опухоль в мозгу или абсцесс, настолько крохотные, что их пока не видно?
— Конечно. Мне гораздо легче поверить в это, чем в нарушение психики. Вы? Да вы одна из самых психически устойчивых людей, с какими мне приходилось встречаться. И я не могу принять версию о том, будто вы психопат или даже психоневротик, у которого между фугами не проявляется отклонений от нормы. Что я хочу сказать? Серьезные душевные болезни не проявляют себя мелкими вспышками. Они захватывают всю жизнь пациента.
Это не приходило ей в голову. Обдумав соображение Ханнаби, она почувствовала себя лучше — хотя не очень обнадеженной и отнюдь не счастливой. Казалось странным надеяться на опухоль мозга, но ведь опухоль можно вырезать, не нанеся при этом серьезного ущерба мозговым тканям. А вот против безумия все скальпели бессильны.
— Следующие несколько недель или месяцев, вероятно, будут самыми трудными в вашей жизни, — сказал он. — Ожидание.
— Полагаю, на это время я отстранена от работы в больнице.
— Да. Но я не вижу причин отстранять вас от помощи мне в кабинете. В зависимости от вашего состояния, конечно.
— А что, если я… если со мной случится один из этих приступов?
— Я буду рядом и не допущу, чтобы вы нанесли себе вред, пока длится приступ.
— Но что будут думать пациенты? Вашей практике это вряд ли пойдет на пользу, разве нет? Иметь помощницу, которая вдруг превращается в мешуггене и с воплем выскакивает из кабинета?
Он улыбнулся:
— Мои пациенты — это моя забота. Так или иначе, это на потом. Пару недель вы спокойно можете отдыхать. Без всякой работы. Расслабьтесь. Придите в себя. Последние несколько дней вымотали вас эмоционально и физически.
— Я лежала в постели. Вымотали? Не стучите по чайнику.
Он недоуменно моргнул:
— Не — что?
— Ой! — Она удивилась, что эти слова сорвались с ее языка. — Так говорил мой отец. Еврейское выражение. «Хок нит кайн чайник» — не стучи по чайнику. Это значит: «не говори глупостей». Не спрашивайте почему. Просто я ребенком постоянно слышала эти слова.
— Ну, я не стучу по чайнику, — сказал он. — Хоть вы и пролежали неделю в постели, ничего не делая, но эти дни сильно вас измотали, и вам нужно расслабиться. Я хочу, чтобы вы на несколько недель переехали к нам с Ритой.
— Что? Я не могу доставлять вам столько…
— Никаких хлопот. С нами живет горничная. Вам даже постель по утрам не придется убирать. Из гостевой комнаты открывается прекрасный вид на залив. Жить рядом с водой полезно — успокаивает. Если хотите знать, доктор именно это вам и предписал.
— Нет, правда. Спасибо, но я не смогу.
Он нахмурился:
— Вы не понимаете. Я не только ваш босс, но и ваш доктор, и я вам говорю: это именно то, что вы должны сделать.
— Я прекрасно проживу у себя дома.
— Нет, — твердо сказал он. — Вы подумайте. Представьте: приступ застанет вас во время готовки обеда. Вы перевернете кастрюлю на плиту. Может начаться пожар, а вы ничего не поймете, пока не выйдете из фуги, — к тому времени вся квартира будет в огне, и вы не сможете выбраться. И это только один из способов нанести себе вред. Могу назвать еще сотню. Так что я вынужден настаивать… какое-то время вы не можете жить одна. Если не хотите поселиться у нас, то, может, есть родственники, которые вас примут на время?
— В Бостоне нет. В Нью-Йорке. Тетушки и дядюшки.
Но Джинджер не могла остановиться ни у кого из родственников. Они, конечно, были бы рады ее принять, в особенности тетя Франсина или тетя Рейчел. Однако Джинджер не хотела, чтобы они видели ее в таком состоянии, одна мысль о том, что приступ случится у них на глазах, была для нее невыносима. Она чуть ли не видела Франсину и Рейчел — вот они сидят, ссутулившись за кухонным столом, разговаривают вполголоса, прищелкивают языками. «В какой момент Джейкоб и Анна совершили ошибку? Может, они ее загоняли? Анна всегда требовала от нее слишком многого. А после смерти Анны Джейкоб слишком много навалил на ее плечи. Она в двенадцать лет хозяйство вела. Слишком много для нее. Слишком большая нагрузка для девочки».
Они обрушат на Джинджер массу сострадания, понимания и любви, но при этом могут замарать память о родителях — память, которую она твердо решила чтить всегда.
Джорджу, который все еще сидел на краю постели и ждал ее ответа с явной озабоченностью, глубоко тронувшей ее, она сказала:
— Я принимаю гостевую комнату с видом на залив.
— Превосходно!
— Правда, мне кажется, что я страшно обременю вас. И предупреждаю: если мне там по-настоящему понравится, вы от меня никогда не избавитесь. Вы поймете, что попали в переделку, когда придете домой, а там нанятые мной люди перекрашивают стены и вешают новые шторы.
Ханнаби усмехнулся:
— При первом упоминании о малярах или шторах мы вышвырнем вас на улицу. — Он легонько поцеловал ее в щеку, встал с края кровати и пошел к двери. — Я запускаю процесс выписки, через два часа вы сможете покинуть больницу. Позвоню Рите, попрошу ее приехать и забрать вас. Я уверен, вы победите эту болезнь, Джинджер, но вы должны думать позитивно.
Когда Ханнаби вышел из палаты и его шаги замерли в коридоре, вымученная улыбка мигом исчезла с ее лица. Она откинулась на подушки и тупо уставилась на пожелтевшую от времени акустическую плитку.
Потом прошла в примыкавшую к палате ванную, с волнением приблизилась к раковине, немного поколебавшись, включила воду и стала смотреть, как та вихрится у сливного отверстия и уходит в канализацию. В понедельник у раковины операционного блока, после успешно проведенной операции по установке аортального имплантата Виоле Флетчер, Джинджер впала в панику при виде воды, уходившей в сливное отверстие, но никак не могла понять, почему это случилось. Почему, черт побери? Ей отчаянно хотелось понять.
«Папа, — думала она, — почему тебя нет со мной? Ты бы меня выслушал, помог».
Папины изречения часто посвящались пакостным сюрпризам жизни. В те времена Джинджер находила их смешными. Когда все волновались, думая о будущем, Джейкоб покачивал головой, подмигивал и говорил: «Зачем переживать из-за завтрашнего дня? Никто не знает, что упадет вам на голову сегодня».
Как это верно. И совсем не смешно.
Она чувствовала себя инвалидом. Потерянной.
Была пятница, 6 декабря.
5Лагуна-Бич, Калифорния
Утром в понедельник, 2 декабря, Доминик вместе с Паркером Фейном приехал в кабинет врача. Но доктор Коблец не стал сразу же отправлять его на диагностику, потому что совсем недавно тщательно обследовал Доминика и не обнаружил никаких физических нарушений. Он заверил их, что не стоит делать поспешных выводов о нарушении мозговой деятельности, которое во сне вынуждает писателя спешно искать укрытия и прибегать к самозащите. Сперва надо испробовать другие методы лечения.
После предыдущего визита Доминика, 23 ноября, доктор, по его словам, стал интересоваться проблемами сомнамбулизма и прочел кое-что по этой теме. У большинства взрослых нарушение быстро проходило, но в некоторых случаях возникала опасность перехода в хроническое состояние. В самом серьезном случае это напоминало жестко фиксированное, навязчивое поведение тяжелых неврастеников. Хронический сомнамбулизм с трудом поддавался лечению и мог стать доминирующим фактором в жизни пациента, порождая страх перед ночью и сном, вызывая чувство полной беспомощности, переходящее в более серьезные эмоциональные нарушения.
Доминик чувствовал, что уже находится в опасной зоне. Он вспомнил баррикаду, которую воздвиг перед дверями спальни. Арсенал на своей кровати.
Коблец, заинтригованный и озабоченный, но не слишком обеспокоенный, заверил Доминика и Паркера, что в большинстве случаев с перманентным сомнамбулизмом — повторяющимися ночными хождениями — можно покончить, принимая успокоительное перед сном. После нескольких спокойных ночей пациент обычно излечивается. В хронических случаях, если человека преследует тревога, он в течение дня пьет еще и диазепам. Поскольку действия, которые выполнял во сне Доминик, требовали от сомнамбулы неестественно больших физических усилий, доктор Коблец велел ему пить днем валиум и глотать таблетку флуразепама — пятнадцать миллиграммов, — перед тем как забраться под одеяло.
По пути из Ньюпорта в Лагуна-Бич — справа плескался океан, слева возвышались горы — Паркер Фейн сказал, что пока хождения во сне не прекратились, Доминику не следует жить одному. Бородатый, растрепанный художник вел «вольво» быстро, агрессивно, но осторожно. Он редко отрывал взгляд от Тихоокеанского шоссе, но сила его личности действовала так, что взгляд и внимание Фейна, казалось, были постоянно обращены к Доминику.
— У меня дома полно места. Я смогу за тобой приглядывать. Имей в виду, надоедать тебе я не буду. Не стану наседкой. Но по крайней мере, буду рядом. И мы сможем как следует обсудить это, вникнуть во все по-настоящему — только ты да я. Попытаемся разобраться, как твой лунатизм связан с переменами в тебе, когда позапрошлым летом ты отказался от работы в Маунтин-Вью. Я определенно могу тебе помочь. Честное слово, если бы я не стал треклятым художником, то стал бы треклятым психиатром. У меня есть дар — я умею разговорить кого угодно, заставить рассказать о себе. Как полагаешь? Поживи у меня и позволь мне побыть психотерапевтом.
Доминик отказался. Он хотел остаться в своем доме, один — все остальное казалось ему уходом в ту самую кроличью нору, где он столько лет прятался от жизни. Изменения, произошедшие с ним позапрошлым летом, во время путешествия в Маунтин-Вью, были сильными и необъяснимыми, но это были изменения к лучшему. В тридцать три года он наконец оседлал жизнь, крепко держал узду и скакал по новым просторам. Ему нравился тот человек, которым он стал, и он ничего так не боялся, как возвращения к прежнему безотрадному существованию.
Может быть, сомнамбулизм был таинственным образом связан с изменениями в нем самом, как утверждал Паркер, но Доминик сомневался, что эта связь была загадочной или сложной. Скорее всего, дело обстояло проще: сомнамбулизм был способом спрятаться от проблем, волнений и стрессов, ожидавших его в новой жизни. Но он никак не мог допустить такого поворота.
Поэтому Доминик останется у себя дома, один, будет принимать валиум и флуразепам, как прописал доктор Коблец, и победит болезнь.
Так он решил по пути в Лагуна-Бич, утром в субботу, 7 декабря, и это решение пока что казалось правильным. В один день ему требовался валиум, в другой — нет. Каждый вечер он принимал таблетку флуразепама с молоком или горячим шоколадом. Сомнамбулизм стал реже тревожить его по ночам. До начала медикаментозного лечения приступы случались каждые сутки, но за последние пять ночей он ходил во сне только два раза, в среду и пятницу, покидая постель в предрассветные часы.
Более того, его активность во сне стала не такой странной и тревожной. Он больше не запасался оружием, не строил баррикад, не пытался забить гвоздями окно. В обоих случаях он просто покидал свой матрас «Бьютирест» ради импровизированной кровати в углу гардеробной, где просыпался с затекшими конечностями, с болями, испуганный какой-то неизвестной и безымянной угрозой, вспомнить которую не мог.
Худшее вроде бы осталось позади. Слава богу.
В четверг он вернулся к работе, продолжив писать новый роман — с того места, где остановился несколько недель назад.
В пятницу позвонила Табита Уайкомб, его нью-йоркский редактор, и сообщила хорошую новость: появились две предварительные рецензии на «Сумерки в Вавилоне», обе отличные. Она прочла ему рецензии, потом рассказала другие новости, совсем уже хорошие: запросы книготорговцев, разожженные рекламой и рассылкой нескольких сот сигнальных экземпляров, продолжают расти и первый тираж, который однажды уже решили поднять, теперь поднимут снова. Они проговорили почти полчаса, и Доминик, повесив трубку, понял, что жизнь налаживается.
Но субботняя ночь принесла новый поворот, то ли к лучшему, то ли к худшему — этого он пока не понимал. Ни одна из ночей, во время которых случались хождения во сне, не оставила ни малейших воспоминаний о кошмаре, выгнавшем его из кровати. В субботу же Доминика преследовал жуткий, необыкновенно яркий сон, из-за которого он в сомнамбулической панике бегал по дому, но на сей раз, проснувшись, вспомнил часть сновидения. Меньшую часть, но зато главную — концовку.
В последние одну-две минуты сна он стоял в тускло освещенной ванной, все вокруг было как в тумане. Невидимый человек толкнул его к раковине, Доминик согнулся над ней, уткнувшись лицом прямо в фарфоровую чашу. Кто-то обхватил его рукой и удерживал на ногах — сам бы он не устоял из-за слабости. Он был как тряпка, колени дрожали, желудок выворачивало и завязывало узлом. Второй невидимый человек положил обе руки на его голову и ткнул лицом в раковину. Доминик не мог говорить. Не мог дышать. Он знал, что умирает. Ему нужно было убежать от этих людей, из ванной, но сил не было. Все вокруг было нечетким, но он хорошо различал гладкую поверхность фарфора и хромированные края слива — его лицо от сливного отверстия отделяли считаные дюймы. Слив был старомодным, без механической пробки. Резиновая затычка была извлечена и убрана, он ее не видел. Вода текла из крана мимо его лица, расплескивалась по дну раковины, вихрилась и снова вихрилась вокруг слива, уходила вниз. Два человека, заталкивавшие его в раковину, кричали, хотя он не понимал ни слова. Вихрем и вниз… вихрем… Миниатюрный вихрь гипнотически притягивал его глаза, зияющий слив приводил в ужас — он походил на засасывающее отверстие, намеревавшееся затянуть его в свои зловонные глубины. Доминик вдруг понял, что эти двое хотят затолкать его в отверстие и избавиться от него. Может быть, внизу стоит мусороперерабатывающая машина, которая изрубит его в мелкие куски и смоет…
Он проснулся с криком. В ванной. Пришел сюда во сне. Стоял рядом с раковиной, нагнувшись, и кричал в сливное отверстие. Он отпрыгнул от зияющей дыры, нога подвернулась, он чуть не свалился в ванну. Ухватился за вешалку для полотенец и удержался на ногах. Его трясло, он хватал ртом воздух. Наконец он набрался мужества, повернулся к раковине, заглянул в нее. Глянцевый фарфор. Медь сливного отверстия и куполообразная заглушка. Ничего другого, ничего страшного.
Во сне ванная была не такой. Доминик умылся и вернулся в спальню. Часы на ночном столике показывали всего два двадцать пять ночи.
Хотя сон не имел никакого смысла и, казалось, никакой символической или реальной связи с его жизнью, кошмар был невероятно пугающим. Но он не заколачивал окон, не собирал во сне оружия, так что ухудшение выглядело незначительным.
Случившееся могло быть даже признаком улучшения. Если он будет помнить свои сны, не куски, а полные сны, от начала до конца, он, возможно, сумеет обнаружить причину тревоги, сделавшую его ночным бродягой. У него появится больше шансов справиться с ней.
И все же ложиться в кровать он больше не хотел, не хотел рисковать — вдруг он вернется в то странное место из сна. Пузырек с флуразепамом стоял в верхнем ящике ночной тумбочки. Его норма составляла не больше одной таблетки в день, но в маленькой поблажке себе нет ничего страшного.
Доминик подошел к бару в гостиной, налил себе виски «Чивас регал», трясущейся рукой сунул таблетку в рот, запил «Чивасом» и вернулся в кровать.
Он пошел на улучшение. Еще немного — и ночные хождения прекратятся. Через неделю он вернется к норме. Через месяц его сомнамбулизм будет казаться нелепым помрачением, и он будет недоумевать: как он позволил такой глупости взять над ним верх?
Опасно балансируя на дрожащем канате сознания над морем сна, он начал терять равновесие, испытывая приятное чувство мягкого сползания в никуда. Но, погружаясь в сон, он слышал собственное бормотание в темноте спальни, слова были странными — пугали и возбуждали интерес, — но виски и флуразепам, как и полагалось, взяли над ним верх.
«Луна, — хрипло шептал он. — Луна, луна».
Он не мог понять, что имел в виду, и попытался прогнать сон на время, достаточное, чтобы ему разобраться в собственных словах.
— Луна? Луна, — еще раз прошептал он и отключился.
Было три часа одиннадцать минут. Воскресенье. 8 декабря.
6Нью-Йорк, штат Нью-Йорк
Несколько дней спустя после ограбления «фрателланцы» на три с лишним миллиона долларов Джек Твист отправился на свидание с мертвой женщиной, которая все еще дышала.
Стоял воскресный день. В час дня он припарковал свой «камаро» в подземном гараже частной клиники в респектабельном квартале Ист-Сайда, поднялся на лифте в вестибюль, зарегистрировался и получил пропуск посетителя.
Сторонний человек никогда бы не подумал, что это больница. Общественная зона была отделана в стиле ар-деко, популярном во время строительства здания. Здесь были два оригинала картин Эрте, диваны, кресла, столы с аккуратно разложенными журналами. Вся мебель наводила на мысли о 1920-х годах.
Заведение удивляло своей роскошью. Оригиналы Эрте были излишеством. Очевидно, имелись и сотни других необязательных вещей. Но администрация считала, что надо сохранять этот имидж для привлечения клиентов из высшего класса и поддержания годовой прибыли на уровне ста процентов. Здесь лежали самые разные пациенты — кататонические шизофреники, дети с аутизмом, больные в долгосрочной коме, как молодые, так и старые, — но у них были две общие черты: хронические, а не острые заболевания и наличие состоятельных родственников, способных оплачивать уход по высшему разряду.
Размышляя об этом, Джек всегда злился: почему в городе нет заведения, куда за умеренную плату принимали бы пациентов с катастрофическими черепно-мозговыми травмами или психическими заболеваниями. Несмотря на громадный расход денег налогоплательщиков, больницы Нью-Йорка, как и все больницы в мире, были мрачной шуткой, и средний горожанин был вынужден принимать все как есть из-за отсутствия альтернатив.
Не будь Джек умелым и в высшей степени успешным вором, он не смог бы выплачивать клинике огромные ежемесячные суммы. К счастью, у него был врожденный воровской талант.
Взяв пропуск посетителя, он прошел к другому лифту и поднялся на четвертый этаж — всего их было шесть. Коридоры на верхних этажах, в отличие от вестибюля, выглядели по-больничному. Лампы дневного света. Белые стены. Чистый, едкий, мятный запах дезинфектанта.
В дальнем конце коридора четвертого этажа, в последней комнате справа, жила мертвая женщина, которая продолжала дышать. Джек дотронулся до металлической пластины на тяжелой откидной двери, помедлил, с трудом проглотил слюну, глубоко вздохнул и наконец вошел внутрь.
Комната выглядела не так роскошно, как вестибюль, никакого ар-деко не наблюдалось, но все было очень неплохо, напоминая средний по стоимости номер в «Плазе»: высокий потолок с белой лепниной, камин с белой полкой, ворсистый ковер темно-зеленого цвета, светло-зеленые шторы, зеленый диван с лиственным орнаментом и два стула. Как считалось, пациент чувствовал себя счастливее в такой комнате, чем в палате. Впрочем, многие не обращали внимания на обстановку, но этот относительный уют хотя бы не ухудшал настроения приходящих к ним друзей и родственников.
Больничная кровать была единственной уступкой практичности и резко контрастировала со всем остальным, но ее вид смягчался зелеными дизайнерскими простынями.
И только пациент портил приятное настроение, создаваемое интерьером.
Джек опустил защитное ограждение кровати и поцеловал жену в щеку. Та не шелохнулась. Он взял ее руку в свои. Ладонь не ответила ему пожатием, не согнулась, осталась вялой, безжизненной, бесчувственной — но хотя бы теплой.
— Дженни? Это я, Дженни. Как ты сегодня себя чувствуешь? Мм… Выглядишь хорошо. Хорошо выглядишь. Ты всегда хорошо выглядишь.
И в самом деле, для человека, который восемь лет пребывал в коме, человека, который за все это время не сделал ни одного шага, ни разу не почувствовал солнечных лучей или свежего воздуха на своем лице, она выглядела очень хорошо. Но вероятно, только Джек мог искренне сказать, что она все еще прекрасна. Она перестала быть красавицей, но никто бы не подумал, что эта женщина почти десятилетие провела в мрачных играх со смертью.
Волосы потеряли блеск, но оставались густыми и сохранили сочный каштановый оттенок — как четырнадцать лет назад, когда Джек впервые увидел ее за прилавком в отделе мужской парфюмерии «Блумингдейлса». Санитары мыли ей голову два раза в неделю и расчесывали каждый день.
Он мог бы провести рукой под ее волосами, с левой стороны головы, до неестественной, тошнотворной впадины, мог бы прикоснуться к этой впадине, не беспокоя женщину, потому что ее больше ничто не беспокоило, — но не сделал этого: прикосновение обеспокоило бы его самого.
На ее коже не было морщин — ни на лбу, ни даже в уголках закрытых глаз. Она похудела, но не катастрофически. Неподвижная женщина на зеленых дизайнерских простынях, неподвластная времени, — заколдованная принцесса в ожидании поцелуя, который пробудит ее от векового сна.
Жизнь проявляла себя только в том, как ритмично вздымалась грудь при дыхании и двигалось — почти незаметно — горло при сглатывании слюны. Глотание происходило автоматически, непроизвольно и ни в коей мере не было признаком сознания.
Повреждение мозга было обширным и необратимым. Движения, которые она совершала, будут единственными доступными для нее движениями — вплоть до смертельных судорог. Надежды не оставалось. Он знал, что надежды нет, и смирился с ее состоянием.
Она бы выглядела гораздо хуже, если бы не постоянный уход. Каждый день к ней приходили физиотерапевты и проводили пассивный комплекс упражнений. Тонус мышц был невысоким, но все же был.
Джек взял ее руку и долго смотрел на нее. На протяжении семи лет он приходил к ней дважды в неделю, не считая пяти или шести часов в воскресенье. Несмотря на частоту своих посещений и неизменность ее состояния, он никогда не уставал смотреть на нее.
Он пододвинул стул, сел рядом с кроватью, не выпуская ее руки, глядя на ее лицо, и говорил с ней больше часа. Пересказал фильм, который посмотрел после прошлого посещения, и книги, которые прочел. Поговорил о погоде, о зимнем ветре, сильном и кусачем. Красочно описал великолепные рождественские витрины.
Она не вознаграждала его ни вздохом, ни движением — лежала, как всегда, неподвижная.
И все же он говорил с ней: вдруг внутри ее осталась частичка сознания, лучик ясности в глубокой ночи комы? Вдруг она может слышать и понимать? Тогда самое худшее для нее — оказаться в ловушке бездвижного тела, отчаянно жаждать хотя бы одностороннего общения, но не получать его, ведь все считают, что она не может слышать. Доктора заверяли его, что эти тревоги безосновательны: она ничего не слышит, ничего не видит, ничего не знает, кроме тех образов и фантазий, которые могут вспыхнуть между закороченными нейронами поврежденного мозга. Но если они ошибались, если существовал хоть один шанс на миллион, что они ошибаются? Он не мог оставить ее в этой полнейшей, ужасной изоляции. И поэтому он говорил с ней, а за окном менялись оттенки серого — краски зимнего дня.
В четверть шестого он вышел в примыкающий к комнате туалет, вымыл лицо, вытер его, моргнул, увидев свое отражение в зеркале. И в тысячу первый раз спросил себя, что такого нашла в нем Дженни.
Ни одна черта, ни одно выражение его лица не намекали на красоту. Слишком широкий лоб, слишком большие уши. Зрение было нормальным, но левый глаз чуть косил влево, и большинство людей при разговоре с ним нервно переводили взгляд с одного его глаза на другой, не понимая, какой именно смотрит на них, — а на самом деле смотрели оба. Улыбался он клоунской улыбкой, а когда хмурился, сам Джек-потрошитель бросился бы наутек при виде его.
Но Дженни что-то в нем разглядела. Она хотела его, любила его, он был ей нужен. Хотя сама она была красавицей, внешность Джека ее не заботила. Одна из причин, по которым он так сильно ее любил. Одна из причин, по которым ему так не хватало ее. Одна из тысячи.
Он отвернулся от зеркала. Если существовало одиночество страшнее его нынешнего, дай бог, чтобы оно его не постигло.
Он вернулся в комнату, попрощался с безучастной женой, поцеловал ее, вдохнул еще раз запах ее волос и вышел в половине шестого.
Сидя за рулем «камаро», Джек с ненавистью поглядывал на пешеходов и других водителей. Его соотечественники. Хорошие, милые, кроткие, добродетельные люди из нормального мира посмотрели бы на него с неприязнью и даже отвращением, если бы знали, что он профессиональный вор, хотя на преступный путь его толкнуло то, что они сделали с ним и Дженни.
Он знал, что злость и ожесточение ничего не решат, ничего не изменят — только повредят ему самому. Ожесточение съедало его. Он не хотел ожесточаться, но порой ничего не мог с собой поделать.
Позднее, после одинокого ужина в китайском ресторане, Джек вернулся к себе. Он владел просторной квартирой с одной спальней в жилищном кооперативе: первоклассное здание на Пятой авеню, рядом с Центральным парком. Официально квартира принадлежала компании, зарегистрированной в Лихтенштейне. Компания оплатила покупку чеком, выданным одним швейцарским банком, а жилищные расходы каждый месяц оплачивал с трастового счета «Бэнк оф Америка». Джек Твист жил здесь под именем Филипа Делона. Консьержи, другой обслуживающий персонал и те соседи, с которыми он разговаривал, знали его как странного, со слегка сомнительной репутацией члена богатого французского семейства: его отправили в Америку будто бы для наблюдения за инвестициями, а на самом деле — чтобы он не мозолил глаза родственникам. Он бегло говорил по-французски и мог часами говорить по-английски с убедительным французским акцентом, ни разу не ошибившись и не разоблачив себя. Конечно, никакой французской семьи не существовало, лихтенштейнская компания, как и счет в швейцарском банке, принадлежали ему, и все, что он мог инвестировать, было похищено у других. Он был необычным вором.
Джек прошел в гардеробную, примыкавшую к спальне, удалил фальшивую перегородку в ее конце, вытащил два пакета из тайного хранилища глубиной в три фута, даже не включив света, перенес их в темную гостиную, положил рядом со своим любимым креслом у большого окна. Потом отправился на кухню, достал бутылку «Бекса» из холодильника, открыл ее и вернулся в гостиную. Сев у окна, в темноте, он стал смотреть на парк, где свет отражался от покрытой снегом земли, порождая странные тени в голых ветвях деревьев.
Он тянул время и знал это. Наконец он включил настольную лампу рядом с креслом, взял меньший из двух пакетов, открыл, начал просматривать содержимое.
Драгоценности. Бриллиантовые подвески, бриллиантовые колье, сверкающие бриллиантовые ожерелья. Браслет с бриллиантами и изумрудами. Три браслета с бриллиантами и сапфирами. Кольца, броши, заколки, булавки, шляпные заколки с драгоценными камнями.
Все это досталось ему после ограбления, которое он провернул шесть недель назад. Вообще-то, на такое дело идут вдвоем, но, тщательно и умело все спланировав, он нашел способ, как справиться одному, и все прошло гладко.
Единственная проблема состояла в том, что он не получил никакого удовлетворения. Обычно, справившись с работой, Джек несколько дней ходил в приподнятом настроении. С его точки зрения, это были не простые преступления, но акты возмездия правильным людям за то, что те сделали с ним и Дженни. До двадцати девяти лет он отдавал всего себя обществу, стране, а в награду оказался в адской центральноамериканской дыре с диктаторским режимом, оставленный гнить в одной из местных тюрем. А Дженни… Невыносимо было думать о том, в каком виде он нашел ее, когда наконец бежал и вернулся домой. Теперь он больше ничего не отдавал обществу — только брал у него. И получал от этого огромное удовольствие. Больше всего ему нравилось нарушать правила, брать то, что хотел, и оставаться безнаказанным; так было вплоть до кражи драгоценностей, случившейся шесть недель назад. Завершив ту операцию, он не почувствовал торжества, не ощутил, что возмездие состоялось. Отсутствие возбуждения пугало его. В конечном счете ради этого он и жил.
Сидя в кресле у окна, он высыпал драгоценности себе на колени, потом стал брать одну вещь за другой, рассматривая на свет, пытаясь вновь почувствовать радость мести.
Ему следовало избавиться от драгоценностей сразу же после ограбления. Но он не хотел расставаться с украденным, не получив от него хоть сколько-нибудь удовольствия.
Обеспокоенный отсутствием эмоций, он сложил драгоценности в пакет.
В другом пакете была его доля от ограбления склада «фрателланцы». Им удалось открыть только один из двух сейфов, но там оказалось чуть больше трех миллионов ста тысяч долларов — по миллиону с лишним на душу — в неотслеживаемых купюрах по двадцать, пятьдесят и сто долларов.
Пора было уже переводить наличность в кассовые чеки и другие платежные средства для отправки по почте на его швейцарские счета. Он, однако, не торопился, потому что, как и в случае с драгоценностями, еще не испытал ощущения торжества.
Он вытащил из пакета туго перевязанные пачки и взвесил в руках. Поднес к лицу, понюхал. Деньги пахнут по-особому, и обычно один только запах вызывал у него возбуждение, но не на сей раз. Он не чувствовал торжества, не чувствовал себя умным, стоящим выше закона, не чувствовал превосходства над мышами, послушно пробиравшимися по лабиринтам общественного устройства так, как их научили. Он чувствовал только одно — опустошение.
Если бы перемена случилась после работы на складе, он бы объяснил это тем, что ограбил других воров, а не правильных людей. Но эту же реакцию он отмечал и после кражи драгоценностей, а ведь в тот раз жертвой стал законный бизнес. Именно апатия после ограбления ювелирного магазина заставила его провести следующую операцию раньше намеченного. Обычно он ходил на дело раз в три или четыре месяца, но между двумя последними операциями прошло только пять недель.
Ну хорошо, может быть, привычный трепет не приходил, потому что деньги стали не важны для него. Он отложил достаточно, чтобы жить в достатке до конца дней и заботиться о Дженни, даже если она проживет в коме больше среднего срока, что было маловероятно. Может быть, все это время главным в его работе был не бунт и не вызов обществу, как считал Джек, и он совершал все это ради денег, а остальное — дешевая рационализация и самообман.
Но он не мог в это поверить. Он помнил, что́ чувствовал прежде, и понимал, насколько ему теперь не хватает этого чувства.
Что-то с ним происходило, какой-то внутренний сдвиг, разворот. Он ощущал себя пустым, потерянным, потерявшим цель в жизни. Он не хотел лишиться страсти к кражам. Других причин жить у него не было.
Он положил деньги в пакет, выключил свет и сидел в темноте, прихлебывая «Бекс» и глядя на Центральный парк.
Вдобавок к потере радости от работы, его стал преследовать повторяющийся кошмар, более яркий, чем любой сон, виденный им прежде. Это началось шесть недель назад, до операции в ювелирном магазине, и с тех пор кошмар посещал его восемь, девять, а может, и десять раз. Во сне он убегал от человека в мотоциклетном шлеме с темным щитком. Ему казалось, что это мотоциклетный шлем, хотя он не видел его в подробностях, как не видел и человека. Безликий чужак преследовал его, бежал за ним по непонятным комнатам, по бесконечным коридорам, но самой живой сценой была погоня по пустому хайвею, прорезавшему безлюдный, залитый лунным светом ландшафт. В каждом случае паника нарастала, как давление в паровом котле, и наконец взрыв будил его.
Очевидное толкование было таким: сон — предупреждение, мужик в шлеме — коп, а значит, Джека поймают. Но нет, кошмар порождал другое чувство. Во сне у Джека никогда не возникало ощущения, что мужик в шлеме — коп. Было что-то другое.
Он надеялся, что сон, черт побери, не повторится сегодня. День и без того был достаточно скверным, чтобы закончиться полуночным кошмаром.
Он взял еще пива, вернулся в кресло у окна и продолжил сидеть в темноте.
Было 8 декабря. Джек Твист, бывший офицер элитного рейнджерского подразделения армии США, взятый в плен на необъявленной войне, помогший спасти жизни более тысячи индейцев в Центральной Америке, человек, который нес груз скорби, непосильной для большинства, бесстрашный вор, чьи запасы мужества никогда не истощались, спрашивал себя, осталось ли в нем самое обычное мужество, необходимое, чтобы жить дальше. Если он больше не находил смысла в воровстве, надо было найти новый смысл в жизни. Иначе никак.
7Округ Элко, Невада
Эрни Блок нарушил все ограничения скорости на пути из городка Элко в мотель «Транквилити».
В последний раз он ездил так быстро и бесшабашно в мрачное утро понедельника, когда служил в разведке корпуса морских пехотинцев во Вьетнаме. Он сидел за рулем джипа, проезжая по вроде бы дружественной территории, и неожиданно попал под вражеский огонь. Снаряды поднимали фонтаны земли, взметали в воздух куски щебня всего в нескольких футах от бамперов его машины, спереди и сзади. Наконец он выехал из зоны обстрела, чудом избежав примерно двадцати попаданий. Все же он получил три ранения — небольших, но мучительных — от зазубренных осколков мины, временно оглох от громких взрывов и поймал себя на том, что пытается контролировать движение джипа, который едет на четырех дисках при сдувшихся покрышках. Выжив, он решил, что познал страх настолько глубокий, насколько это вообще возможно.
Но, возвращаясь из Элко, он испытывал страх посильнее того, вьетнамского.
Приближалась темнота. Вскоре после полудня он, оставив Фей за стойкой портье, сел в «додж» и отправился в транспортную компанию — забрать заказанные для мотеля световые приборы. У него вполне хватало времени, чтобы съездить туда и вернуться до наступления сумерек.
Но у него спустило колесо, и он потерял время, меняя его. Затем, добравшись до Элко, он потратил почти час на ремонт шины, потому что не хотел возвращаться домой без запасного колеса. Так или иначе — из Элко он выехал почти на два часа позже, чем собирался, и солнце уже клонилось к западу, к дальней кромке Большого бассейна.
Бо́льшую часть пути он выжимал педаль акселератора до отказа, обгоняя всех. Он знал, что, если придется ехать в полной темноте, до дому он не доберется. Утром его найдут за рулем стоящего на обочине фургона, но к тому времени он окончательно сойдет с ума от ужаса, проведя ночь в созерцании абсолютно черного ландшафта.
Две с половиной недели, начиная со Дня благодарения, Эрни скрывал от Фей свой иррациональный страх перед темнотой. После ее возвращения из Висконсина он понял, что теперь ему трудно спать без включенной лампы: в отсутствие жены он не гасил свет. Каждое утро он закапывал в опухшие глаза «Мурайн». К счастью, Фей ни разу не предложила съездить в Элко, чтобы посмотреть кино, а потому Эрни мог не придумывать поводов для отказа. Несколько раз после захода солнца ему приходилось покидать мотель и бежать в стоявшее рядом гриль-кафе «Транквилити», и, хотя тропинка хорошо освещалась наружными лампами и рекламными щитами мотеля, Эрни переполняло ощущение собственной хрупкости и уязвимости.
И во время службы в морской пехоте, и после этого Эрни Блок старался как можно лучше делать то, что от него требовалось, оправдывать ожидания. И теперь поклялся себе сделать все возможное, чтобы не подвести жену.
Сидя за рулем «доджа» на пути к мотелю «Транквилити», под вязким оранжево-фиолетовым солнцем, Эрни Блок думал о своей проблеме. Преждевременный старческий маразм или болезнь Альцгеймера? Третьего быть не может. Хотя ему всего лишь пятьдесят два, у него наверняка что-то вроде Альцгеймера. Да, это его пугало, но, по крайней мере, не вызывало вопросов.
Да, вопросов не было, но согласиться с этим он не мог. От него зависела Фей. Он не мог стать душевнобольным инвалидом, обузой для нее. Мужчины из семьи Блоков никогда не подводили своих женщин. Никогда. Нельзя было и думать об этом.
Хайвей огибал небольшой холм. До мотеля (единственного здания, видимого на бескрайних просторах), расположенного к северу от восьмидесятой федеральной трассы, оставалось около мили. Его неоновый сине-зеленый щит уже был включен и пронзительно-ярко горел на фоне сумеречного неба. Эрни в жизни не видел ничего более привлекательного.
До полной темноты еще оставалось десять минут, и он решил не рисковать по-глупому — что, если коп остановит его так близко от убежища? Он отпустил педаль газа, и стрелка спидометра стала падать: девяносто… восемьдесят пять… семьдесят пять… шестьдесят…
Он был в трех четвертях мили от дома, когда случилось что-то странное. Он посмотрел в сторону юга, и у него перехватило дыхание. Он не знал, что его испугало. Что-то в ландшафте. Что-то в игре света и тени на склонах, занятых полями. Им внезапно овладела странная мысль: этот конкретный участок земли с противоположной стороны шоссе, протянувшийся на полмили, крайне важен для понимания невероятных изменений, которые происходят с ним в последние несколько месяцев.
Пятьдесят… сорок пять… сорок…
Он не замечал ничего, что отличало бы этот клочок земли от десятков тысяч акров вокруг него. К тому же Эрни видел его тысячи раз и совершенно им не заинтересовался. И тем не менее что-то в наклоне местности, в мягко изогнутых контурах земли, в рассекающей его напополам ране высохшего ручья, в чередовании полыни и травы, в проглядывавших там и сям выходах скальной породы, казалось, требовало: «Исследуй меня».
Сама земля словно говорила: «Здесь, здесь, здесь ты найдешь то, что поможет решить твою проблему, поможет объяснить твой страх перед ночью. Здесь. Здесь…» Но это было смешно.
К своему удивлению, Эрни вдруг понял, что съезжает на обочину и останавливается в четверти мили от дома, неподалеку от съезда на дорогу окружного значения, которая проходит мимо мотеля. Он прищурился, глядя через шоссе на юг — на то место, которое таинственным образом привлекло его внимание.
Его охватило удивительное ощущение грядущего озарения, чувство, что с ним вот-вот произойдет нечто невероятно важное. Кожу на затылке покалывало.
Он вышел из фургона, не выключив двигатель, и, охваченный эйфорией, объяснить которую не мог, направился через дорогу, чтобы лучше разглядеть очаровавший его участок. Пересек двухполосную проезжую часть, спустился в расщелину двадцатифутовой ширины, разделявшую трассу надвое, поднялся по другому ее склону, пропустил три здоровенных грузовика, промчавшихся на восток, пересек вторую половину дороги в вихревых потоках, возникавших после проезда машин. Сердце стучало с необъяснимым возбуждением, он даже забыл на время о приближающейся темноте. Он остановился на дальнем краю обочины, в самом высоком месте трассы, глядя на юг и немного на запад. Сегодня он надел свободную замшевую куртку с подкладкой из овчины, но коротко стриженные седые волосы почти не защищали от пронизывающего ветра, который скреб холодными костяшками пальцев по его голове.
Он начал терять ощущение, что сейчас случится нечто крайне важное. Вместо этого вдруг пришла еще более пугающая мысль — будто с ним уже случилось что-то на этом клочке погружающейся во мрак земли, то, что стало причиной его страха перед темнотой. То, что он настойчиво прогонял из памяти.
Но это не имело смысла. Если здесь происходили важные события, они не ушли бы из его памяти просто так. Он не был забывчивым человеком. И не принадлежал к тем, кто прогоняет неприятные воспоминания.
Но он по-прежнему ощущал покалывание в затылке. Где-то там, на этих бескрайних равнинах Невады, неподалеку отсюда, с ним случилось то, о чем он забыл, но теперь оно кольнуло его, высунувшись из подсознания, где сидело глубоко-глубоко. Так игла, случайно оставленная в одеяле, может уколоть, напугать и разбудить спящего.
Широко расставив ноги, крепко уперев ступни в обочину, склонив шишковатую голову к широкому плечу, Эрни, казалось, приказывал ландшафту выражаться яснее. Он напрягся, чтобы оживить умершее воспоминание об этом месте, если оно существовало, но чем больше он терзал память, пытаясь нащупать ускользающее откровение, тем больше оно ускользало. А потом исчезло вовсе.
Дежавю ушло так же, как и ощущение надвигающейся радости, исчезнувшее чуть раньше. Никакого пощипывания кожи на затылке и шее. Бешено стучавшее сердце постепенно успокоилось.
Ошеломленный и слегка сбитый с толку, он разглядывал быстро погружавшийся в темноту пейзаж — склон, зубья скальной породы, кустарник и траву, обветренную древнюю землю с ее выступами и впадинами — и не понимал, почему это место показалось ему особенным. Он видел перед собой часть плоскогорья, неотличимого от тысячи других мест, если ехать отсюда в Элко или в Бэттл-Маунтин.
Сбитый с толку неожиданной переменой — только что он был на границе трансцендентного знания и вот вернулся в будничный мир, — он повернулся к фургону, ждавшему его по другую сторону федеральной трассы. Едва пришло осознание собственной глупости, как он, охваченный странным возбуждением, бросился через шоссе. Он надеялся, что Фей не видела его. Если по какой-то случайности она была у окна и смотрела в эту сторону, то наверняка видела устроенное им представление: от мотеля его отделяло всего четверть мили, а мигание аварийки на машине делало ее самым заметным объектом в быстро опускающейся темноте.
Темнота.
Внезапно вспомнив о том, что до наступления темноты остается несколько минут, Эрни Блок чуть не лишился сознания. Некоторое время таинственный магнетизм, влекший его к этому месту, был сильнее страха перед тьмой. Но все изменилось в одно мгновение, когда он понял, что восточная половина неба уже сделалась фиолетово-черной, а в западной части оставались считаные минуты до исчезновения меркнущего света.
Он издал панический крик и, забыв об опасности, бросился через дорогу прямо перед домом на колесах. Водитель недовольно загудел. Не обращая ни на что внимания, он мчался сломя голову, чувствуя, как тьма хватает за горло, душит его. Добежал до неглубокой расщелины — разделительной полосы, — начал спускаться, упал, перекатился через спину, встал, до смерти напуганный чернотой, поднимавшейся из каждой впадины в земле, из-под каждого камня. Поднялся по противоположному склону. Хорошо, что движения в западном направлении не было, ведь он не дал себе труда посмотреть на дорогу. У фургона он несколько секунд возился с ручкой, остро ощущая кромешную черноту под машиной. Та хватала его за ноги. Хотела затащить под «додж» и проглотить. Он дернул дверцу на себя. Вырвал ноги из лап тьмы. Бросился в машину. Хлопнул дверцей. Запер ее.
Он почувствовал себя лучше, но все еще не в безопасности, и, если бы от дома его не отделяли несколько сот футов, он бы впал в ступор из-за паники. Ему оставалось проехать всего четверть мили. Когда он включил фары, мрак отступил, и это придало ему сил. Его так отчаянно трясло, что он не был уверен, сумеет ли вписаться в трафик, а потому ехал по обочине до самого съезда; вдоль дороги и у основания насыпи горели натриевые фонари. Появилось искушение остановиться внизу, среди желтого сияния, и остаться там, но он сжал зубы и свернул на неосвещенную дорогу окружного значения. Через две сотни ярдов Эрни добрался до въезда на территорию мотеля. Въехал на парковку, поставил фургон перед входом в конторку, выключил фары, заглушил двигатель.
За большими прозрачными дверями конторки он увидел Фей, сидевшую за столом, поспешил внутрь, слишком сильно хлопнул дверью. Когда жена подняла голову, он послал ей улыбку, надеясь, что та выглядит убедительно, несмотря на его смятение.
— Я начала волноваться, дорогой, — сказала она, улыбаясь в ответ.
— Покрышку проколол, — сказал он, расстегивая молнию на куртке.
Он почувствовал некоторое облегчение. Справиться с наступающей ночью было проще, когда ты не один. Фей придавала ему сил, но все же он чувствовал себя не в своей тарелке.
— Я скучала без тебя, — сказала она.
— Да меня всего полдня не было.
— Значит, я наркоманка. Мне показалось, дольше. Видимо, нужно принимать моего Эрни каждые два часа, чтобы не начиналась ломка.
Оба наклонились над стойкой, каждый со своей стороны, и от всей души поцеловались. Фей положила руку на затылок Эрни, чтобы прижать его к себе. Большинство пар, давно состоящих в браке, довольно сдержанны в проявлениях чувств, даже если сохранили любовь, но у них дело обстояло иначе. После свадьбы прошел тридцать один год, но Фей умела сделать так, чтобы муж почувствовал себя молодым.
— Ну и где новые светильники? — спросила она. — Привезли? Перевозчики тебя не обманули?
Вопрос вернул Эрни к реальности — к острому ощущению ночи снаружи. Он посмотрел на окна и быстро отвернулся:
— Нет-нет, все в порядке. Но что-то я устал. Не хочется тащить их сюда сегодня.
— Всего четыре упаковки…
— Нет, правда, лучше сделаю это утром, — сказал он, стараясь, чтобы его голос не дрожал. — Ничего с ними в машине не случится. Никто их не тронет. Эй, ты развесила рождественские украшения!
— А ты только что заметил?
Огромный венок с сосновыми шишками висел на стене над диваном, картонная фигура Санта-Клауса стояла в углу рядом с подставкой для открыток, а маленькие керамические санки с керамическим оленем разместились на одном из концов длинной стойки. С потолка на прозрачных лесках свешивались красные с золотом елочные шары.
— Тебе пришлось брать лестницу, — сказал он.
— Стремянку.
— А если бы ты упала? Нужно было оставить это мне.
Фей покачала головой:
— Дорогой, клянусь тебе, я не хрупкая барышня. Успокойся. Вы, бывшие морпехи, слишком уж далеко заходите в своем мачизме.
— Правда?
Открылась наружная дверь, вошел дальнобойщик, спросил, есть ли свободные номера.
Эрни задерживал дыхание, пока дверь не закрылась.
Это был худощавый человек в ковбойской шляпе, джинсовой куртке, ковбойской рубашке и джинсах. Фей похвалила шляпу, усеянную бирюзовыми камешками, с замысловатым тиснением на кожаной ленте. Со всегдашней легкостью она, занимаясь регистрацией, заставила незнакомца почувствовать себя ее старым другом.
Эрни тем временем пытался забыть странные ощущения, испытанные на федеральной трассе, и прогнать мысли о приближающейся ночи. Зайдя за стойку, он повесил куртку на медный крючок в углу у шкафа с архивом, потом подошел к дубовому столу, где под пресс-папье лежала пачка писем. Счета, как же без них. Реклама. Просьба о пожертвовании. Первые рождественские поздравления в этом году. Чек с его военной пенсией.
Потом он увидел белый конверт без обратного адреса, в котором оказалась цветная поляроидная фотография, снятая перед мотелем у дверей девятого номера. Муж, жена, ребенок. Мужу под тридцать, смуглый и красивый. Женщина года на два моложе, хорошенькая брюнетка. Маленькая девочка пяти-шести лет, очень миленькая. Все трое улыбаются в камеру. Судя по одежде — шорты, футболки — и качеству света на фотографии, Эрни предположил, что снимок сделан в середине лета.
Он недоуменно покрутил фото в руках в поисках каких-либо объяснений. Задник был чистым. Он снова осмотрел конверт — ничего: ни письма, ни открытки, ни визитки отправителя. Почтовый штемпель свидетельствовал о том, что фотографию отправили из Элко 7 декабря, в прошедшую субботу.
Он снова посмотрел на фотографию и, хотя не вспомнил этих людей, почувствовал, как по коже побежали мурашки, — то же самое он испытал сегодня на шоссе, когда оглядывал местность по другую сторону федеральной трассы. Сердцебиение участилось. Он быстро отложил фотографию, отвернулся от нее.
Фей все еще болтала с ковбоем-дальнобойщиком, потом сняла ключ с доски и передала его клиенту.
Эрни не сводил глаз с жены. Она действовала на него успокаивающе. Когда они познакомились, она была прелестной девушкой с фермы, а потом превратилась в еще более прелестную женщину. Ее светлые волосы, возможно, начали седеть, но трудно было сказать наверняка. Ясные голубые глаза смотрели с открытого дружелюбного лица, типичного для Айовы, чуточку дерзко, но всегда приветливо, даже добродушно.
К тому времени, когда ковбой-дальнобойщик ушел, Эрни перестало трясти. Он показал Фей фотографию:
— Что ты об этом думаешь?
— Это девятый номер. Вероятно, останавливались у нас. — Она прищурилась, глядя на фотографию молодой пары с ребенком. — Но не могу сказать, что я их помню. Совсем незнакомые люди.
— Тогда почему они прислали нам снимок без всяких пояснений?
— Очевидно, думали, что мы их вспомним.
— Но если они так думали, то должны были прожить здесь несколько дней и познакомиться с нами. А я их совсем не знаю. Но я наверняка запомнил бы малышку, — сказал Эрни. Он любил детей, и те отвечали ему взаимностью. — С такой мордашкой надо в кино сниматься.
— Я думаю, ты бы запомнил мать. Красавица.
— Почтовый штемпель Элко, — сказал Эрни. — Зачем приезжать в наш мотель из Элко?
— Может, они не живут в Элко. Были там прошлым летом, проезжали через Элко недавно, собирались заглянуть к нам, но времени не хватило. И отправили фотографию оттуда.
— Без записки.
— Да, странно, — согласилась Фей.
Эрни взял у нее фотографию:
— К тому же это поляроид. Проявляется через минуту, после того как снимешь. Если бы они хотели оставить снимок нам, то сделали бы это сразу.
Открылась дверь, и в мотель вошел человек с копной курчавых волос и кустистыми усами, дрожавший от холода.
— Остались еще номера? — спросил он.
Пока Фей регистрировала гостя, Эрни с фотографией ушел за дубовый стол. Он собирался взять почту и подняться на второй этаж, но почему-то остался у стола и принялся разглядывать лица на снимке.
Был вечер вторника, 10 декабря.
8Чикаго, Иллинойс
Брендан Кронин отправился на работу санитаром в детскую больницу Святого Иосифа. Только доктор Макмерти знал, что перед ним священник. Врач пообещал отцу Вайкезику сохранить все в тайне и торжественно заверил, что Брендана нагрузят работой — и неприятной работой — как обычного санитара. Поэтому в первый же день Брендан выносил судна, менял пропитанные мочой простыни, помогал физиотерапевту делать пассивные упражнения с пациентами, прикованными к кровати, кормил с ложечки восьмилетнего полупарализованного мальчика, возил кресла-каталки, подбадривал подавленных пациентов, убирал рвоту двух юных раковых больных, только что прошедших химию. Никто не ублажал его, не называл «отцом». Сестры, доктора, санитары, волонтеры и пациенты называли его Бренданом, и он чувствовал себя неловко, словно самозванец, участвующий в маскараде.
В первый день его одолевали жалость и боль при виде детей в больнице, дважды он ускользал в туалет для мужского персонала, запирался в кабинке и рыдал там. Скрюченные ноги, распухшие суставы — последствия ревматоидного артрита, мучителя невинных детей, — были для него слишком ужасным зрелищем. Страдающие мышечной дистрофией, жертвы ожогов с загнивающими ранами, избитые дети, над которыми издевались родители, — он плакал обо всех.
Он не мог понять, с чего вдруг отец Вайкезик решил, будто эти обязанности помогут ему вернуть утраченную веру. Напротив, вид стольких страдающих детей только усиливал его сомнения. Если сострадательный католический бог и в самом деле существует, если есть Иисус, почему Он допускает, чтобы невинные корчились в муках? Брендан, конечно, знал все обычные богословские доводы. Человечество само наслало на себя зло всевозможных видов, говорила церковь, потому что отвернулось от божественной благодати. Но богословские доводы мало чего стоили, когда ты смотрел в глаза маленьких жертв судьбы.
На второй день персонал продолжал называть его Бренданом, а дети окрестили Толстячком — давно забытое прозвище, о котором он поведал им, рассказывая одну забавную историю. Им нравились его истории, шутки, стишки и глупые каламбуры, он обнаружил, что почти всегда смешит их или по меньшей мере вызывает улыбки. В этот день он тоже плакал в мужском туалете, но лишь один раз.
На третий день Толстячком его называли уже не только дети, но и персонал. Будь у него другое призвание, кроме служения Богу, он бы нашел себя в больнице Святого Иосифа. Кроме обычных обязанностей санитара, он развлекал пациентов комической болтовней, дразнил их, отвлекал от болезней. Куда бы он ни приходил, его встречали криками «Толстячок!», и это было наградой получше денег. В тот день он плакал только в номере отеля, который снял на время необычной терапии отца Вайкезика.
К середине среды, седьмого дня, он уже знал, почему отец Вайкезик отправил его в больницу. Понимание пришло, когда он расчесывал волосы десятилетней девочки, искалеченной редким заболеванием костей.
Ее звали Эммелайн, и она по праву гордилась своими волосами, густыми, глянцевыми, цвета воронова крыла, — их здоровый блеск, казалось, был протестом против истощавшей ее болезни. Она с удовольствием расчесывала волосы каждый день, совершая по сто движений расческой, но нередко суставы пальцев или кисти так воспалялись, что она не могла держать расческу.
В среду Брендан посадил девочку в кресло и отвез в рентгенологию, где проверяли, как новое лекарство действует на ее костный мозг, а через час, в палате, стал расчесывать ей волосы, легонько проводя расческой по шелковистым локонам. Эмми смотрела в окно, зачарованная зимним пейзажем.
Скрюченной, как у восьмидесятилетней старухи, рукой она показала на крышу другого, более низкого крыла больницы:
— Видишь снежное пятно, Толстячок?
Внутри здания было тепло, и почти весь снег стал рыхлым и сполз по наклонной крыше, но на темной черепичной дранке осталось большое снежное пятно.
— Похоже на корабль, — сказала Эмми. — По форме. Ты видишь? Красивый старый корабль с тремя белыми парусами, скользящий по черепичному морю.
Некоторое время Брендану не удавалось увидеть то, что видела она. Но Эмми продолжала описывать воображаемое судно, и когда он в четвертый раз оторвал взгляд от ее волос, то вдруг понял, что пятно снега и в самом деле очень похоже, восхитительно похоже на плывущий под парусами корабль.
Длинные сосульки, свисавшие с окна палаты Эмми, представлялись Брендану прозрачными решетками, а больница — тюрьмой, в которой она отбывает пожизненное заключение. Но для Эмми эти сталактиты были чудесным рождественским украшением, создавая, по ее словам, праздничное настроение.
— Бог любит зиму так же, как Он любит весну, — сказала Эмми. — Смена времен года — это Его подарок нам, чтобы мы не скучали в этом мире, один из подарков. Так нам сказала сестра Катерина, и я сразу же поняла, что это правда. Когда лучи солнца попадают на сосульки, у меня на кровати появляются радуги. Ах, какие красивые радуги, Толстячок! Лед и снег похожи… они похожи на драгоценные камни… и на горностаевые мантии, которыми Господь накрывает мир зимой, чтобы мы ахали и охали. Вот почему Он никогда не создает две одинаковые снежинки. Это способ напомнить нам, что мир, который он создал для нас, — удивительный, удивительный мир.
И, словно по команде, с серого декабрьского неба, вихрясь, посыпались снежинки.
Несмотря на ее почти неподвижные ноги и скрюченные руки, несмотря на боль, которую ей приходилось терпеть, Эмми верила в доброту Бога и во вдохновенную правильность мира, созданного Им.
Сильная вера и в самом деле была свойственна почти всем детям в больнице Святого Иосифа. Убеждение, что заботливый Отец наблюдает за ними из своего Небесного Царства, придавало им сил.
В голове Брендана звучал голос отца Вайкезика: «Если эти невинные так сильно страдают и не теряют при этом веры, какие жалкие оправдания можешь привести ты, Брендан? Возможно, в своей невинности и наивности они знают то, о чем ты забыл, получая образование в Риме. Может быть, тебе стоит извлечь из этого урок, Брендан? Ты так не считаешь? Подумай. Хоть какой-нибудь урок?»
Но урок был недостаточно действенным, чтобы вера вернулась к Брендану. Он действительно был глубоко тронут удивительным мужеством этих детей перед лицом таких испытаний, но это отнюдь не убеждало его, что заботливый и сострадательный Бог на самом деле существует.
Он сто раз прошелся расческой по волосам Эмми, потом еще десять раз — ей было приятно, — потом переложил ее из кресла в кровать. Натянув одеяло на несчастные скрюченные ноги девочки, он почувствовал прилив ярости, как во время мессы в Сент-Бетт в позапрошлое воскресенье. Если бы под рукой у него оказалась священная чаша, он бы снова, не задумываясь, швырнул ее о стену.
Эмми охнула. Брендана вдруг посетило странное чувство, будто она читает его богохульные мысли.
— Ой, Толстячок, ты ударился!
Он моргнул, глядя на нее:
— Ты о чем?
— Ты не обжегся? Руки. Когда ты обжег руки?
Сбитый с толку ее вопросом, он посмотрел на свои руки с тыльной стороны, перевернул их и удивился: в середине каждой ладони было красное кольцо — воспаленная, распухшая кожа, — четко очерченное, диаметром в два дюйма и шириной не более чем в полтора: идеальный круг, причем кожа вокруг и внутри кольца была вполне нормальной. Отметины казались нарисованными, но когда Брендан кончиком пальца прикоснулся к одному из колец, то ощутил волдырь, образовавшийся на ладони.
— Странно, — сказал он.
Доктор Стэн Хитон, дежурный врач в отделении скорой помощи больницы Святого Иосифа, стоял у смотрового стола, на котором сидел Брендан, и с интересом разглядывал странные кольца на его руках. Наконец он спросил:
— Болит?
— Нет. Ничуть.
— Зуд? Ощущение жжения?
— Нет. Ничего такого.
— Может, хотя бы щиплет? Нет? Раньше такого не было?
— Никогда.
— У вас есть какая-нибудь аллергия? Нет? Мм… на первый взгляд похоже на слабый ожог, но вы бы запомнили, если бы оперлись на что-нибудь настолько горячее. Вы бы почувствовали боль. Значит, исключено. Как и контакт с кислотой. Вы сказали, что возили маленькую девочку в радиологию.
— Да, но я не находился в кабинете, когда делали рентген.
— На радиационный ожог тоже не очень похоже. Может быть, дерматомикоз, грибковое заболевание, или разновидность кольцевых червей, хотя симптомов для этого недостаточно. Ни шелушения, ни зуда. И затем, кольцо слишком четко очерчено: не похоже на воспаление, которое наблюдается при микроспоридии или стригущем лишае.
— К чему же мы тогда приходим?
Хитон задумался, потом сказал:
— Не думаю, что это серьезно. Скорее всего, сильная реакция на неизвестную аллергию. Если будет продолжаться, придется сделать стандартные кожные пробы на аллергию: это позволит найти источник проблемы.
Он отпустил руки Брендана, сел за стол, стоявший в углу, и начал заполнять рецепт.
Озадаченный Брендан уставился на свои руки, потом сложил их на коленях.
Не прекращая писать, Хитон сказал:
— Я начну с простейшего: лосьон с кортизоном. Если круги не исчезнут через два дня, приходите снова.
Он вернулся к смотровому столу с рецептом в руке. Брендан взял у него бумажку:
— Скажите, нет ли опасности, что инфекция передастся кому-нибудь из ребят и все такое?
— Нет-нет, если бы я считал, что есть хоть малейшая опасность, то сказал бы вам, — проговорил Хитон. — Дайте посмотреть еще раз, напоследок.
Брендан протянул ему руки ладонями вверх.
— Что за черт? — удивленно сказал доктор Хитон.
Кольца исчезли.
Той ночью в «Холидей-инн» Брендана опять преследовал знакомый уже кошмар, о котором он рассказывал отцу Вайкезику. За прошедшую неделю этот кошмар мучил его дважды.
Ему снилось, будто он лежит в незнакомом месте, руки и ноги связаны ремнями или фиксаторами. Из тумана к нему тянутся две руки, облаченные в отливающие блеском черные перчатки.
Он проснулся в ворохе напитавшихся по́том простыней, сел на кровати, откинулся на изголовье, давая сну время рассеяться, пока пот высыхает на лбу. В темноте поднес руки к лицу, чтобы вытереть его, и окаменел, когда ладони коснулись щек. Включил лампу. Красные кольца, участки воспаленной кожи, вернулись на ладони. И тут же исчезли, прямо у него на глазах.
Был четверг, 12 декабря.
9Лагуна-Бич, Калифорния
Доминик Корвейсис считал, что проспал ночь на четверг без всяких приключений. Он проснулся в кровати точно в том положении, в каком заснул, словно ночью не сдвинулся ни на дюйм.
Но когда он сел за работу и включил Displaywriter, то был поражен свидетельствами своих сомнамбулических странствий, которые обнаружились на дискете. В своем ночном трансе он явно включил машинку, как уже бывало несколько раз, и стал набирать одно и то же слово. Если прежде он набирал «Мне страшно», то сейчас — кое-что другое:
Луна. Луна. Луна. Луна.
Луна. Луна. Луна. Луна.
Четыре буквы, повторявшиеся сотни раз. Доминик тут же вспомнил, как бормотал это же слово в состоянии полусонного забытья, ложась спать в прошлое воскресенье. Охваченный ужасом, он долго смотрел на экран, не имея ни малейшего представления о том, какой особый смысл может иметь для него слово «луна».
Лечение валиумом и флуразепамом дало свои результаты. Хождения во сне прекратились, никаких снов он не видел с прошлого уик-энда, после того кошмара, когда его макали лицом в раковину. Он еще раз съездил к доктору Коблецу, и тот остался доволен его быстрым выздоровлением.
Коблец сказал:
— Я продлю курс, только смотрите не принимайте валиум больше одного раза в день. Максимум — два.
— Я этого никогда не делаю, — солгал Доминик.
— И только одну таблетку флуразепама перед сном. Не хочу, чтобы у вас выработалась зависимость. Уверен, к новому году мы победим эту напасть.
Доминик поверил Коблецу, а потому не стал беспокоить доктора признанием, что случались дни, когда он держался только с помощью валиума, и ночи, когда он принимал по две и даже три таблетки флуразепама, порой запивая их пивом или виски. Но через пару недель он сможет перестать принимать лекарства без страха, что сомнамбулизм снова схватит его за горло. Лечение действовало. Вот что было важно. Лекарства, слава богу, давали результат.
До этого дня.
«Луна».
Злой и разочарованный, он стер слова с дискеты — сотня строк, по четыре повтора на строке.
Доминик долго смотрел на экран, и его тревога росла.
Наконец он принял валиум.
Тем утром Доминик не стал работать. В одиннадцать тридцать они с Паркером Фейном забрали Денни Улмса и Нюгена Као Трана, двух ребят, приписанных к ним отделением «Старших братьев Америки»[16] в округе Ориндж. Они собирались поваляться на пляже, пообедать в «Гамбургер-хамлет» и посмотреть кино. Доминик с нетерпением ожидал этой вылазки.
Он начал сотрудничать со «Старшими братьями» несколькими годами ранее в Портленде, штат Орегон. Никакого другого участия в общественной жизни он не принимал. Это занятие было единственным, позволявшим ему выбираться из кроличьей норы.
Сам Доминик в детстве жил у нескольких приемных родителей, где чувствовал себя одиноким и все больше замыкался в себе. Он надеялся, что когда-нибудь женится и усыновит детей. А пока что он не только помогал детям, но и утешал одинокого ребенка внутри себя.
Нюген Као Тран предпочитал, чтобы его называли Дьюк, как Джона Уэйна, чьи фильмы он любил. Тринадцатилетний Дьюк был младшим в семье беженцев, которым посчастливилось спастись от ужасов «мирного» Вьетнама, — яркий, сообразительный, настолько же пугающе проворный, насколько худой. Его отец, уцелевший в жестокой войне, в концентрационном лагере и во время двухнедельного плавания на хлипкой лодке в открытом море, погиб три года назад в солнечной южной Калифорнии, застреленный грабителями в магазине 7-Eleven, где работал ночным администратором; это была его вторая работа в Америке.
Отец Денни Улмса, двенадцатилетнего «младшего брата» Паркера, умер от рака. Более замкнутый, чем Дьюк, он стал его закадычным другом, а потому Доминик и Паркер часто совмещали свои выезды.
Паркер стал «старшим братом» нехотя, по настоянию Доминика. «Я? Я? Я не создан для того, чтобы быть отцом, родным или приемным, — сказал Паркер. — И никогда не буду ни тем ни другим. Я слишком много пью, слишком много распутничаю. Какие советы, кроме самых что ни на есть криминальных, могу я дать мальчишке? Я канительщик, эгоист, занят только собой. И я нравлюсь себе таким! Что, бога ради, я могу предложить парнишке? Я даже собак не люблю. Дети любят собак, а я их ненавижу. Грязные блохастые твари, черт их побери! Чтобы я стал „старшим братом“? Дружище, твои шарики куда-то укатились».
Но днем в четверг, на пляже, когда вода была слишком холодной для плавания, Паркер устроил волейбольный матч и гонки на берегу. Он заинтересовал Доминика и мальчиков сложной игрой собственного изобретения, для которой требовались две летающие тарелки, пляжный мячик и пустая банка из-под лимонада. Под его руководством они построили еще и замок из песка, куда поселили злобного дракона.
Потом был ранний обед в «Гамбургер-хамлет» в Коста-Меса. Когда ребята отлучились в туалет, Паркер сказал:
— Доминик, добрый мой друг, эта затея со «старшим братом» — лучшая из всех идей, что посещали меня.
— Посещали тебя? — Доминик покачал головой. — Да я тебя на аркане тащил, а ты лягался и кричал.
— Чепуха. Я всегда умел общаться с детьми. Каждый художник — ребенок в душе. Чтобы творить, надо оставаться молодым. Дети меня бодрят, не дают заржаветь мозгам.
— Скоро ты обзаведешься собакой, — сказал Доминик.
Паркер рассмеялся, допил пиво, подался вперед:
— Ты в порядке? Мне показалось, что временами ты был… рассеянным. Немного не в себе.
— Много всего в голове, — сказал Доминик. — Но я в порядке. Хождения во сне почти прекратились. И сновидения тоже. Коблец знает, что делает.
— Новая книга продвигается? Ты только мне мозги не засирай.
— Продвигается, — соврал Доминик.
— Временами у тебя такое выражение… — Паркер внимательно глядел на него. — Будто ты накачался. Не увеличиваешь дозу, я надеюсь?
Прозорливость художника взволновала Доминика.
— Я был бы идиотом, если бы начал есть валиум, как конфеты. Конечно, я следую предписаниям.
Паркер просверлил его взглядом, но, судя по всему, решил не давить слишком сильно.
Фильм был хороший, но Доминик почему-то разнервничался. Через полчаса, почувствовав, что нервозность грозит перерасти в приступ тревоги, он поспешил в туалет. С собой у него была таблетка валиума — на всякий пожарный.
Но главное, он чувствовал себя победителем. Ему становилось лучше. Сомнамбулизм понемногу отпускал его. Правда-правда.
За сильным запахом дезинфектанта ощущалась едкая вонь мочи из писсуаров. Доминик ощутил, как тошнота подступает к горлу. Он проглотил валиум, ничем его не запив.
Той ночью, несмотря на таблетки, прежнее сновидение вернулось к Доминику. Он запомнил и другую часть, не только ту, где его совали головой в раковину.
Кошмар был таким: он лежал на кровати в неизвестной комнате, в воздухе которой, казалось, висел маслянистый темно-оранжевый туман. А может быть, этот янтарный туман существовал только в его сознании, потому что перед глазами все расплывалось. За кроватью виднелись контуры мебели, и в комнате присутствовали еще как минимум два человека. Но их формы были будто подернуты рябью, извивались, словно дело происходило в мире дыма и жидкости, где ни у чего нет четких очертаний.
Он чувствовал себя будто под водой, далеко от поверхности таинственного холодного моря. Атмосфера в пространстве сновидения давила сильнее, чем воздух. Ему едва удавалось дышать. Каждый вдох и выдох доставлял невыносимые мучения. Он чувствовал, что умирает.
Две нечеткие фигуры приблизились. Его состояние, казалось, беспокоило незнакомцев, которые взволнованно говорили друг с другом. Он знал, что говорят по-английски, но не понимал ни слова. Холодная рука прикоснулась к нему. Послышалось звяканье стекла. Где-то хлопнула дверь. Словно идущие подряд две сцены в фильме, сновидение переместилось в ванную или кухню. Кто-то вдавливал его лицом в раковину. Дышать стало еще труднее. Воздух превратился в гущу, которая с каждым вдохом залепляла ноздри. Он задыхался, пытался избавиться от густой каши воздуха, а те двое кричали на него, но, как и прежде, он не понимал, что они говорят, а они заталкивали его голову в раковину…
Доминик проснулся — он все еще был в кровати. На прошлой неделе, когда его выкинуло из сновидения, он обнаружил, что бродил во сне, а действие внутри кошмара разворачивалось над его собственной раковиной. На этот раз он с облегчением обнаружил, что лежит под одеялом.
Прогресс очевиден, подумал он.
Потом сел, дрожа, и включил свет.
Никаких баррикад. Никаких признаков сомнамбулической паники.
Он посмотрел на цифровые часы: 2:09 ночи. На ночном столике стояла полупустая банка пива. Он проглотил еще одну таблетку флуразепама.
Прогресс очевиден.
Была пятница, 13-е.
10Округ Элко, Невада
Вечером в пятницу, три дня спустя после случая на восьмидесятой трассе, Эрни Блок никак не мог уснуть. Темнота накрывала его, нервы натягивались все сильнее, и он наконец почувствовал, что сейчас закричит и будет не в силах остановиться.
Он выскользнул из кровати, стараясь делать это беззвучно, подождал, убеждаясь, что медленное и ровное дыхание Фей не изменилось, пошел в туалет, закрыл дверь и включил свет. Чудный свет. Он наслаждался светом. Опустив крышку на унитазе, он сел и просидел минут пятнадцать в нижнем белье, чтобы эта яркость как следует обожгла его, чувствуя себя таким же беспричинно счастливым, как ящерка, греющаяся на камне под солнцем.
Наконец он понял, что должен вернуться в спальню. Если Фей проснется, а он засидится здесь, жена начнет думать, не случилось ли чего. Он был исполнен решимости не делать ничего такого, что могло бы вызвать ее подозрения.
Хотя он не пользовался туалетом, но ради конспирации спустил воду и вымыл руки. Он уже смыл мыльную пену с рук и снял полотенце с крючка, когда его внимание привлекло единственное окно, которое располагалось над ванной — прямоугольник фута три в ширину и два в высоту — и открывалось вверх и наружу, подвешенное на рояльных петлях. Стекло с матовым покрытием не позволяло увидеть ночь, но, когда Эрни посмотрел на непрозрачную поверхность, по всему его телу прошла дрожь. Более тревожным, чем дрожь, стал поток особенных, взволнованных мыслей, нахлынувших на него: «Окно достаточно велико, чтобы вылезти наружу, я могу уйти, вырваться отсюда, а там, под окном, есть служебная пристройка, высота небольшая, я смогу слезть и спуститься в высохшее русло за мотелем, бежать в холмы, пробраться на восток, найти какое-нибудь ранчо, получить там помощь…»
Он неистово моргал. Поток мыслей затопил мозг, а потом схлынул, и Эрни обнаружил, что уже отошел от раковины, хотя и не помнил, как двигался.
Этот позыв к бегству ошеломил его. От кого бежать? От чего? Зачем? Здесь его дом. В этих стенах ему нечего бояться.
И все же он не мог оторвать взгляд от матового окна. Его охватила мечтательная сонливость. Он понимал это, но не мог от нее отделаться.
«Ты должен выбраться отсюда, бежать, другого шанса не будет. Сейчас, беги сейчас, беги, беги…»
Он бессознательно залез в ванну и теперь оказался прямо под окном, проделанным в стене на уровне головы. Фарфоровая поверхность ванны обжигала холодом подошвы.
«Сдвинь защелку, толкни окно вверх, встань на бортик ванны, подтянись к подоконнику, вылезай наружу и беги, у тебя есть три или четыре минуты форы, пока тебя не хватятся, не много, но достаточно…»
Беспричинная паника охватила его. Внутри у него все трепетало, в груди давило.
Не понимая, зачем он делает это, но будучи не в силах остановиться, он нажал на задвижку в нижней части окна. Толкнул раму вверх. Окно распахнулось.
Он был не один.
Что-то находилось по другую сторону окна, на крыше — что-то с темным бесформенным сияющим лицом. Эрни тут же отпрянул назад, но успел разглядеть человека в белом шлеме с закрывавшим все лицо забралом, затонированным так сильно, что казалось черным.
В окно просунулась рука в черной перчатке, так, словно пыталась схватить его. Эрни, вскрикнув, отступил назад, стал падать через край ванны, ухватился за занавеску, сорвал ее с нескольких колечек, но все же упал и громко стукнулся о пол ванной. Боль пронзила его правое бедро.
— Эрни! — воскликнула Фей и секунду спустя распахнула дверь. — Эрни, боже мой, что случилось?
— Не подходи. — Он поднялся, превозмогая боль. — Там кто-то есть.
Сквозь открытое окно задувал холодный ночной воздух, шурша наполовину сорванной, собранной в складки занавеской.
Фей пробрала дрожь — она спала в футболке и трусиках.
Эрни тоже пробрала дрожь, хотя не только по этой причине. Как только боль пронзила его бедро, сонливость ушла, мысли неожиданно прояснились, и он подумал: а не является ли фигура в шлеме игрой его воображения, галлюцинацией?
— На крыше? — спросила Фей. — У окна? Кто?
— Я не знаю, — сказал Эрни, потирая бедро, снова шагнул в ванну и посмотрел в окно. Но теперь не увидел никого.
— Как он выглядит? — спросила Фей.
— Не могу сказать. В мотоциклетном шлеме, в перчатках, — ответил Эрни, понимая, что говорит несуразицу.
Он подтянулся к подоконнику, чтобы увидеть крышу подсобки. Кое-где было совсем темно, но спрятаться там человек не мог. Незваный гость ушел — если вообще существовал.
Эрни вдруг осознал, насколько обширна тьма за мотелем. Она лежала на холмах, уходила далеко в горы: огромная чернота, освещаемая только звездами. Его мгновенно переполнили предательская слабость и ощущение собственной уязвимости. Он охнул, сполз с подоконника в ванну, начал отворачиваться от окна.
— Закрой его, — сказала Фей.
Он плотно сжал веки, чтобы больше не видеть ночи, вновь повернулся к врывающимся внутрь струям холодного воздуха, вслепую нащупал окно, захлопнул с такой силой, что чуть не разбил, кое-как закрыл защелку трясущимися руками.
Выйдя из ванны, он, как и ожидал, увидел озабоченность в глазах Фей, удивление, которое тоже не стало для него неожиданным, — и пронзительную настороженность, к которой не был готов. Некоторое время оба молча смотрели друг на друга.
Наконец Фей заговорила:
— Ты готов рассказать мне об этом?
— Я уже сказал… мне привиделся человек на крыше.
— Я не об этом, Эрни. Я спрашиваю, готов ли ты сказать мне, что с тобой происходит, что тебя снедает? — Она не спускала с него глаз. — Вот уже месяца два, если не дольше.
Эрни был ошарашен. Он думал, что хорошо скрывает свой страх.
— Дорогой, тебя что-то мучает, — сказала она. — Мучает, как никогда раньше. И пугает.
— Нет. Не то чтобы пугает…
— Да, пугает. — Но в голосе Фей не прозвучало презрения — только свойственная айовцам прямота и желание помочь. — До этого я видела тебя испуганным только раз, Эрни. Когда Люси было пять лет и у нее случилась мышечная лихорадка, а врачи решили, что это атрофия мышц.
— Бог мой, да. Я так испугался — до полусмерти.
— Но после того случая — никогда.
— О, мне бывало страшно во Вьетнаме, — сказал он, и его признание эхом отдалось от стен ванной.
— Но я этого не видела. — Она обхватила себя руками. — Я никогда не видела тебя таким, Эрни, а потому, если ты испуган, испугана и я. Ничего не могу поделать. А еще больше я испугана оттого, что не знаю, в чем дело. Ты понимаешь? Быть в неведении — все равно что… это хуже любой тайны, которую ты можешь скрывать от меня.
В глазах у нее появились слезы, и Эрни сказал:
— Бога ради, не плачь. Все будет хорошо, Фей. Правда.
— Расскажи мне.
— Ладно.
— Сейчас. Всё.
Он, к своему прискорбию, недооценивал ее, а потому почувствовал себя полным тупицей. Она ведь была женой морпеха. И хорошей женой. Она была с ним в Куантико, в Сингапуре, в калифорнийском Пендлтоне, даже на Аляске — почти всюду, кроме Вьетнама, а потом Бейрута. Она создавала домашний очаг для них двоих везде с тех самых пор, как командование корпуса морской пехоты разрешило женам сопровождать мужей, переносила трудные времена с восхитительным хладнокровием, никогда не жаловалась, ни разу не подвела его. Она была несгибаемой. И как только он забыл об этом?
— Всё, — согласился Эрни, с облегчением поняв, что может разделить с ней свое бремя.
Фей приготовила кофе. Оба сидели за кухонным столом в халатах и тапочках, пока он рассказывал ей все. Фей видела, что он смущен. Эрни не спешил раскрывать подробности, и она прихлебывала кофе, проявляя терпение, давала ему шанс рассказать все так, как он считал нужным.
Эрни был чуть ли не лучшим мужем, какого может пожелать женщина, но время от времени фамильное упрямство Блоков давало о себе знать, и тогда Фей хотелось загрузить в его голову хоть толику здравого смысла. Все в семье Блоков страдали этой болезнью, особенно мужчины. Блоки всегда вели себя так, а не иначе, и лучше было не спрашивать почему. Мужчины в семействе Блоков любили, когда их майки были выглажены, а трусы — нет. Женщины в семействе Блоков всегда носили бюстгальтеры, даже дома, даже в летнюю жару. Блоки, и мужчины и женщины, всегда садились за ланч ровно в двенадцать тридцать, обедали ровно в шесть тридцать, и упаси господь, если еда оказывалась на столе с двухминутным опозданием: негодование могло привести к разрыву барабанных перепонок. Блоки ездили только на машинах «Дженерал моторс». Не потому, что они были лучше других, а потому, что Блоки всегда ездили только на машинах «Дженерал моторс».
Слава богу, Эрни и на одну десятую не был так плох, как его отец или братья. Ему хватило ума уехать из Питсбурга, где клан Блоков обитал в одном и том же квартале на протяжении нескольких поколений. В реальном мире, вдали от царства Блоков, Эрни позволил себе отказаться от замшелых привычек. В морской пехоте он не мог рассчитывать, что еда будет подаваться ровно в то время, в какое требовал неписаный закон Блоков. Вскоре после свадьбы Фей ясно дала ему понять, что она готова устроить для него первоклассный домашний очаг, но не будет следовать бессмысленным традициям. Эрни приспособился, хотя это не всегда давалось ему легко, и стал черной овцой среди своей родни: среди его грехов числилось, например, вождение автомобилей, изготовленных другими компаниями.
Лишь на одну сферу жизни Эрни все еще распространял старую семейную традицию — на взаимоотношения мужа и жены. Он верил, что муж должен оберегать жену от неприятных вещей, для которых она слишком хрупка, считал, что жена не должна видеть его в минуты слабости. Эрни, казалось, не всегда понимал, что традиции Блоков остались в прошлом более четверти века назад.
Фей уже несколько месяцев чувствовала: с мужем случилось что-то серьезное. Но Эрни продолжал хранить свою тайну, из кожи вон лез, доказывая, что он — довольный жизнью отставной морпех, которому после военной службы посчастливилось найти себя в гостиничном бизнесе. Она видела, как непонятный огонь пожирает мужа изнутри, делала осторожные, терпеливые попытки заставить его открыться, но Эрни их не замечал.
За несколько недель, прошедших после возвращения Фей из Висконсина, куда она летала на День благодарения, ей стало очевидным нежелание, даже неспособность Эрни выходить из дому с наступлением темноты. Казалось, он не чувствовал себя спокойно в комнате, если хотя бы одна из ламп оставалась выключенной.
Теперь они сидели на кухне за чашками горячего кофе, все жалюзи были плотно закрыты, а лампы включены. Фей внимательно слушала Эрни и лишь иногда вставляла слова поддержки и одобрения, побуждая его продолжить рассказ. Все проблемы, о которых он поведал, казались ей решаемыми. Ее настроение улучшилось, она почти уверовала, что теперь понимает, в чем суть происходящего и как помочь Эрни.
Он закончил тихим, тонким голосом:
— И что? Вот оно, вознаграждение за годы работы до седьмого пота и тщательного финансового планирования? Преждевременный старческий маразм? И теперь, когда мы заработали денег, можем жить и не тужить, у меня ум заходит за разум, я буду заговариваться, мочиться в штаны, стану бесполезным для себя самого и бременем для тебя? За двадцать лет до срока. Господи боже, Фей, я всегда понимал, что жизнь несправедлива, но никогда не думал, что мои карты лягут так плохо.
— Это изменится. — Она протянула руку над столом и прикоснулась к нему. — Да, Альцгеймер поражает людей даже моложе тебя. Я кое-что читала, наблюдала за своим отцом. Не думаю, что это преждевременный старческий маразм или вроде того. Мне кажется, это просто фобия. Фобия. У кого-то появляется иррациональный страх высоты или полета. У тебя развился страх темноты. Это можно преодолеть.
— Но фобии не появляются ни с того ни с сего, верно?
Они все еще держались за руки. Фей сжала его пальцы и сказала:
— Помнишь Хелен Дорфман? Почти двадцать четыре года назад. Наша домовладелица, когда ты получил первое назначение, в Кемп-Пендлтон.
— Да-да! Дом на Вайн-стрит, она жила в первом номере, первый этаж, со стороны фасада. А мы в шестом. — Эрни словно черпал силы в способности вспоминать эти мелочи. — У нее был кот… Сейбл. Помнишь, этот чертов котяра вдруг нас полюбил и стал оставлять нам подарочки на пороге?
— Дохлых мышек?
— Да. Рядом с утренней газетой и молоком. — Он рассмеялся, моргнул и сказал: — Слушай, я понимаю, что ты имеешь в виду, вспоминая Хелен Дорфман! Она боялась выходить из квартиры. Даже на собственный газон не могла выйти.
— У бедняжки была агорафобия, — сказала Фей. — Иррациональная боязнь открытого пространства. Она стала пленницей собственного дома, потому что за дверями ее переполнял страх. Доктора, помнится, называли это панической атакой.
— Паническая атака, — тихо проговорил Эрни. — Да, так оно и было.
— Агорафобия развилась у нее в тридцать пять лет, после смерти мужа. У людей в возрасте фобии могут возникать неожиданно.
— Черт побери, чем бы ни была эта фобия, откуда бы она ни взялась, думаю, это гораздо лучше маразма. Но боже мой, я не хочу проводить остаток жизни, боясь темноты.
— Тебе и не придется, — сказала Фей. — Двадцать четыре года назад никто не понимал, что такое фобия. Еще не было никаких исследований. Никаких эффективных способов лечения. Теперь — другое дело. Я в этом уверена.
Он помолчал несколько секунд.
— Я не сумасшедший, Фей.
— Я это знаю, дурачина ты здоровенный.
Эрни задумался над словом «фобия» и явно желал, чтобы Фей была права. Она увидела, как в его голубых глазах загорается надежда.
— Но это странное чувство, которое я испытал на федеральной трассе во вторник… — сказал он. — И галлюцинация, мотоциклист на крыше: я уверен, это была галлюцинация. Как все это согласуется с твоим объяснением? Как это может быть частью фобии?
— Не знаю. Но специалист сумеет все объяснить и связать воедино. Уверена, Эрни, все это не настолько необычно, каким кажется.
Он задумался на секунду, потом кивнул:
— Ладно. Но с чего мы начнем? Куда мне обратиться за помощью? Как мне победить эту чертовщину?
— Я уже решила, — сказала она. — В Элко нет ни одного доктора, который взялся бы за такой случай. Нам нужен специалист, каждый день работающий с пациентами, которые страдают всевозможными фобиями. Вероятно, в Рино их тоже нет. Придется ехать в город покрупнее. Думаю, Милуоки — достаточно большой город и там есть доктор, имеющий опыт в таких делах. А остановиться мы сможем у Люси и Фрэнка…
— А кроме того, будем каждый день видеть Фрэнка-младшего и Дори, — сказал Эрни, улыбаясь при мысли о внуках.
— Верно. Мы поедем туда на Рождество, на неделю раньше, чем планировали. В это воскресенье, а не в следующее. Приедем в Милуоки и найдем доктора. Если надо будет остаться после, я вернусь сюда, найму какую-нибудь пару на полное время, чтобы они вели дело, а потом присоединюсь к тебе. Мы все равно собирались пригласить кого-нибудь весной.
— Если закрыть мотель на неделю раньше, Сэнди и Нед понесут убытки.
— Дальнобойщики с федеральной трассы у Неда останутся, а если его доходы упадут, мы возместим ему потери.
Эрни покачал головой и улыбнулся:
— Ты все продумала. Ты просто чудо, Фей. Точно-точно. Чудеснее быть не может.
— Ну, должна признать, иногда я бываю ослепительна.
— Я каждый день благодарю бога за то, что нашел тебя, — сказал он.
— Я тоже ни о чем не жалею, Эрни, и уверена, что никогда не пожалею.
— Ты знаешь, я чувствую себя на тысячу процентов лучше, чем когда мы только начали разговор. Почему, черт меня побери, я так долго не обращался к тебе за помощью?
— Почему? Да потому, что ты — Блок, — сказала она.
Он усмехнулся и закончил старую шутку:
— От болвана всего один шаг.
Оба рассмеялись. Эрни снова схватил ее руку и поцеловал:
— Я впервые за много недель смеялся от всей души. Мы потрясающая команда, Фей. Когда мы вместе, нам ничто не страшно, правда?
— Правда, — согласилась она.
Была суббота, 14 декабря, близился рассвет, и Фей Блок не сомневалась: они решат нынешнюю проблему, как решали все проблемы раньше, действуя вместе, бок о бок.
И Фей, и Эрни уже забыли про непонятную поляроидную фотографию в простом конверте, которую получили в прошлый вторник.
11Бостон, Массачусетс
На отполированном до блеска туалетном столике лежал коврик замысловатой вязки, а на нем — черные перчатки и офтальмоскоп из нержавеющей стали.
Джинджер Вайс стояла у окна, слева от столика, и смотрела на серый залив, казавшийся зеркальным отражением пепельного декабрьского неба. Дальний берег был скрыт затяжным утренним туманом, который испускал жемчужное свечение. В конце участка, принадлежащего Ханнаби, под каменистым склоном, в бурлящие воды залива вдавалась частная пристань, покрытая снегом, как и просторный газон, простирающийся до самого дома.
Большой дом возвели в 1850-е годы и несколько раз расширяли — в 1892, 1905 и 1950-м. Кирпичная подъездная дорожка под огромным портиком, широкие, высокие ступени, ведущие к массивной двери. Колонны, пилястры, резные гранитные архитравы над дверями и окнами, множество щипцов и округлых слуховых окон, выходящие на залив балконы второго этажа с тыльной стороны, большая огороженная площадка на крыше — все это производило величественное впечатление.
Даже для очень успешного хирурга дом, пожалуй, был слишком дорогим, но у Джорджа не было нужды покупать его. Он получил дом в наследство от отца, а тот — от деда Джорджа, который купил его в 1884 году. У него имелось даже название — «Бейвотч», — как у наследственных особняков в английских романах, и это больше всего впечатляло Джинджер. У домов в Бруклине, откуда она была родом, никаких названий не было.
В Мемориальном госпитале Джинджер никогда не испытывала ни малейшей неловкости, находясь рядом с Джорджем. Там он был авторитетным, уважаемым специалистом, но по происхождению, казалось, не отличался от остальных. Здесь же Джинджер осознала, что у Джорджа есть аристократическое наследственное владение, что он — другой. Он никогда не говорил о своей исключительности. Это было не в его духе. Но в комнатах и коридорах «Бейвотча» витал призрак новоанглийского аристократизма, отчего Джинджер то и дело чувствовала себя неловко.
Угловые гостевые покои (спальня, альков для чтения, ванная), в которых Джинджер провела последние десять дней, были проще многих других в этом здании, здесь она чувствовала себя почти так же комфортно, как у себя дома. Бо́льшая часть дубового пола была покрыта узорчатым турецким ковром разных оттенков, от голубого до персикового. Стены были персикового цвета, потолок — белого. Кленовая мебель состояла из различных видов сундуков, используемых в качестве тумбочек, столов и комодов. Все это было снято с парусных судов девятнадцатого века, принадлежавших прадеду Джорджа.
Два кресла были обиты шелком персикового цвета от фирмы «Бруншвиг и сыновья». Лампы на прикроватных тумбочках, переделанные из подсвечников «баккара», напоминали о том, что под кажущейся простотой комнаты скрывается изящество.
Джинджер подошла к туалетному столику и уставилась на черные перчатки, лежавшие на салфетке. В который уже раз она надела их и стала сгибать пальцы — не вызовет ли это паники? Но это были обычные перчатки, купленные в тот день, когда ее выписали из больницы, не способные вогнать ее в дрожь или в состояние фуги. Наконец Джинджер сняла их.
В дверь постучали. Раздался голос Риты Ханнаби:
— Джинджер, дорогая, вы готовы?
— Иду, — сказала она, взяла свою сумочку с кровати и оглядела себя в зеркале.
На ней были лаймовый вязаный костюм и светло-кремовая блузка с простым бантом лаймового цвета на шее, зеленые — под цвет костюма — туфли-лодочки, сумочка из кожи угря в тон туфлям, золотой браслет с малахитом. Все это идеально подходило к ее цвету лица и серебристым волосам.
Но, выйдя в коридор и посмотрев на Риту Ханнаби, Джинджер почувствовала свою ущербность — все ее потуги были лишь жалкой претензией на высокий стиль.
Рита в свои пятьдесят восемь была такая же стройная, как Джинджер, но на шесть дюймов выше и выглядела по-королевски. У нее были темно-каштановые волосы, зачесанные назад и аккуратно подстриженные перьями. Будь ее скулы тоньше, они придавали бы ей суровый вид. Но светящиеся серые глаза, прозрачная кожа и крупный рот делали ее красоту теплой. На Рите был серый костюм St. John, жемчужные бусы, сережки тоже из жемчуга и черная широкополая шляпа. Для Джинджер самым удивительным было то, что элегантность Риты не казалась запланированной. Не возникало ощущения, будто она потратила на свой туалет много времени. Казалось, она родилась такой — безупречно ухоженной и модно одетой, элегантность была ее естественным состоянием.
— Вы выглядите потрясающе! — сказала Рита.
— Рядом с вами я чувствую себя старомодной, в синих джинсах и свитере, — ответила Джинджер.
— Чепуха. Даже если бы я была на двадцать лет моложе, то и тогда не сравнилась бы с вами. Давайте посмотрим, перед кем официант будет больше прогибаться за ланчем.
Джинджер не страдала ложной скромностью и знала, что привлекательна. Но ее красота была скорее ангельской, тогда как у Риты была столь внушительная аристократическая внешность, что она могла бы восседать на троне, и никто бы не усомнился в том, что это ее законное место.
Рита никоим образом не желала усиливать комплекс неполноценности, недавно появившийся у Джинджер. Она обращалась с ней не как с дочерью, а как с сестрой. Она знала, что чувство собственной неадекватности стало прямым следствием плачевного состояния девушки. Еще две недели назад Джинджер была человеком, который много лет ни от кого не зависел. Теперь она снова стала зависимой, не могла в полной мере отвечать за себя, а ее самоуважение ослабевало с каждым днем. Здорового юмора Риты Ханнаби, тщательно спланированных выездов, женских разговоров, постоянного подбадривания не хватало, чтобы отвлечь Джинджер от жестокой правды: судьба вновь сделала ее, тридцатилетнюю, беззащитным ребенком.
Они вместе спустились в прихожую с мраморным полом, надели пальто, висевшие в гардеробной, и сошли по ступенькам портика к черному «Мерседесу-500» на подъездной дорожке. Герберт, дворецкий и преданный слуга одновременно, подогнал машину минут пять назад и оставил с включенным двигателем: было приятно в холодный зимний день оказаться в теплом убежище. Рита, как обычно уверенно, вела машину. Оставив позади район старинных особняков и тихих улиц, обсаженных прекрасными вязами и кленами, через все более оживленные магистрали они ехали в офис доктора Эммануэля Гудхаузена на шумной Стейт-стрит.
Доктор, которого Джинджер на прошлой неделе посетила дважды, ждал ее в одиннадцать тридцать. К нему надо было являться в понедельник, среду и пятницу — столько недель, сколько понадобится для выявления причины приступов. В самые тяжелые минуты Джинджер проникалась уверенностью, что она и через тридцать лет будет лежать на кушетке в кабинете Гудхаузена.
Рита хотела сделать кое-какие покупки, пока Джинджер будет с доктором. На ланч они пойдут в какой-нибудь изысканный ресторан, где сама обстановка подчеркивала бы достоинства Риты Ханнаби, а Джинджер снова почувствовала бы себя школьницей, пытающейся казаться взрослой.
— Вы подумали о том, что я предлагала в прошлую пятницу? — спросила Рита, ведя машину. — Поработать от имени «Женщин-волонтеров» в больнице.
— Вряд ли у меня получится. Я буду чувствовать себя неловко.
— Это важная работа.
Рита умело свернула в соседний ряд, где было свободное место, перед ними плелся фургон газеты «Бостон глоуб».
— Конечно важная. Я знаю, сколько денег вы собрали для больницы, сколько нового оборудования купили… но я думаю, что пока должна держаться подальше от Мемориального госпиталя. Мне будет тяжело — всё вокруг будет напоминать, что я не гожусь для работы, к которой готовилась столько лет.
— Понимаю, дорогая. Забудьте об этом. Но есть еще Симфонический комитет, Женская лига по уходу за пожилыми, Комитет защиты детей. И везде нужна помощь.
Рита без устали занималась благотворительностью, председательствовала или служила в различных комитетах. Она не только организовывала благотворительные общества, но и не боялась испачкать руки повседневной работой.
— Так как? — продолжила она. — Уверена, вам будет особенно приятно поработать с детьми.
— Рита, а если приступ случится, когда вокруг меня будут дети? Они испугаются, и я…
— О, чушь собачья, — сказала Рита. — Я вывожу вас из дому вот уже две недели, и каждый раз вы прибегаете к одному и тому же предлогу, не желая покидать свою комнату. «Ах, Рита! — говорите вы. — У меня случится один из этих ужасных приступов, я поставлю вас в неловкое положение». Но никаких приступов с вами не случалось. А если и случится, меня это не смутит. Я не из тех, кого легко смутить.
— Я никогда и не думала, что вы нежная фиалка. Но вы не видели меня в состоянии фуги. Вы не знаете, как я веду себя…
— Господи, вы говорите так, будто вы настоящий доктор Джекил и мистер Хайд — или мисс Хайд, — а я уверена, что это не так. Вы никого не избили до смерти тростью. Или избили, мисс Хайд?
Джинджер рассмеялась и отрицательно покачала головой:
— Вы просто удивительная, Рита.
— Отлично. Вы очень нам поможете.
Хотя Рита, вероятно, не рассматривала Джинджер как объект благотворительной деятельности, она подходила к ее выздоровлению и реабилитации как к новому вызову. Засучив рукава, она занялась выводом Джинджер из кризиса, и ничто на свете не могло ее остановить. Джинджер была тронута Ритиной теплотой и огорчена тем, что сама так нуждается в заботе.
Они остановились под светофором. Перед ними стояли еще две машины. Повсюду были легковушки, пикапы, автобусы, такси, фургоны доставки. В «мерседес» проникала, хотя и в приглушенном виде, городская какофония, и, когда Джинджер посмотрела в окно, услышав особенно громкий рев двигателя, она увидела большой мотоцикл. В этот момент мотоциклист повернулся в ее сторону, но лица его не было видно: тонированное забрало шлема доходило до самого подбородка.
Впервые за десять дней Джинджер окутал туман беспамятства. На этот раз все случилось гораздо быстрее, чем при виде черных перчаток, офтальмоскопа или сливного отверстия. Она смотрела в пустой блестящий визор, сердце ее замерло, дыхание перехватило, и она мгновенно была сметена огромной волной ужаса. Джинджер исчезла.
Сначала Джинджер услышала гудение вокруг себя. Гудение легковушек, гудение автобусов, грузовиков. Некоторые гудки напоминали визг животных, другие звучали низко и зловеще. Вой, уханье, лай, визг, бибиканье, блеяние.
Джинджер открыла глаза. Взгляд понемногу сфокусировался. Она по-прежнему находилась в машине. Перекресток по-прежнему был впереди. Но прошло несколько минут: стоявшие перед ними машины исчезли. Двигатель работал, но рычаг перевели в нейтральное положение, «мерседес» переместился футов на десять к пешеходной дорожке и занял часть соседней полосы, что и вызвало гневное гудение: другие водители пытались их объехать.
Джинджер услышала собственное хныканье.
Перегнувшись через консоль, которая разделяла места водителя и пассажира, Рита Ханнаби крепко прижимала к сиденью запястья Джинджер:
— Джинджер? Вы здесь? Как вы? Джинджер?
Кровь. Это было следующим, что осознала Джинджер, — после оглушительного гудения и голоса Риты. Красные пятна на лаймовой юбке. Темное пятно на рукаве жакета. Ее руки, как и Ритины, окрасила кровь.
— Боже мой… — сказала Джинджер.
— Джинджер, вы со мной? Вы вернулись? Джинджер? Ответьте мне.
Один из наманикюренных ногтей Риты был обломан, торчало только неровное основание, а обе руки, похоже, были раздроблены. Царапины на пальцах, тыльной стороне ладоней и ладонях кровоточили, и, судя по всему, то была кровь Риты, а не Джинджер. Манжеты на рукавах Ритиного костюма покраснели от крови.
Клаксоны продолжали гудеть.
Джинджер подняла голову и увидела, что идеальная прическа Риты превратилась черт знает во что. На левой щеке виднелась царапина длиной в два дюйма, на подбородок стекала кровь, смешанная с косметикой.
— Вы вернулись. — Рита с явным облегчением отпустила руки Джинджер.
— Что я сделала?
— Только царапины, — сказала Рита. — Ничего страшного. У вас случился приступ паники, вы пытались убежать. Нельзя было вас отпускать. Вы могли угодить под машину.
Проезжающий мимо водитель, огибая «мерседес», сердито прокричал что-то неразборчивое.
— Я расцарапала вас, — сказала Джинджер. Ей стало дурно при мысли о совершенном ею насилии.
Другие водители гудели, их терпение лопалось, но Рита не обращала на них внимания. Она снова взяла Джинджер за руки, но теперь уже не удерживала ее, а утешала, успокаивала:
— Все в порядке, дорогая. Все прошло. Немного йода, и на мне не останется никаких следов.
Мотоциклист. Темное забрало.
Джинджер посмотрела в окно. Мотоциклист исчез.
Он ведь не представлял для нее угрозы — незнакомый человек, проезжавший мимо.
Черные перчатки, офтальмоскоп, сливное отверстие, а теперь еще темное забрало мотоциклетного шлема. Почему именно эти вещи выбивали ее из колеи? Что у них было общего — если было?
Слезы потекли по ее лицу.
— Простите меня, — сказала Джинджер.
— Не надо извиняться. А теперь дадим им проехать.
Рита вытащила из бардачка салфетки, чтобы не запачкать окровавленными руками руль и рычаг переключателя.
Ощущая влагу на своих руках — кровь Риты, — Джинджер откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза, пытаясь сдержать слезы. Но не сумела.
Четыре психотических эпизода за пять недель.
Она больше не могла беззаботно проживать, один за другим, серые зимние дни, беззащитная, покорно принимающая этот ужасный поворот судьбы, не могла просто ждать следующей атаки или приговора психиатра, который объяснит, что с ней не так.
Был понедельник, 16 декабря, и Джинджер неожиданно приняла решение: сделать что-нибудь, прежде чем фуга случится в пятый раз. Она даже представить себе не могла, что́ нужно делать, но не сомневалась: все прояснится, если заставить мозг работать и перестать себя жалеть. Сегодня она достигла дна. Нельзя вообразить большего унижения, страха и отчаяния. У нее не осталось другого пути — только наверх. Она выкарабкается обратно на поверхность, будь она проклята, если не выкарабкается наверх, к свету, прочь из той тьмы, в которую упала.