Храбрость — это сопротивление страху, подавление страха, а не отсутствие страха.
Для чего вся эта жизнь-канитель?
Есть у борьбы какая-то цель?
Откуда пришли мы, куда идем? —
Раздаются вопросы ночью и днем.
И мы ищем, все ищем на них ответ,
Ищем мы тот распрекрасный свет,
Который послал бы нам истины луч,
Чтоб рассеять мрак сновидений-туч.
Друга вполне можно причислить к лучшим творениям природы.
Глава 426 декабря — 11 января
1Бостон, Массачусетс
Между 27 декабря и 5 января Джинджер Вайс семь раз приходила в квартиру Пабло Джексона в районе Бэк-Бей. Во время ее шестого посещения он осторожно и терпеливо опробовал гипнотерапию, пытаясь проникнуть за блок Азраила, который охранял часть ее воспоминаний.
Старому иллюзионисту казалось, что Джинджер с каждым приходом становится все более красивой, умной, очаровательной и притягательно-целеустремленной. Пабло хотел бы, чтобы у него была такая вот дочь. Джинджер пробудила в нем покровительственные отцовские чувства, которых он не знал прежде.
Он рассказал ей почти все, что узнал от Александра Кристофсона во время рождественской вечеринки у Хергеншеймеров. Джинджер никак не могла примириться с мыслью о том, что блок в ее памяти не возник естественным образом, а был внедрен кем-то неизвестным.
— Слишком уж диковинно. Такие вещи не случаются с обычными людьми вроде меня. Я всего лишь простая девчонка из Бруклина, международные интриги — это не мое.
Джинджер не узнала лишь об одном: о том, что отставной шпион настоятельно советовал Пабло не связываться с ней. Если бы Джинджер стало известно, что Алекс сильно разволновался, узнав о ее случае, она могла бы решить, что ситуация слишком опасна и она не вправе вовлекать в нее Пабло. Тот скрыл от молодой женщины полученный им совет: им двигали озабоченность ее судьбой и эгоистическое желание присутствовать в ее жизни.
В день первого сеанса, 27 декабря, он приготовил ланч из французского киша и салата. Во время еды Джинджер сказала:
— Но я никогда не была около каких-нибудь секретных военных баз, не участвовала в военных исследованиях, не общалась ни с кем, кто мог быть замешан в шпионских делах. Это смешно!
— Вы могли случайно получить опасное знание, находясь вне охраняемой зоны. Там, где вы имели полное право находиться… но оказались в неподходящий момент.
— Но послушайте, Пабло, если мне промывали мозги, на это должно было уйти какое-то время. Они должны были где-то удерживать меня. Верно?
— По моим представлениям — несколько дней.
— Значит, ваша гипотеза неверна, — сказала она. — Вытесняя из моей памяти воспоминания о том, что случайно попалось мне на глаза, они должны были бы подавить и воспоминание о месте, где меня содержали во время промывки мозгов. Я это понимаю. Но тогда в прошлом должен образоваться провал, пустой отрезок времени, о котором я не помню ничего — где находилась, что делала.
— Вовсе нет. Они могли внедрить в вас ложные воспоминания для закрытия этих нескольких дней. Вы бы никогда не почувствовали разницу.
— Боже мой! Неужели? Они умеют делать такие вещи?
— Надеюсь, мне удастся локализовать ложные воспоминания, — сказал Пабло, заканчивая расправляться с кишем. — На это уйдет немало времени — придется медленно вести вас назад по вашей жизни, неделя за неделей. Но когда я обнаружу ложные воспоминания, то сразу же их узнаю: они будут лишены подробностей, основы подлинных воспоминаний. Чисто постановочные сцены. Выявив два-три дня, полные таких поверхностных воспоминаний, мы докопаемся до сути проблемы, потому что узнаем, когда вы находились в руках этих людей… кем бы они ни были.
— Да, да, понимаю, — сказала Джинджер, неожиданно загораясь. — Первый день фальшивых воспоминаний будет тем самым днем, когда я увидела нечто, не предназначенное для моих глаз. А последний день будет тем днем, когда промывка мозгов закончилась. До чего же трудно в это поверить. Но если в меня внедрили этот блок, если все мои симптомы — мои фуги — являются следствием подавленных воспоминаний, которые пытаются прорваться на поверхность, значит проблема вовсе не психологическая. И есть шанс, что я снова смогу заниматься медициной. Нужно только откопать эти воспоминания, вытащить их на свет божий, и тогда давление на меня прекратится.
Пабло взял ее руку и сжал:
— Да, я верю, надежда есть. Но не рассчитывайте, что будет легко. Каждый раз, уткнувшись в блок, я рискую вызвать кому… или что похуже. Я, конечно, буду действовать с крайней осторожностью, но риск остается.
Первые два сеанса глубокого гипноза проводились 27 и 29 декабря в креслах перед огромным эркерным окном. Каждый длился четыре часа. Пабло день за днем провел Джинджер по прошедшим девяти месяцам, но 27 декабря не выявил никаких ложных воспоминаний.
Однако в воскресенье, 29-го, Джинджер предложила спросить у нее, кто такой Доминик Корвейсис, писатель, фотография которого так сильно и странно взволновала ее. Когда Пабло погрузил ее в транс и установил, что разговаривает с истинной Джинджер, с ее глубинным подсознанием, он задал вопрос, встречалась ли она когда-нибудь с Корвейсисом, и та после некоторого колебания ответила:
— Да.
Пабло стал осторожно и старательно исследовать это знакомство, но не смог выудить из женщины почти ничего. Наконец она что-то произнесла:
— Он бросил соль мне в лицо.
— Корвейсис бросил в вас соль? — недоуменно спросил Пабло. — Почему?
— Не могу… вспомнить… толком.
— Где это случилось?
Ее лоб нахмурился еще сильнее, а когда Пабло попытался развить тему, она отключилась, перейдя в опасное коматозное состояние. Пабло быстро отказался от дальнейших расспросов об этом, опасаясь, что Джинджер погрузится так же глубоко, как в первый раз. Он заверил ее, что больше не будет спрашивать про Корвейсиса, если только она вернется, и Джинджер постепенно отреагировала на его обещание.
Джинджер явно встречалась с Корвейсисом. И эта встреча была связана с воспоминаниями, на которых стоял блок.
Во время двух следующих сеансов — в понедельник, 30 декабря, и в среду, в первый день Нового года, — Пабло обследовал еще восемь месяцев ее жизни, до конца июля прошлого лета, но не обнаружил никаких поверхностных воспоминаний, которые указывали бы на действия специалистов по промыванию мозгов.
Второго января, в четверг, Джинджер попросила задать вопросы о ее последнем ночном сновидении, которое она не могла вспомнить. В четвертый раз после Рождества она кричала во сне: «Луна!» — с таким неистовством, что разбудила всех обитателей «Бейвотча».
— Думаю, это сон о том месте и том времени, которые у меня украдены. Введите меня в транс, и, может быть, мы узнаем что-нибудь.
Но когда он загипнотизировал Джинджер и обратился к ее сну, та отказалась отвечать и погрузилась в состояние более глубокое, чем гипнотический транс. Пабло снова наткнулся на блок Азраила, а следовательно, во сне Джинджер погружалась в запретные воспоминания.
В пятницу они не встречались — Пабло нужен был свободный день, чтобы почитать про блоки памяти всяких видов и обдумать дальнейшую тактику.
Все сеансы, проведенные после Рождества, записывались на магнитофон. Теперь Пабло уселся в своем кабинете за столом в стиле шератон — точнее, за его современной копией — и потратил несколько часов на прослушивание записей. Он искал слово или изменение интонации, на которые не обратил внимания во время сеанса.
И не услышал ничего настораживающего, хотя отметил, что в голосе Джинджер послышалась нотка волнения, когда они добрались до 31 августа позапрошлого года. Тогда он не услышал ничего драматического, что могло бы привлечь его внимание. Но, сжав все сеансы в один день, используя быструю перемотку для перехода от одного дня к другому, он нащупал некую закономерность — устойчиво нараставшую тревогу — и заподозрил, что они приближаются к событию, скрытому за блоком Азраила.
Поэтому во время их шестого сеанса после Рождества, в субботу, 4 января, Пабло не удивился, когда случился прорыв. Джинджер, как обычно, сидела в кресле у эркерного окна, за которым падал мелкий снежок. Ее серебристые волосы отливали призрачным светом. Когда он подвел ее к июлю позапрошлого года, Джинджер нахмурилась, заговорила шепотом, голос ее стал напряженным, и Пабло понял, что она приближается к моменту позабытого потрясения.
Он уже провел ее через напряженный период, когда она работала хирургом-ординатором в Мемориальном госпитале, до того момента, когда она впервые появилась перед доктором Джорджем Ханнаби, в понедельник, 30 июля, — более семнадцати месяцев назад. Ее воспоминания оставались ясными и полными подробностей, и Пабло провел ее через воскресенье, 29 июля, когда она обосновалась в своем новом доме. Июль: 28, 27, 26, 25, 24-е… в эти дни она распаковывала свои вещи, покупала мебель… 21, 20, 19-е… Восемнадцатого июля появился фургон, доставивший ее пожитки из Пало-Алто, штат Калифорния, где она два года проходила углубленный курс сосудистой хирургии. Еще дальше назад… 17 июля она приехала в Бостон на машине и сняла номер на одну ночь в «Холидей-инн гавернмент сентер», поближе к Бикон-Хилл. В новом доме она еще не могла остановиться — там не было кровати.
— На машине? Вы проехали через всю страну из Стэнфорда?
— Это был мой первый в жизни отпуск. Я люблю ездить, и мне представился шанс увидеть страну, — сказала Джинджер, но таким зловещим голосом, словно речь шла о путешествии по аду, а не о трансконтинентальной поездке.
И тогда Пабло начал проводить ее по всем дням путешествия, через средне-западную глубинку, в обход северного гребня скалистых гор, через Юту и Неваду. Так они добрались до утра вторника, 10 июля. Предыдущую ночь она провела в мотеле, а когда Пабло спросил название, ее пробрала дрожь.
— «Т-транквилити».
— Мотель «Транквилити»? Где это? Опишите его.
Ее руки на подлокотниках кресла сжались в кулаки.
— В тридцати милях к западу от Элко, на восьмидесятой федеральной трассе.
Джинджер описала мотель и гриль-кафе «Транквилити» — неохотно, настороженно. Это место отчего-то нагоняло на нее страх. Все мышцы ее тела напряглись.
— Значит, вы провели ночь девятого июля в мотеле. Это был понедельник. Хорошо. Итак, сегодня понедельник, девятое июля. Вы приехали в мотель. Вы там еще не появились, только подъезжаете… Который час?
Джинджер не ответила, ее дрожь стала заметнее, а когда Пабло повторил вопрос, сказала:
— Я приехала не в понедельник. В-в-в пятницу.
Пабло удивленно переспросил:
— В предыдущую пятницу? Вы оставались в мотеле «Транквилити» с пятницы, шестого июля, до вторника, десятого июля? Четыре ночи в маленьком мотеле у черта на куличках? — Он подался вперед на своем кресле, поняв: наконец-то обнаружено время, когда ей устроили промывку мозгов. — Зачем вам понадобилось оставаться там так долго?
Она ответила каким-то деревянным голосом:
— Там очень спокойно. Ведь у меня был отпуск. — Ее голос становился все более невыразительным, лишался оттенков. — Понимаете, мне нужно было отдохнуть, а там отлично отдыхается.
Старый иллюзионист отвернулся от нее, посмотрел на чуть светящийся снег, падавший с угрюмых серых небес за окном, и тщательно обдумал следующий вопрос, прежде чем задать его.
— Вы сказали, что в мотеле нет бассейна. И номера, которые вы описали, далеко не роскошные. Это не отель на берегу моря, где хочется побыть подольше. Чем, скажите на милость, вы занимались в этой медвежьей дыре четыре дня?
— Я уже сказала: я расслаблялась. Всего лишь расслаблялась. Спала. Прочла пару книг. Смотрела телевизор. Дом стоит в долине, но прием хороший, потому что на крыше есть тарелка. — Ее манера речи совершенно изменилась, она говорила так, будто читала по писаному. — После двух напряженных лет в Стэнфорде мне нужно было провести несколько дней, абсолютно ничего не делая.
— И какие книги вы прочли в мотеле?
— Я… я не помню.
Руки Джинджер по-прежнему были сжаты в кулаки, внутреннее напряжение не спадало. На лбу, чуть ниже линии волос, появились бусинки пота.
— Джинджер, вы сейчас там, в номере мотеля. Читаете. Понимаете? Вы читаете то, что читали тогда. Посмотрите на название книги и скажите мне.
— Я… нет… нет названия.
— У всех книг есть названия.
— Нет названия.
— Потому что на самом деле никакой книги нет, правда? — сказал он.
— Да. Я просто расслаблялась. Спала. Прочла пару книг. Смотрела телевизор, — сказала она тихим мертвым голосом, лишенным всяких эмоций. — Дом стоит в долине, но прием хороший, потому что на крыше есть тарелка.
— И какие телепрограммы вы смотрели? — спросил Пабло.
— Новости. Фильмы.
— Какие фильмы?
Она поморщилась:
— Не помню.
Пабло не сомневался: Джинджер ничего не помнит именно потому, что ничего такого не делала. Да, она останавливалась в этом мотеле — потому что смогла подробно описать его, — но не вспомнила книг и телепрограмм, потому что ни минуты не провела за чтением или перед телевизором. После продуманного гипнотического внушения она стала утверждать, будто делала то, чего не делала, и, более того, смутно «помнила», что занималась этим. Но ее воспоминания были искусственными, призванными скрыть то, что на самом деле происходило в мотеле. Специалист по промывке мозгов мог внедрить в человека ложные воспоминания, но даже при величайшем тщании не мог сделать их такими же убедительными, как настоящие.
— И где вы обедали каждый день? — спросил Пабло.
— В гриль-кафе «Транквилити». Заведение маленькое, выбор не ахти какой, но еда вполне приемлемая. — Эти слова Джинджер тоже произнесла пустым, никаким голосом.
— И что вы там ели?
Она помедлила.
— Я… я не помню.
— Но вы мне сказали, что еда была неплохая. Как вы можете судить о еде, если не помните, что ели?
— Мм… заведение маленькое, выбор не ахти какой.
Чем настойчивее пытался Пабло добиться от Джинджер подробностей, тем больше она напрягалась. Ее голос, выдававший запрограммированные ответы, оставался лишенным эмоций, но на лице появилось выражение тревоги.
Пабло мог бы сказать Джинджер, что ее воспоминания о тех четырех днях в мотеле «Транквилити», лежащие на поверхности, — ненастоящие. Он мог бы приказать ей выкинуть их из головы, как сдувают пыль со старой книги, и она бы сделала это. Потом он мог бы сказать, что ее истинные воспоминания спрятаны за блоком Азраила и надо стереть его в порошок. Но тогда с ней случилась бы кома или что похуже. Нет, ему придется провести много дней или даже недель, ища крошечные трещины в ее блоке, осторожно исследуя ее память.
Пока он удовлетворился тем, что точно определил украденные из ее жизни часы. Он вернул ее в пятницу, 6 июля позапрошлого года, и спросил, в котором часу она зарегистрировалась в мотеле «Транквилити».
— В самом начале девятого. — Джинджер перестала говорить деревянным голосом: эти воспоминания были реальными. — До захода солнца оставался еще час, но я была без сил. Мне хотелось только поесть, принять душ и лечь в кровать.
Она подробно описала мужчину и женщину за стойкой регистрации, даже назвала имена: Фей и Эрни.
— Итак, вы зарегистрировались, — сказал Пабло, — и поели в гриль-кафе «Транквилити» рядом с мотелем. Опишите его.
Джинджер стала в мельчайших подробностях описывать гриль-кафе. Но когда он перенес ее вперед, к тому времени, когда она покинула заведение, воспоминания опять оказались ложными, поверхностными и бесцветными. Несомненно, их изменили. Речь шла об отрезке времени от выхода Джинджер из гриль-кафе вечером в пятницу и до ее выезда из мотеля во вторник утром, когда она направилась в Юту.
Пабло вернул Джинджер в маленькое кафе, желая обнаружить то мгновение, когда подлинные воспоминания заканчивались и начинались фальшивые.
— Расскажите мне о вашем обеде с того момента, когда вы вошли в «Транквилити», вечером в пятницу. Минута за минутой.
Джинджер выпрямилась в кресле. Было видно, как за опущенными веками двигаются глазные яблоки, словно она посмотрела налево, потом направо, входя в дверь. Она разжала кулаки и, к немалому удивлению Пабло, встала, пошла к центру комнаты. Он встал рядом с ней, чтобы она не наткнулась на мебель. Джинджер не знала, что находится в его квартире, воображая, будто идет между столиками кафе. Когда она начала двигаться, напряжение и страх оставили ее: она полностью переместилась в то время, когда неприятности еще не начинались, когда у нее не было повода напрягаться или бояться.
Спокойным голосом, свободным от всякой тревоги, она начала говорить:
— Я потратила какое-то время, чтобы освежиться, перед тем как прийти сюда, и теперь за окном почти сумерки. Долины оранжевые в лучах предзакатного солнца, и само гриль-кафе внутри приобрело такой же оттенок. Я, пожалуй, сяду вон там, в углу у окна.
Пабло пошел с ней, провел мимо картины Пикассо к одному из диванов, с подушками разнообразных пастельных цветов.
Джинджер сказала:
— Мм… Хороший запах. Лук… пряности… картошка фри…
— Сколько народу в кафе, Джинджер?
Она помолчала, повернула голову, оглядывая зал с закрытыми глазами.
— Повар за прилавком и официантка. Три человека… наверное, дальнобойщики. Еще три за тем столиком… и упитанный священник… один человек в том полукабинете… — Джинджер продолжала показывать и считать. — Всего, значит, одиннадцать. И я.
— Хорошо, — сказал Пабло, — пройдем к столику у окна.
Она тронулась с места, смутно улыбнулась кому-то, сделала шаг в сторону, обходя видимое только ей препятствие, потом вдруг удивленно дернулась и вскинула руку к лицу:
— Ой!
Она остановилась.
— Что такое? — спросил Пабло. — Что случилось?
Несколько секунд она часто-часто моргала, потом улыбнулась и заговорила с кем-то, сидевшим здесь, в кафе «Транквилити», 6 июля позапрошлого года:
— Нет-нет, я в порядке. Ничего не случилось. Я ее уже стряхнула. — Она провела рукой по лицу. — Видите?
Ее взгляд был устремлен вниз, словно она смотрела на другого человека, который сидел. Затем она подняла глаза — человек встал.
Пабло ждал продолжения.
— Бросать соль через плечо лучше понемногу, — сказала она, — иначе бог знает что случится. Мой отец бросал три раза. Будь вы моим отцом, вы бы засыпали меня с ног до головы.
Она двинулась дальше. Пабло воскликнул:
— Стойте! Джинджер, погодите! Тот человек, который бросил соль через плечо… Скажите, как он выглядит?
— Молодой, — сказала она. — Тридцать два или тридцать три. Рост около пяти футов десяти дюймов. Стройный. Темные волосы. Темные глаза. Привлекательный. Похоже, слегка робок, довольно мил.
Доминик Корвейсис. Нет сомнений.
Она двинулась дальше. Пабло оставался рядом с ней, пока не понял, что она собирается сесть в полукабинете, и тогда осторожно направил ее на диван. Джинджер села, посмотрела в сторону окна, улыбнулась видной только ей панораме невадских долин в свете уходящего солнца.
Пабло наблюдал и слушал, как Джинджер обменивается любезностями с официанткой и заказывает бутылку «Курса». Подали пиво, Джинджер изобразила, как она потягивает его, провожая взглядом заходящее солнце. Секунды тикали, но Пабло не торопил ее, потому что знал: они приближаются к критическому моменту, когда реальные воспоминания заменятся ложными. То, что Джинджер видела, но не должна была видеть, произошло приблизительно в это время, и Пабло хотел узнать все, что можно, о происходившем непосредственно перед событием.
Там, в прошлом, наступили сумерки.
Вернулась официантка. Джинджер заказала тарелку домашнего овощного супа и чизбургер со всеми приправами.
На Неваду опустилась ночь.
Перед тем как ей подали заказанное, Джинджер вдруг нахмурилась и сказала:
— Что это?
Она недовольно посмотрела в воображаемое окно.
— Что вы видите? — спросил Пабло, прикованный к своему неудобному месту наблюдения в реальной действительности Бостона.
На лице Джинджер появилось обеспокоенное выражение, она встала:
— Что это за шум, черт побери? — Она недоуменно посмотрела на других людей в кафе и сказала, обращаясь к ним: — Я не знаю. Не знаю, что это. — Неожиданно она пошатнулась и чуть не упала. — Гевалт![24] — Она протянула руку, словно чтобы опереться о диван или стол и не упасть. — Трясется. Почему тут все трясется? — Удивленная случившимся, она вскочила. — Мой стакан с пивом перевернулся. Это что, землетрясение? Откуда шум? — Она снова пошатнулась, на ее лице появилось выражение испуга. — Дверь! — закричала она и резко остановилась. Ее покачивало, трясло, она задыхалась.
Когда Пабло догнал Джинджер, она упала на колени и опустила голову.
— Что происходит? — спросил он.
— Ничего.
Она переменилась в мгновение ока.
— Что это за шум?
— Какой шум? — она снова заговорила голосом робота.
— Джинджер, черт побери, что происходит в гриль-кафе «Транквилити»?
На ее лице отобразился ужас, но ответила она спокойно:
— Я просто ем.
— Это ложное воспоминание.
— Я просто ем.
Он попытался заставить ее продолжать вспоминать о страшном событии, которое вот-вот должно было произойти. Но ему пришлось признать, что блок Азраила, скрывавший воспоминания, начал действовать с того момента, когда Джинджер бросилась к дверям гриль-кафе, до утра вторника, когда она поехала на восток, в Солт-Лейк-Сити. Со временем ему, возможно, удастся раздробить воспоминания на меньшие отрезки, но он уже добился многого.
По крайней мере, они совершили истинный прорыв. Он знал, что вечером в пятницу, 6 июля позапрошлого года, Джинджер увидела то, чего не должна была видеть. А когда увидела, ее наверняка заточили в номере мотеля «Транквилити» и начали сложную промывку мозгов, чтобы скрыть от нее воспоминание о событии и не допустить, чтобы эта информация распространилась по миру. Они работали с ней три дня — субботу, воскресенье, понедельник — и отпустили во вторник, с очищенными воспоминаниями.
Но Господи всемогущий, кем были эти всесильные чужаки? И что видела Джинджер?
2Портленд, Орегон
В воскресенье, 5 января, Доминик Корвейсис вылетел в Портленд, где снял номер в отеле близ многоквартирного дома, в котором жил когда-то. Шел сильный дождь, было холодно.
Если не считать обеда в ресторане отеля, оставшиеся часы воскресного дня и вечера Доминик провел за столом у окна своего номера, глядя на залитый дождем город или изучая дорожные карты. Снова и снова он вызывал в памяти путешествие, которое совершил позапрошлым летом и собирался совершить еще раз, отправившись в дорогу завтра утром.
Он не сомневался — как и говорил Паркеру Фейну в Рождество, — что попал в какую-то опасную ситуацию здесь, на дороге, и воспоминание о ней (каким бы параноидальным это ни казалось) стерли из его сознания. Письмо от неизвестного корреспондента исключало любые другие выводы.
Два дня назад он получил третье письмо без обратного адреса, но проштемпелеванное в Нью-Йорке. И теперь, устав разглядывать карты и задумчиво всматриваться в орегонский дождь, Доминик достал конверт и принялся изучать его содержимое. На сей раз записки в письме не было — только две поляроидные фотографии.
Первая произвела на него менее сильное впечатление, хотя и заставила напрячься, неизвестно почему, — насколько Доминик знал, этот человек не имел к нему никакого отношения. Молодой, упитанный священник, с непокорными каштановыми волосами, веснушками и зелеными глазами, смотрел в камеру, сидя на стуле за небольшим письменным столом, рядом с ним стоял чемодан. Он сидел очень прямо, высоко держа голову, расправив плечи; руки безвольно лежали на сведенных коленях. Эта фотография взволновала Доминика: священник смотрел едва ли не взглядом мертвеца — безжизненным, незрячим. Священник был жив — об этом говорила напряженная поза, но в глазах сквозила пустота.
Вторая фотография поразила Доминика куда сильнее, чему способствовало и то, что лицо показалось ему знакомым. Фотограф запечатлел молодую женщину, и при виде ее лица он почувствовал, что его сердце от страха забилось чаще; такой же страх переполнял его, когда он очнулся после одного из своих хождений во сне. Женщине было под тридцать. Голубые глаза. Серебристые волосы. Совершенные пропорции лица. Ее можно было бы назвать исключительно красивой, если бы не такое же, как у священника, безвольное, мертвое, пустое выражение глаз. Лежавшую на узкой кровати женщину сняли по пояс, одеяло было целомудренно натянуто до подбородка. Ее удерживали ремни-ограничители. Одна рука была частично оголена, чтобы можно было вставить иглу капельницы в вену на запястье. Женщина казалась маленькой, беспомощной, угнетенной.
Это фотография мгновенно напомнила Доминику его собственный кошмар, в котором невидимые люди кричали на него, тыкали его лицом в раковину. Два раза этот сон начинался не у самой раковины, а у кровати незнакомой комнаты, где перед его глазами, ухудшая видимость, стоял темно-оранжевый туман. Глядя на молодую женщину, Доминик не сомневался, что где-то существует поляроидное фото его самого, сделанное в сходных обстоятельствах: он привязан к кровати, в вене — игла, на лице отсутствует всякое выражение.
Получив в пятницу эти снимки, Доминик сразу показал их Паркеру Фейну, и художник быстро пришел к такому же выводу:
— Если я ошибаюсь, гореть мне в аду, пусть из моего грешного тела наделают сэндвичей для дьявола. Но я уверен, что женщину на фотографии ввели в ступор с помощью наркотических средств и подвергли промыванию мозгов, как и тебя. Господи Исусе! Все удивительнее и увлекательнее с каждым днем! С такими делами нужно обращаться прямиком в полицию, но ты не можешь, потому что не знаешь, на чьей они будут стороне. Не исключено, что ты не поладил с каким-нибудь государственным органом. Во всяком случае, ты не единственный, с кем случилась беда, мой добрый друг. Священник и эта женщина тоже попали к ним в руки. Тот, кто взял на себя такой труд, явно скрывает что-то дьявольски серьезное, гораздо более серьезное, чем я думал прежде.
Теперь, сидя у окна своего номера, Доминик держал в каждой руке по фотографии, приставив одну к другой. Он переводил взгляд с одного снимка на другой, с мужчины на женщину.
— Кто вы? — спросил он вслух. — Как вас зовут? Что случилось там с нами?
За окном бич молнии хлестнул по ночному Портленду, словно некий космический кучер погонял дождь, чтобы тот шел быстрее. Тяжелые капли, словно копыта тысячи подстегиваемых коней, ударяли в стены отеля, галопировали по оконному стеклу.
Позже Доминик привязал себя к кровати путами, которые подверглись значительному усовершенствованию после Рождества. Сначала он обмотал запястье марлей и закрепил ее скотчем — эта прокладка между веревкой и его кожей должна была предотвратить ссадины. Он больше не пользовался обычной веревкой, купил трехжильную нейлоновую, диаметром всего в четверть дюйма, но прочностью на разрыв в две тысячи шестьсот фунтов — изготовленную специально для скалолазов и альпинистов.
Ему пришлось поступить так, потому что ночью 28 декабря он перегрыз во сне свою веревку. Эта, альпинистская, была износостойкой, а перегрызть ее зубами было так же невозможно, как медный провод.
В ту ночь в Портленде он просыпался трижды, яростно борясь с привязью, обливаясь потом, тяжело дыша, и сердце его бешено колотилось под тяжестью страха: «Луна! Луна!»
3Лас-Вегас, Невада
На следующий день после Рождества Д’жоржа Монателла повезла Марси к доктору Луису Безанкуру. Осмотр девочки превратился в испытание, которое расстроило доктора, испугало Д’жоржу и смутило их обоих. С того момента, как Д’жоржа с дочкой вошли в приемную доктора, Марси не переставая плакала, визжала, выла, кричала: «Не хочу докторов. Они делают мне больно!»
В тех редких случаях, когда Марси плохо себя вела (очень редко), одного шлепка по попе обычно хватало, чтобы она пришла в себя и раскаялась. Но когда Д’жоржа попробовала применить этот метод теперь, эффект оказался противоположным: Марси закричала еще громче, заверещала еще пронзительнее, зарыдала еще сильнее.
Потребовалась помощь понимающей медсестры, чтобы провести визжащего ребенка из приемного покоя в смотровую. Д’жоржа к тому времени была не только подавлена, но и перепугана до смерти, настолько иррационально вела себя Марси. Доброго юмора доктора Безанкура и его умения обращаться с больными сейчас оказалось недостаточно, чтобы успокоить девочку, напротив, она испугалась еще сильнее и даже стала агрессивной. Марси отпрянула от доктора, когда он попытался к ней прикоснуться, закричала, ударила его, потом лягнула, и Д’жорже с сестрой пришлось удерживать ее. Когда доктор взял офтальмоскоп, чтобы проверить ее глаза, ужас Марси достиг высшей точки, и ее мочевой пузырь непроизвольно опорожнился — тревожное напоминание о таком же случае в день Рождества.
Неконтролируемое мочеиспускание ознаменовало резкую перемену в поведении Марси: она нахмурилась, замолчала, как и тогда, смертельно побледнела, объятая непрерывной дрожью. Пугающая отстраненность дочери снова навела Д’жоржу на мысль об аутизме.
Лу Безанкур не смог утешить Д’жоржу, поставив какой-нибудь простой диагноз. Он говорил о неврологических и мозговых нарушениях, о психическом заболевании и предложил положить Марси на обследование в больницу Санрайз.
Отвратительная сцена в кабинете Безанкура стала прелюдией к целой серии эскапад. Один только вид докторов и сестер вызывал у Марси панику, а та неизменно заканчивалась истерикой, все более сильной, — наконец изнемогший ребенок пришел в полубессознательное состояние, для выхода из которого потребовался не один час.
Д’жоржа взяла недельный отпуск и четыре дня фактически жила в больнице, в палате Марси, где спала на раскладушке. Отдохнуть ей почти не удавалось. Даже в наркотическом сне Марси дергалась, лягалась, хныкала и кричала: «Луна, луна…» На четвертый день, в воскресенье 29 декабря, Д’жоржа, измотанная и перепуганная, сама нуждалась во врачебной помощи.
К утру понедельника иррациональный ужас Марси чудесным образом сошел на нет. В больнице ей по-прежнему не нравилось, и она настойчиво требовала, чтобы мать увезла ее домой, но, похоже, ей больше не казалось, что стены сомкнутся и обрушатся на нее. В обществе докторов и медсестер ей было не по себе, но она не отшатывалась в ужасе от их прикосновений. Бледная, нервная, она все время была настороже. Но впервые за несколько дней к девочке вернулся нормальный аппетит, и она съела все, что принесли на завтрак. В тот же день, по завершении последнего обследования, когда Марси поедала ланч в своей кровати, доктор Безанкур остановил Д’жоржу в коридоре. У него был нос луковицей, лицо, напоминавшее морду охотничьей собаки, и влажные, добрые глаза.
— Отрицательные, Д’жоржа. Все обследования дали отрицательные результаты. В мозгу нет ни опухоли, ни патологических изменений. И никаких неврологических дисфункций.
Д’жоржа чуть не расплакалась:
— Слава богу!
— Я хочу отправить Марси к другому доктору. К Теду Коверли. Детский психолог, хороший специалист. Он наверняка найдет причину. Забавно вот что… у меня подозрение, что мы вылечили Марси, даже не понимая, что делаем это.
Д’жоржа моргнула:
— Вылечили? что вы имеете в виду?
— Задним числом я понимаю, что ее поведение имеет все признаки фобии. Иррациональный страх, панические атаки… Подозреваю, что у нее начало развиваться категорическое фобическое отвращение ко всему, связанному с медициной. Существует способ лечения, который называется «погружение». Страдающий фобией пациент подвергается воздействию — можно даже сказать, безжалостному — того, чего он боится, в течение длительного времени, многих и многих часов. В результате фобия отступает. Именно это мы, не отдавая себе отчета, и делали с Марси, насильно положив ее в больницу.
— А от чего могла развиться такая фобия? Что ее породило? У Марси не было тяжелого опыта общения с докторами, она никогда не попадала в больницу. Никогда серьезно не болела.
Безанкур пожал плечами и посторонился, пропуская сестру с пациентом на каталке.
— Мы не знаем, что́ вызывает фобии. Не обязательно попадать в авиакатастрофу, чтобы бояться летать. Фобии… они просто возникают. Даже если мы случайно вылечили ее, должны присутствовать остаточные факторы, и Тед Коверли сумеет их опознать. Он устранит остатки фобической тревоги. Не переживайте, Д’жоржа.
В тот же день, 30 декабря, Марси выписали из больницы. В машине на пути домой она была почти что прежней Марси, радостно показывала на облака в форме разных зверей. Дома она бросилась в гостиную и немедленно уселась среди груды новых рождественских игрушек, которым не успела толком порадоваться. Она по-прежнему играла с набором «Маленькая мисс доктор», но не только с ним и без той тревожной одержимости, которая охватила ее в день Рождества.
Родители Д’жоржи поспешили к ней. В больницу Д’жоржа их не пускала — говорила, что это может ухудшить и без того нестабильное состояние Марси. За обедом девочка пребывала в превосходном настроении, была ласковой и веселой, чем окончательно обезоружила маму, бабушку и дедушку.
Следующие три ночи она спала в кровати Д’жоржи — та опасалась, что с дочерью может случиться новая паническая атака, но ничего такого не произошло. Дурные сны приходили, но реже и действовали на Марси не так сильно, как прежде. Лишь дважды за три ночи Д’жоржа просыпалась оттого, что дочь говорила во сне: «Луна, луна, луна!» Но теперь это был не крик, а тихий и почти безнадежный зов.
Утром за завтраком она спросила Марси про сон, но девочка ничего не помнила.
— Луна? — переспросила она, хмуря лоб над тарелкой с «Триксом». — Не снилась мне никакая луна. Мне снились кони. Я бы хотела, чтобы у меня была лошадка.
— Может, и будет, только нам нужно сначала купить отдельный дом.
Марси захихикала:
— Я знаю. Лошадь нельзя держать в квартире. Соседи будут недовольны.
В четверг Марси впервые увидела доктора Коверли. Он ей понравился. Если у нее все еще оставался аномальный страх перед врачами, то она хорошо его скрывала.
Этой ночью Марси спала в своей кровати, в обществе одного лишь плюшевого мишки по имени Мёрфи. Д’жоржа три раза вставала ночью посмотреть, что с дочерью, и однажды услышала ставший уже знакомым напев. «Луна, луна, луна», — шепотом произнесла Марси, и Д’жоржа почувствовала, как волосы у нее встают дыбом, такая смесь восторга и страха была в голосе дочери.
В пятницу — у Марси оставалось три дня каникул — Д’жоржа снова передала дочку на попечение Кары Персагьян и вернулась на работу, испытав чуть ли не облегчение, когда оказалась в шумном и дымном казино. Сигареты, запах затхлого пива, даже дух перегара от посетителей были бесконечно приятнее, чем вонь больничных антисептиков.
Потом она забрала дочь. Девочка весь день провела за рисованием и по пути домой возбужденно показывала матери, что у нее вышло. Десятки рисунков, и на всех — луна, раскрашенная в самые разные цвета.
Утром в воскресенье, 5 января, Д’жоржа встала с кровати и пошла заваривать кофе. Марси, не сняв ночной пижамки, предавалась странному занятию за обеденным столом: доставала фотографии из семейного альбома и укладывала в аккуратные стопки.
— Я перекладываю фотографии в коробку от обуви, потому что мне нужен альбом для моей лунной… коллекции, — объяснила девочка, нахмурившись перед трудным словом, и показала фотографию луны, вырезанную из журнала. — Я хочу собрать большую коллекцию.
— Почему, детка? Откуда такой интерес к луне?
— Она красивая, — сказала Марси, затем положила фотографию на пустую страницу фотоальбома и уставилась на нее.
В ее немигающем взгляде, в ее неодолимой тяге к фотографии было что-то от той целеустремленности, с которой она отдавалась игре в «Маленькую мисс доктор».
Д’жоржу пробрала дрожь от дурного предчувствия, и она подумала: вот так же начиналась и фобия, связанная с докторами. Тихо. Невинно. Неужели Марси просто поменяла одну фобию на другую?
Она хотела было позвонить доктору Коверли, невзирая даже на воскресенье и его выходной. Но потом, стоя у стола, разглядывая дочь, она решила, что перегибает палку. Марси явно не поменяла одну фобию на другую. Ведь девочка все-таки не боялась луны. Просто… ну хорошо: была странным образом очарована ею. Временное пристрастие. Каждый родитель умненького семилетнего ребенка знаком с такими кратковременными, но истовыми увлечениями и страстями.
И все же она решила сообщить об этом доктору Коверли на втором приеме, во вторник.
В двадцать минут первого ночи понедельника, прежде чем лечь спать, Д’жоржа заглянула в комнату Марси — посмотреть, крепко ли та спит. Девочка не спала: сидела в темной комнате на стуле перед окном и смотрела в ночь.
— Детка, что случилось?
— Ничего не случилось. Подойди посмотри, — тихо, мечтательно сказала Марси.
Подойдя к ней, Д’жоржа спросила:
— Ну что тут у тебя, ласточка?
— Луна, — сказала Марси; ее глаза не отрывались от серебристого полумесяца в черном склепе ночи. — Луна.
4Бостон, Массачусетс
В понедельник, 6 января, с Атлантики беспрерывно дул обжигающе холодный ветер, и весь Бостон в этот день присмирел. По продуваемым насквозь улицам на утреннюю службу спешили закутанные в теплые одеяния люди, подняв плечи и опустив головы. В жестко-сером зимнем свете современные стеклянные офисные башни казались высеченными изо льда, а другие здания исторического Бостона, сгрудившись в кучу, являли миру унылое и несчастное лицо, совершенно непохожее на то, какое бывает у них в хорошую погоду, — обаятельное и величественное. Прошлой ночью выпал мокрый снег.
Голые улицы были покрыты сверкающим льдом, голые черные ветки проглядывали сквозь белую корку, словно костный мозг из расколотой кости.
Герберт, искусный мажордом, блестяще дирижировавший распорядком в доме Ханнаби, отвез Джинджер Вайс к Пабло Джексону на седьмой после Рождества сеанс. Ночью ветер и ледяной шторм оборвали несколько высоковольтных линий, нарушили работу светофоров на более чем половине перекрестков. Наконец в 11.05 они добрались до Ньюбери-стрит, опоздав всего на пять минут на назначенную встречу.
После прорыва во время субботнего сеанса Джинджер хотела было связаться с хозяевами мотеля «Транквилити» в Неваде и поговорить о забытом происшествии, которое случилось там вечером 6 июля, позапрошлым летом. Хозяева мотеля были либо сообщниками тех, кто манипулировал памятью Джинджер, либо такими же, как она, жертвами. Если их тоже подвергли промывке мозгов, они испытывают тревожные атаки того или иного вида.
Пабло категорически возражал против немедленного звонка, считая риск слишком высоким. Если владельцы мотеля были не жертвами, а сообщниками, Джинджер подвергнет себя серьезной опасности.
— Вы должны проявить терпение. Прежде чем связываться с ними, необходимо собрать всю информацию о них, какую удастся найти.
Ей пришла в голову мысль: обратиться в полицию, чтобы найти там защиту и добиться начала расследования. Но Пабло убедил ее, что полицейских это не заинтересует. Она не сможет доказать, что кто-то манипулировал ее сознанием. Кроме того, местная полиция не имеет права расследовать преступления в других штатах. Для этого нужно обратиться к федеральным властям или в полицию Невады, и может оказаться, что она ищет помощи у людей, ответственных за то, что с ней случилось.
Разочарованная, Джинджер не нашла что возразить и согласилась выполнять предложенную им программу. Воскресенье Пабло оставил для себя, собираясь изучить запись критически важного субботнего сеанса. Он также сказал, что будет занят в понедельник утром — собирается навестить друга в больнице.
— Но вы приходите, скажем, к часу дня, и мы начнем понемногу обтесывать края этого блока памяти en pantoufles[25].
Этим утром он позвонил ей из больницы — сказать, что его друга выписывают раньше, чем предполагалось, и он, Пабло, к одиннадцати часам будет дома. Вдруг Джинджер захочет приехать до назначенного срока?
— Вы поможете мне приготовить ланч.
Выйдя из лифта, Джинджер быстро прошла по короткому коридору к квартире Пабло, решив, что предпримет все усилия, чтобы держать в узде свое природное нетерпение, и согласится на сеансы en pantoufles, как того требовал иллюзионист.
Дверь в квартиру была открыта. Она решила, что Пабло отпер дверь для нее, и вошла в прихожую. Закрыв дверь, она позвала:
— Пабло?
Из ближайшей комнаты раздался стон. Мягкий стук. Звук падения.
— Пабло?
Тот не отвечал. Джинджер прошла в гостиную, снова окликнула его, на этот раз громче.
Молчание.
Одна из двойных дверей библиотеки была открыта, там горел свет. Джинджер вошла. Пабло лежал ничком у шератоновского стола. Судя по всему, он только что вернулся из больницы, потому что не успел снять галоши и пальто.
Джинджер бросилась к нему, опустилась на колени, перебирая варианты: кровоизлияние в мозг, тромб, эмболия, обширный инфаркт. Но она не была готова к тому, что обнаружила, когда перевернула его на спину. В груди Пабло зияла огнестрельная рана, из которой била красная артериальная кровь.
Его веки затрепетали, и, хотя взгляд был мутным, он, казалось, узнал ее. Кровь пузырилась на нижней губе. Взволнованным шепотом он произнес всего одно слово:
— Беги.
Увидев Пабло распростертым на полу, она повела себя, как подобает другу и врачу: бросилась, объятая горем, к нему на помощь. Но пока Пабло не сказал: «Беги», она не осознавала, что ее собственная жизнь может быть под угрозой. Она вдруг поняла, что не слышала звука выстрела, а значит, стреляли из пистолета с глушителем. Нападавший был не обычным грабителем: сюда пришел кто-то гораздо более опасный. Все эти мысли за одно мгновение промелькнули в ее голове.
С сильно бьющимся сердцем она встала и повернулась к двери, из-за которой вышел человек, высокий и широкоплечий, в кожаном пальто, плотно схваченном поясом в талии, державший в руке пистолет с глушителем. Крупный, но, как ни странно, не такой угрожающий, как можно было бы ожидать. Он был одних лет с Джинджер, аккуратно подстрижен, с невинными голубыми глазами и таким лицом, что казалось, не мог причинить никому зла.
Когда он заговорил, несоответствие между его заурядной внешностью и действиями убийцы стало еще очевиднее: слова прозвучали как робкое извинение:
— Этого не должно было случиться. Бога ради, это никак не входило в мои планы. Я только… делал копии с пленок на высокоскоростном магнитофоне. Мне ничего другого не нужно — одни лишь копии.
Он показал на стол. Джинджер только теперь заметила открытый кейс с каким-то электронным устройством внутри. По столешнице были разбросаны кассеты, и она сразу же поняла, что это за записи.
— Нужно вызвать «скорую», — сказала она и двинулась к телефону, но незнакомец остановил ее, нарочито рассерженно размахивая пистолетом.
— Запись самая высокоскоростная, — сказал он, разрываясь между яростью и желанием зарыдать. — Я мог сделать копии всех шести ваших сеансов и уйти. Он должен был отсутствовать еще по меньшей мере час, черт его подери!
Джинджер схватила подушку и положила ее под голову Пабло, чтобы тот не захлебнулся кровью и мокротой.
Явно ошарашенный тем, что произошло, преступник сказал:
— Он вошел так бесшумно, прокрался сюда, словно призрак, черт возьми…
Джинджер вспомнила, как изящно, элегантно двигался иллюзионист, точно каждое движение было прелюдией к акту престидижитации.
Пабло закашлялся, закрыл глаза. Джинджер хотела ему помочь, но единственным шансом было хирургическое вмешательство с опасностью для жизни пациента. В эту минуту она могла только положить руку ему на плечо в слабой попытке успокоить его.
Она подняла на преступника умоляющий взгляд, но тот лишь сказал:
— И какого черта он носит при себе оружие? Восьмидесятилетний старик держит пистолет в руке, словно знает, как с ним обращаться.
До этого мгновения Джинджер не замечала пистолет на ковре, в нескольких футах от протянутой руки Пабло. Увидев оружие, она почувствовала острый укол ужаса, пронзивший все тело, и чуть не потеряла сознание, тут же поняв, что Пабло прекрасно осознавал, насколько это опасно — помогать ей. Она даже не подозревала, что одна лишь попытка прощупать блок памяти быстро привлечет ненужное внимание людей вроде этого, в кожаном пальто. Значит, за ней следили. Может быть, не ежечасно, не ежедневно. Но так или иначе, наблюдали. Придя к Пабло в первый раз, она невольно поставила его жизнь под угрозу. И он знал об этом, потому что носил с собой пистолет. Тяжелый груз вины лег на ее плечи.
— Если бы он не вытащил этот идиотский пистолет, — несчастным голосом проговорил преступник, — если бы не настаивал на вызове полиции, я бы ушел, не тронув его. Я не хотел делать ему ничего плохого. Черт!
— Бога ради, — умоляющим голосом сказала Джинджер, — дайте мне вызвать «скорую»! Если вы не хотели делать ему ничего плохого, давайте поможем ему.
Преступник отрицательно покачал головой и перевел взгляд на скорчившегося иллюзиониста:
— Слишком поздно. Он мертв.
От двух последних слов, словно от двух внезапных ударов, у Джинджер перехватило дыхание. Одного взгляда на остекленевшие глаза Пабло было достаточно, чтобы убедиться в правоте преступника, но Джинджер не желала мириться с правдой. Она подняла левую руку Пабло, приложила пальцы к тонкому черному запястью, пытаясь нащупать пульс. Пульс не прощупывался. Тогда она поискала пальцами сонную артерию на его шее, но, несмотря на оставшееся тепло плоти, почувствовала только ужасающую тишину там, где только что пульсировала жизнь. «Нет, — сказала она себе, — боже мой, нет». Она прикоснулась к темному лбу Пабло не как врач-диагност, а нежно, с любовью. Сердце мучительно сжалось от скорби, словно она знала иллюзиониста не две недели, а всю жизнь. Как и ее отец, Джинджер быстро привязывалась к людям, а поскольку Пабло был таким, каким был, дар привязанности и любви проявился в ней с еще большей легкостью, чем обычно.
— Мне жаль, — вибрирующим голосом сказал убийца. — Очень жаль. Если бы он не пытался меня остановить, я бы просто ушел. А теперь я убил человека, ведь так? И… вы видели мое лицо.
Сдерживая слезы и вдруг осознав, что в эту минуту не может позволить себе никакой скорби, Джинджер медленно поднялась на ноги и встала лицом к нему.
Словно размышляя вслух, убийца сказал:
— Теперь и с вами надо разбираться. Придется учинить кавардак, опустошить ящики, взять несколько ценных вещей, чтобы все выглядело так, будто здесь побывал грабитель. — Он взволнованно пожевал нижнюю губу. — Да, все верно. Я не буду копировать пленки, просто возьму их. Нет пленок — нет подозрений. — Он посмотрел на Джинджер, поморщился и продолжил: — Мне жаль. Господи Исусе, по-настоящему жаль, но так уж все складывается. Мне жаль, что так получилось. Отчасти я сам виноват. Должен был услышать, как входит этот сукин сын. И не позволить ему застать меня врасплох. — Он сделал шаг к Джинджер. — Может, тебя еще и изнасиловать? Я что говорю: разве грабитель вот так вот возьмет и просто пристрелит такую красивую девушку, как ты? Разве он ее сначала не изнасилует? Чтобы все выглядело совсем взаправдашним? — Он подошел поближе, она попятилась. — Черт, не знаю, получится ли у меня. Я что говорю: как у меня может встать, как я смогу тебя трахнуть, если знаю, что потом тебя придется пристрелить? — Он продолжал приближаться к Джинджер, та уперлась спиной в книжный шкаф. — Не нравится мне это. Поверь мне, не нравится. Так не должно быть. Ужасно не нравится.
От его будто бы искренней жалости, его покаянных упреков в свой адрес у Джинджер мурашки ползли по коже. Будь он безжалостен и кровожаден, он не казался бы таким страшным. Тот факт, что он мог испытывать угрызения совести, но умел надолго приглушать их, если ему требовалось совершить два убийства и одно изнасилование, делал его еще худшим монстром.
Он остановился в шести футах от нее и сказал:
— Сними, пожалуйста, пальто.
Просить его о чем-нибудь было бессмысленно, но Джинджер надеялась, что ее мольбы придадут ему излишнюю самонадеянность.
— Я не дам им правильного описания вашей внешности. Клянусь вам! Отпустите меня!
— Хотел бы я тебя отпустить. — На его лице появилось выражение сожаления. — Снимай пальто.
Выигрывая время, чтобы тщательнее разработать план действий, Джинджер стала медленно расстегивать пальто. Ее руки и без того дрожали, но Джинджер, сделав вид, что они трясутся совсем уж сильно, долго возилась с пуговицами. Наконец она стащила с себя пальто и уронила его на пол.
Он подошел ближе. Пистолет находился в считаных дюймах от ее груди. Преступник держал оружие не так крепко, как прежде, тыкал стволом ей в грудь уже не так агрессивно, хотя ни в коей мере не расслабился.
— Пожалуйста, не убивайте меня! — продолжила она его уговаривать: если он решит, что жертва парализована страхом, то может потерять бдительность, и у нее появится шанс на побег.
— Я не хочу тебя убивать, — сказал он, словно глубоко оскорбленный подозрением, будто у него есть выбор. — Его я тоже не хотел убивать. Старый дурак сам виноват. Не я. Слушай, я тебе обещаю: ты не почувствуешь никакой боли. Обещаю.
Он по-прежнему держал пистолет в правой руке, трогая левой ее груди через свитер. Пришлось выдержать это: испытывая похотливое возбуждение, он мог расслабиться. Несмотря на его болтовню о том, что сочувствие к ней не позволит ему возбудиться, Джинджер не сомневалась: он без проблем сможет изнасиловать ее. Его сожаление и сострадание, как и его чувствительность, мало чего стоили — эти слова он произносил больше для себя, чем для нее, испытывая бессознательное дикое удовольствие от того, что уже сделал и еще сделает. Несмотря на проникнутый сочувствием голос, каждое произнесенное им слово обжигало насилием, от него прямо-таки несло насилием.
— Такая хорошенькая, — произнес он. — Малютка, ты прекрасно сложена. — Он засунул руку под ее свитер, схватил ее бюстгальтер, сильно рванул, чтобы порвать бретельки. Резинка натянулась, больно врезаясь в плечи, металлическая застежка на спине вонзилась в кожу. Он поморщился, словно ее боль передалась ему. — Извини. Я сделал тебе больно? Не хотел. Я буду осторожнее.
Он отодвинул разодранный бюстгальтер и прижал холодную влажную руку к ее голым грудям.
Испытывая ужас и отвращение в равной мере, Джинджер еще сильнее притиснулась к книжному шкафу, чувствуя, как его кромки больно вдавливаются в ее спину. Убийца находился от нее на расстоянии вытянутой руки, но пистолет по-прежнему держал между ними. Холодное дуло было прижато к ее голому животу, не оставляя ей пространства для маневра. Если она попытается освободиться от него, то за свое безрассудство получит пулю в живот.
Он продолжал ласкать ее, тихим голосом объясняя, что необходимость изнасиловать и убить ее вызывает у него глубокое сожаление, а она просто должна понять, что с ее стороны будет немыслимой жестокостью не даровать ему полного прощения за этот грех — лишение ее жизни.
Бежать было некуда, его монотонные самооправдания накатывали на нее отупляющими волнами, она чувствовала прикосновение жадной руки, охваченная такой сильной клаустрофобией, что готова была вцепиться в мужчину ногтями, вынуждая его нажать на спусковой крючок, чтобы покончить со всем этим. Из его рта шел навязчивый всепроникающий мятный запах «Сертса»: Джинджер чудилось, будто она оказалась под стеклянным колпаком вместе с убийцей. Она всхлипывала, беззвучно умоляла его, мотала головой из стороны в сторону, словно пытаясь отрицать реальность его намерений. Джинджер не могла бы убедительнее изобразить подавленность и ужас, даже если бы репетировала неделями, но, к несчастью, расчета в ее действиях было мало.
Еще больше распалившись от ее отчаяния, преступник стал нажимать сильнее, чем прежде.
— Я думаю, у меня получится, детка. Думаю, получится. Ты пощупай меня, детка, ты только пощупай.
Он прижался к ней своим телом, упер в нее свой пах. Невероятно, но, казалось, он полагал, что в этих трагических, невыносимых обстоятельствах откликается со своей неистовой настойчивостью на ее эротические желания, и она должна быть польщена.
Но ее реакция могла вызвать у него лишь разочарование.
Начав прижиматься к ней, тереться об нее, он был вынужден перестать прижимать пистолет к ее животу. Распаленный собственными желаниями, убежденный, что Джинджер слаба и беспомощна, он даже опустил ствол, направив его вниз. Ненависть и злость Джинджер превзошли ее страх, и, как только он отвел ствол пистолета в сторону, накопившиеся в ней эмоции вылились в действие. Отвернув голову в сторону, она обмякла и всем телом прижалась к нему, словно теряя сознание — то ли от страха, то ли невольно поддаваясь страсти, — и это позволило ей приблизить рот к его горлу. Она сильно укусила его в адамово яблоко и тут же, вонзив колено ему в пах, вцепилась ногтями в его руку, чтобы он не смог направить на нее пистолет.
Ему удалось частично заблокировать колено Джинджер и таким образом уменьшить ущерб своему хозяйству, но к укусу он не был готов. Потрясенный, объятый ужасом, чуть не потерявший сознание от невыносимой боли в горле, убийца отшатнулся от нее и отступил на два шага.
Укус был глубоким, Джинджер закашлялась от вкуса крови, но не позволила отвращению замедлить ее контратаку. Она ухватила руку, в которой убийца держал пистолет, поднесла ее ко рту и впилась зубами в запястье.
Раздался резкий и удивленный крик боли: преступник не принимал всерьез эту хрупкую, маленькую женщину.
После еще одного укуса он выронил пистолет, но одновременно сложил пальцы другой руки в кулак и изо всех сил ударил Джинджер по спине. Она упала на колени, на секунду подумав, что он сломал ей позвоночник. Боль, резкая, пульсирующая, как от электрического тока, пронзила ее спину до шеи, сверкнула в черепной коробке.
Оглушенная, с помутившимся зрением, она почти не видела, как он наклоняется, чтобы поднять пистолет. Но когда его пальцы коснулись рукоятки, она с яростью бросилась ему в ноги. Рассчитывая вырваться, он выпрямился, словно согнутое и резко отпущенное молодое деревце. Когда Джинджер через долю секунды налетела на него, он замахал руками в попытке сохранить равновесие, ударился об один из стульев, отлетел к небольшому столику с лампой и упал на тело Пабло Джексона.
Оба переводили дыхание, настороженно глядя друг на друга, замерев на мгновение, — свернувшись от боли в позе зародыша, лежали на боку и жадно хватали ртом воздух.
Джинджер показалось, что глаза убийцы широко раскрылись и округлились, как циферблаты часов, значит его одолевали лихорадочные мысли о собственной бренности и близости конца. Укус не мог его убить. Она не смогла прокусить ни яремную вену, ни сонную артерию, просто повредила щитовидные хрящи, ткани, несколько мелких сосудов. Однако понять, почему он, возможно, убежден, что рана смертельна, не составляло труда: боль была невыносимой. Он поднес неповрежденную руку к кровоточащему горлу, потом отвел в сторону, с ужасом глядя, как с пальцев капает кровь, вытекшая из его собственных жил. Убийца думал, что умирает, и поэтому мог стать еще более опасным.
Оба одновременно увидели, что пистолет после их столкновения остался лежать посреди библиотеки — ближе к убийце, чем к Джинджер. С кровоточащим горлом и запястьем, издавая странное хрипение и бульканье, он пополз к оружию, и Джинджер оставалось только вскочить и бежать прочь.
Она выскользнула из библиотеки в гостиную — не побежала, а скорее поковыляла; ей мешала боль в спине, которая отдавалась во всем теле, но эти пульсации становились все реже и слабее. Она собиралась выбраться из квартиры через входную дверь, но потом поняла, что в том направлении не уйти, потому что из общего коридора есть только два выхода: в кабину лифта и на лестницу. Лифта она ждать не могла, а на лестнице преступник без труда поймал бы ее.
Поэтому она, согнувшись от боли в спине, бочком, по-крабьи, пересекла гостиную, потом по длинному коридору влетела на кухню, где за ней тихо закрылась вращающаяся дверь, подбежала к стойке с кухонными принадлежностями и выхватила мясницкий нож.
Она вдруг осознала, что издает какой-то пронзительный жуткий звук, а потому задержала дыхание, замолкла, взяла себя в руки.
Убийца не ворвался в кухню сразу же, как того ожидала Джинджер. По прошествии нескольких секунд она поняла: ей повезло, что он еще не появился, потому что мясницкий нож был бесполезен против пистолета на расстоянии в десять футов. Молча отругав себя за то, что чуть не совершила роковую ошибку, она бесшумно вернулась к дверям и встала сбоку от них. Спина продолжала болеть, но уже не так остро. Теперь она могла стоять прямо, прижавшись к стене. Сердце ее колотилось так громко, что ей казалось, будто стена — это барабан, реагирующий на ее сердцебиение, усиливающий стуки так, что глухие удары в предсердии и желудочке эхом разносятся по всей квартире.
Она низко держала нож, готовая замахнуться, описать смертельную дугу и вонзить его в убийцу со смертельного разворота. Однако исполнение этого отчаянного сценария зависело от того, ворвется ли он в кухню через дверь в припадке истерики и ярости, безумный, сведенный с ума верой в то, что его часы сочтены из-за раны в горле, но исполненный решимости отомстить. Ну а если он будет проникать на кухню медленно, осторожно, открывая дверь дюйм за дюймом, надавливая на нее стволом пистолета, не стоит ждать ничего хорошего. Однако с каждой секундой его отсутствия Джинджер все яснее понимала, что он не будет играть свою роль так, как надеялась она.
Если только рана на его горле не была гораздо серьезнее, чем думала она. В таком случае он, возможно, все еще истекал кровью в библиотеке, на китайском ковре, и все закончилось бы его смертью. Джинджер молилась о том, чтобы так оно и было.
Но знала: надежды не оправдаются. Он жив. И он придет за ней.
Она могла закричать и, может быть, привлечь внимание кого-нибудь из соседей, чтобы те вызвали полицию, но у преступника имелось достаточно времени. Он не стал бы убегать, не убив ее. Кричать, звать соседей — только напрасно тратить силы.
Она еще сильнее прижалась к стене, словно пыталась слиться с ней. Распашная дверь в нескольких дюймах от ее лица приковывала ее внимание — так змея гипнотизирует мышь. Она была напряжена, готова среагировать при малейшем движении, но дверь сводила ее с ума, оставаясь неподвижной.
Куда он делся, черт его побери?
Прошло пять секунд. Десять. Двадцать.
Что он делает все это время?
Вкус крови во рту становился все более едким, тошнота хватала ее своими липкими пальцами. Теперь она могла поразмыслить над тем, что́ сделала с ним в библиотеке, и остро осознала, насколько зверскими были ее действия, поразилась таившейся в ней жестокости. Появилось время и на обдумывание того, что еще она собирается с ним сделать. Перед ее мысленным взором возникло широкое лезвие мясницкого ножа, глубоко вонзающегося в тело человека, и по ней прокатилась дрожь отвращения. Она — не убийца. Она — врач. И не только по образованию, но и по природе. Она попыталась заставить себя не думать о том, как вонзает в него нож. Думать об этом слишком долго было опасно, это путало мысли, изматывало.
Куда он делся?
Больше ждать она не могла. Она боялась, что бездействие не идет на пользу животной хитрости и свирепой жестокости, необходимым ей для выживания, и испытывала тревожное убеждение в том, что каждая лишняя секунда дает ему преимущество, а потому встала напротив двери и положила руку на ее кромку. Она собралась было толкнуть створку и выглянуть в коридор и гостиную, но неожиданно решила, что он стоит там, в считаных дюймах от нее, по другую сторону двери, и ждет, что она первой сделает следующий шаг.
Джинджер замерла, затаила дыхание, прислушалась.
Тишина.
Она приложила ухо к двери, но и так ничего не услышала.
Рукоять ножа в ее руке стала влажной от пота и скользкой.
Наконец она положила руку на край створки и осторожно нажала — дверь приоткрылась на полдюйма. Выстрелов не последовало, и она приложила глаз к щели. Убийца находился не прямо перед ней, как она того опасалась, а поодаль, где коридор переходил в прихожую: он только что вошел в квартиру с лестничной площадки, с пистолетом в руке. Видимо, он искал ее в лифте и на лестнице, не нашел и вернулся. После этого он закрыл дверь, запер ее, повесил цепочку, чтобы не дать Джинджер быстро уйти, — очевидно, понял, что та все еще в квартире.
Он поднес руку к горлу. Джинджер даже на расстоянии слышала, как хрипло он дышит. Но его паника явно прошла. Не умерев сразу, он понемногу обретал уверенность, начинал понимать, что выживет.
Дойдя до конца прихожей, он посмотрел налево, окинув взглядом гостиную, потом направо, где была спальня, и наконец направил взгляд перед собой, в конец длинного, погруженного в полутьму коридора. Сердце Джинджер стало биться неровно — на мгновение ей показалось, что убийца смотрит прямо на нее. Но он находился слишком далеко и не мог заметить, что дверь приоткрыта на полдюйма. Он не пошел прямо на Джинджер, а заглянул в спальню. Двигался он спокойно и целеустремленно, и это ее обескураживало.
Она позволила кухонной двери закрыться, поняв, что ее план, к несчастью, больше не работает. Это был профессионал, привычный к насилию, и, хотя яростная атака Джинджер выбила его из колеи, уверенность быстро возвращалась к нему. Когда он обыщет спальню и примыкающие к ней стенные шкафы, холодная расчетливость полностью овладеет им. Он не ворвется на кухню, подгоняемый яростью и страхом, не станет легкой добычей.
Нужно выбраться из квартиры. Быстро выбраться.
Не было ни единого шанса на то, чтобы достичь входной двери. Ее противник, вероятно, уже заканчивал осмотр спальни и должен был вот-вот выйти в коридор.
Джинджер положила нож, засунула руку под свитер, стащила с себя разодранный бюстгальтер, бросила его на пол, тихо обошла кухонный стол, раздвинула шторы на окне и посмотрела на площадку пожарной лестницы перед собой. Затем бесшумно повернула защелку и стала поднимать нижнюю скользящую раму, которая, к несчастью, не поднималась бесшумно. Деревянная рама разбухла от зимней влаги и издавала писк, скрежет, скрип. Когда рама наконец резко высвободилась, ушла вверх и остановилась — раздались глухой стук и дребезжание стекла, — Джинджер поняла, что эти звуки донеслись до убийцы, и услышала, как тот идет по коридору.
Мигом выбравшись на площадку пожарной лестницы, она стала быстро спускаться. Ледяной ветер хлестал ее, пронизывая до мозга костей. Металлические ступеньки покрылись льдом после ночного шторма, с перил свешивались сосульки. Несмотря на ужасное состояние лестницы, Джинджер должна была торопиться, рискуя в противном случае получить пулю в голову. Несколько раз ее ноги почти соскальзывали со ступенек. Надежно держаться за обледенелые перила без перчаток не получалось, а когда она все же схватилась за голый металл, стало еще хуже: пальцы прилипли к холодному железу, отчего сошел верхний слой кожи.
Когда до следующей площадки оставалось четыре ступеньки, она услышала наверху проклятия и подняла голову. Убийца Пабло Джексона вылезал из кухонного окна, продолжая исступленно гнаться за ней.
Джинджер поспешила сойти на следующую ступеньку, и лед сделал свое дело. Нога соскользнула, последние три ступеньки до следующей площадки Джинджер пролетела за долю секунды и упала на бок, отчего боль в спине возобновилась. От ее падения лестница сотряслась, лед, покрывавший металл, стал сыпаться, сосульки полетели вниз, производя хрупкие музыкальные звуки и разлетаясь при ударах о ступеньки.
В порывах обезумевшего ветра шепоток выстрела, произведенного через глушитель, не был слышен, но Джинджер увидела искры, высеченные из металла в нескольких дюймах от своей головы. Она посмотрела вверх и успела увидеть убийцу, который прицеливался в нее, успела увидеть, как тот поскальзывается и летит через несколько ступеней, — ей даже показалось, что он упадет на нее. Он три раза хватался за перила, прежде чем сумел остановить падение.
Он остановился, распростершись на нескольких ступенях: одна его рука держалась за прутья лестницы, одна нога висела в воздухе между двумя узкими металлическими балясинами. Другая рука обнимала балясину — так ему и удалось остановить падение, — одновременно сжимая пистолет, так что он пока не мог выстрелить в Джинджер во второй раз.
Джинджер с трудом поднялась на ноги, намереваясь продолжить спуск с максимальной скоростью. Но когда она бросила последний взгляд на убийцу, ее внимание привлекли пуговицы на его пальто — единственное, что имело цвет в этот сумрачный зимний день. Яркие медные пуговицы, на каждой — идущий лев с поднятой правой передней лапой: частый мотив в английской геральдике. Раньше Джинджер не обращала особого внимания на эти пуговицы — такие нередко использовали на спортивных куртках, свитерах, пальто. Но теперь она вперилась в них, и все остальное отступило на задний план, словно эти пуговицы были единственной реальностью. Даже завывавший весь день ветер, холодное дыхание которого ощущалось повсюду, не мог ее отвлечь. Пуговицы. Только пуговицы притягивали ее, поднимая волну ужаса, гораздо более мощную, чем страх перед убийцей.
«Нет, — сказала она себе в напрасном отрицании происходящего. — Пуговицы. О нет. Пуговицы. Худшее место, худшее время для потери контроля над собой. Пуговицы».
Джинджер не могла предотвратить паническую атаку. Впервые за три недели всеподавляющий иррациональный страх овладел ею. Она вдруг стала маленькой, обреченной. Страх выкинул ее в какую-то незнакомую, погруженную во тьму область внутри сознания, по которой она была вынуждена бежать вслепую.
Отвернувшись от пуговиц, Джинджер полетела вниз по пожарной лестнице, полная тьма уже поглощала ее, и она знала, что ее бесшабашный полет закончится переломом ноги или позвоночника. А потом, когда она будет лежать в параличе, убийца приблизится, приставит пистолет к ее виску и вышибет ей мозги.
Темнота.
Холод.
Когда мир вернулся к Джинджер — или она вернулась в мир, — она лежала, свернувшись калачиком, на мертвых листьях, в снегу, в тени, у наружной лестницы, что вела в подвал с тыльной стороны таунхауса, — неизвестно, как далеко он отстоял от дома Пабло на Ньюбери-стрит. Тупая боль пронзала спину. Вся правая сторона тела ныла от боли. Горела левая ладонь, на которой была ободрана кожа. Но самым неприятным был жуткий холод.
От соприкосновения со снегом и льдом тело Джинджер стыло. Бетонная стена, к которой она прижималась, дышала морозом. Безжалостный ветер спускался по десяти ступенькам крутого лестничного пролета, принюхивался и рычал, как живое существо.
Она не ведала, сколько времени укрывается тут, но понимала, что должна двигаться, иначе подхватит воспаление легких. Убийца мог находиться поблизости, искать ее. Если вылезти отсюда, преследование может возобновиться, поэтому она решила выждать минуту-другую.
Она удивлялась тому, что сумела спуститься по обледенелым ступенькам пожарной лестницы и прибежать непонятно каким кружным маршрутом в это укрытие, не сломав шеи. Видимо, во время фуги она, низведенная до положения испуганного, безмозглого животного, обретала звериную сноровку и уверенность в движениях.
Ветер и мороз — два усердных могильщика — продолжали изгонять из нее тепло. Узкая серая бетонная лестница все больше казалась похожей на саркофаг без крышки. Джинджер решила, что пора выходить, и медленно встала на ноги. На маленьком заднем дворе не было ни души, как и во дворах других домов по обе стороны улицы. Слой снега под ледяной коркой. Несколько голых деревьев. Ничего угрожающего. Дрожа, шмыгая носом, смаргивая слезы, Джинджер поднялась наверх и пошла по выложенной кирпичом дорожке, которая вела к калитке в конце небольшого участка.
Она собиралась отыскать путь к Ньюбери-стрит, найти телефон, вызвать полицию, но, когда дошла до калитки, оставила свой план в одно мгновение. Два столбика были увенчаны декоративными чугунными фонарями со стеклами янтарного цвета. Либо их включили специально, либо соленоид ошибочно принял сумрачное утро за вечер. Это были электрические лампы, имитировавшие газовое пламя, так что стекло оживлялось мерцанием, пляской янтарного света. От этого пульсирующего желтоватого свечения у Джинджер перехватило дыхание, и она снова погрузилась в состояние иррациональной паники.
Нет! Не надо больше!
Но все-таки да. Да. Туман. Ничто. Небытие.
Еще холоднее.
Ноги и руки онемели.
Видимо, она опять пришла на Ньюбери-стрит и забралась под припаркованный фургон. Лежа в полутьме под масляным поддоном, она выглядывала из своего убежища, откуда видела только машины — точнее, одни колеса, — стоявшие на противоположной стороне улицы.
Она пряталась. С каждым выходом из фуги она пряталась от чего-то невыразимо ужасного. Сегодня, конечно, от убийцы Пабло. А в другие дни? От чего она пряталась в другие дни? Даже сейчас она пряталась не только от убийцы, но и от чего-то еще, манившего ее, витавшего на границе памяти. От чего-то виденного ею в Неваде. От чего-то.
— Мисс? Эй, мисс?
Джинджер моргнула и неловко повернулась на голос, донесшийся от фургона. Кто-то, опустившись на четвереньки, заглядывал под машину. На мгновение ей показалось, что это убийца.
— Мисс? Что случилось?
Нет, не убийца. Тот явно сдался, когда не смог сразу же найти ее, и убежал. А этого человека она никогда не видела: тот редкий случай, когда лицо незнакомца было желанным.
— Какого черта вы там делаете?
Жалость к себе переполнила Джинджер. Она поняла, как выглядит: бежала по улице как сумасшедшая. Ее человеческое достоинство было потеряно.
Она подползла к человеку, который заговорил с ней, ухватила протянутую руку в перчатке, позволила ему вытащить себя из-под машины, оказавшейся фургоном транспортной компании «Мэйфлауэр». Задние дверцы были открыты. Она заглянула внутрь, увидела коробки и мебель. Вытащивший ее мужчина — молодой, жилистый — был одет в ватный комбинезон с логотипом «Мэйфлауэр» на груди.
— Что случилось? — спросил он. — От кого вы прячетесь, леди?
Пока он говорил, Джинджер заметила полицейского, который стоял посреди перекрестка в полуквартале от нее, регулируя движение из-за неработающего светофора. Она побежала к нему.
Парень из «Мэйфлауэр» окликнул ее.
Джинджер удивилась, что может бежать, так как чувствовала себя существом, созданным лишь из боли и холода. Но она бежала, словно во сне, не прилагая особых усилий, бежала под завывающий ветер. Водостоки были переполнены ледяной шугой, но сама улица оставалась относительно сухой — ее посыпали известковым порошком с добавкой, разрушающей лед. Увернувшись от двух-трех машин, она даже нашла в себе силы крикнуть копу, приближаясь к нему:
— Человека убили! Убийство! Вы должны пойти со мной! Убийство!
А когда он начал двигаться к ней с озабоченным выражением на широком ирландском лице, она увидела яркие медные пуговицы на его тяжелой зимней форменной куртке, и все снова было потеряно. Не точно такие, как пуговицы на кожаном пальто убийцы, — не лев с поднятой лапой, а другое стоящее существо. Одного этого оказалось достаточно, чтобы Джинджер вспомнила о пуговицах, которые видела тогда, во время таинственного происшествия в мотеле «Транквилити». Запретное воспоминание стало подниматься на поверхность и привело в действие блок Азраила.
Она потеряла контроль над собой и сбежала в свою персональную тьму. Последнее, что она слышала, был ее собственный душераздирающий крик отчаяния.
Холоднее не бывает.
В то утро, если не для всех, то уж точно для Джинджер Вайс, Бостон был самым холодным местом на земле. Промозглый, арктический, пронзительный, пробирающий до костей январский день леденил не только душу, но и тело. Когда фуга отступила, она обнаружила, что сидит на льду. Руки и ноги онемели, потеряли способность двигаться. Губы покрылись коркой и растрескались.
На сей раз она нашла убежище в узком пространстве между аккуратно подстриженными кустами и кирпичным зданием, в темном углу, где наклонная стена башни с остекленными выступами переходила в основной фасад с его ровными линиями. Бывший отель «Агассиз». Где была квартира Пабло. Где его убили. Она описала почти полный круг.
Чьи-то шаги. Между ветками кустарника, покрытыми белым пушком и корочкой льда, она увидела человека, который перебирался через низкую кованую ограду, отделявшую газон от тротуара. Даже не человека, а одни только ноги в ботинках, синие брюки и полы длинной, тяжелой куртки цвета морской волны. Но когда он пересек узкую полосу газона в направлении кустов, Джинджер поняла, что это коп-регулировщик, от которого она убежала.
Боясь, что при виде медных пуговиц настанет очередной приступ, она закрыла глаза.
Видимо, побочным эффектом промывки мозгов, которой она подверглась, стал непоправимый психологический ущерб — неизбежное следствие огромного постоянного стресса, который возникает при искусственном подавлении воспоминаний, мощно дающих знать о себе. Предположим, она найдет другого гипнотизера и он проделает с ней то же, что и Пабло, но вдруг способов разрушить блок или снять напряжение не существует? Тогда она обречена: ее состояние будет только ухудшаться. В одно утро случились три фуги, что помешает случиться еще трем в следующий час?
Ботинки полицейского шумно крошили ледяную корку со снегом. Он остановился перед Джинджер и, судя по звуку, стал с силой раздвигать низкие кусты, чтобы увидеть ее:
— Мисс? Что случилось? Вы что-то кричали про убийство? Мисс?
Может быть, она впадет в фугу и не выйдет из нее.
— Ну-ну, почему вы плачете? — сочувственно спросил коп. — Дорогая, я не смогу вам помочь, пока вы не скажете мне, что случилось.
Она не была бы дочерью Джейкоба Вайса, если бы не ответила с теплотой и приветливостью, усмотрев малейший намек на доброту в другом человеке, и искренняя озабоченность полицейского сделала наконец свое дело. Она открыла глаза и поглядела на верхнюю пуговицу его куртки. Страшная тьма не накрыла ее. Но это ни о чем не говорило, ведь ни офтальмоскоп, ни черные перчатки, ни другие предметы-триггеры не влияли на нее впоследствии, когда она заставляла себя снова смотреть на них.
Треск льда — коп протиснулся через кустарник.
— Они убили Пабло. Убили его, — сказала она.
И когда она произнесла эти слова, отчаяние, которое она испытывала, думая о своем состоянии, отодвинулось на задний план, вытесненное чувством вины. Отныне 6 января всегда будет темным днем в ее жизни. Пабло умер. Потому что пытался ей помочь.
Такой вот день, очень холодный.
5На дороге
Утром в понедельник, 6 января, Доминик Корвейсис объехал во взятом напрокат «шевроле» квартал в Портленде, где прожил немало лет, пытаясь вспомнить то настроение, с которым покидал Орегон и направлялся в Маунтин-Вью, штат Юта, более восемнадцати месяцев назад. Ближе к рассвету дождь, один из самых сильных, которые он наблюдал в своей жизни, прекратился. Небо, все еще затянутое тучами от горизонта до горизонта, приобрело какой-то особенно пыльный, сухой оттенок серого, напоминая выжженное поле, словно за тучами случился пожар и выгнал из них всю влагу. Доминик проехал по университетскому кампусу, часто останавливаясь, чтобы знакомая обстановка разбудила в нем чувства и настроения прошлого, затем припарковался по другую сторону улицы от дома, в котором жил, и, глядя в окна, попытался вспомнить себя тогдашнего.
Он удивился тому, как трудно вызвать в памяти ту робость, сквозь завесу которой раньше смотрел на мир Доминик Корвейсис. Он мог представить себе, каким был тогда, но эти воспоминания не были ни интимными, ни трогательными. Он мог видеть прошлое, но не мог чувствовать его, значит возврата к прежнему старине Доминику не было, независимо от того, насколько он страшился такого поворота судьбы.
Теперь он не сомневался: позапрошлым летом на дороге произошло нечто ужасное, с ним совершили нечто чудовищное. Эта уверенность порождала, с одной стороны, тайну, а с другой — противоречие. Тайна состояла в том, что это событие вызвало в нем явно позитивные перемены. Как опыт, связанный с болью и страхом, мог привести к благотворным изменениям в его мировоззрении? Противоречие состояло в том, что наряду с позитивными переменами в его личности это событие наполнило его сны ужасом. Как могло это испытание быть одновременно ужасающим и позитивным, одновременно ужасным и вдохновляющим?
Ответ, если только он вообще существовал, следовало искать не в Портленде, а на дороге. Доминик завел двигатель, включил передачу, отъехал от старого дома, в котором прожил долгие годы, и отправился навстречу неприятностям.
Кратчайший путь из Портленда в Маунтин-Вью был по восьмидесятой федеральной на север, но Доминик, как и полтора года назад, выбрал обходной маршрут, направившись сначала на юг по пятой федеральной. В то особенное лето он запланировал остановку на несколько дней в Рино — хотел собрать материал для серии коротких рассказов про азартные игры.
Теперь он поехал знакомым хайвеем, не разгоняясь быстрее пятидесяти миль в час, а на крутых склонах даже снижая скорость до сорока, — в тот последний день июня он тащил взятый напрокат прицеп, а потому не мог развивать высокую скорость. Как и в тот раз, на ланч он остановился в Юджине.
В надежде увидеть то, что разбудит в нем воспоминания и даст ниточку, ведущую к таинственным событиям прошлого путешествия, Доминик разглядывал небольшие города на своем пути, но не видел ничего, что вызывало бы беспокойство. До самого Грантс-Пасса, куда он прибыл точно по расписанию еще до шести вечера, ничего дурного с ним не случилось.
Он остановился в том же мотеле, что и полтора года назад. Вспомнил, в каком номере его поселили — рядом с автоматами по продаже лимонада, которые в тот раз чуть ли не полночи издавали раздражающий шум. Номер оказался свободен, и Доминик занял его, туманно намекнув служащему, что с этой комнатой у него связаны сентиментальные воспоминания.
Он поел в том же ресторане, на другой стороне улицы.
Доминик искал сатори — в дзенской философии этим словом обозначается неожиданное просветление, глубинное откровение. Но просветление ускользало от него.
Весь день на дороге Доминик поглядывал в зеркало заднего вида, не обнаружится ли хвост. Во время обеда он исподтишка посматривал на других клиентов. Но если кто и наблюдал за ним, то делал это мастерски, превратившись в невидимку.
В девять часов он, решив не звонить из своей комнаты, направился к автомату на ближайшей заправке, вставил в щель таксофона банковскую карточку и набрал номер другого телефона-автомата — в Лагуна-Бич. Они договорились с Паркером Фейном, что тот будет ждать звонка и сообщит, что́ вытащил в этот день из почтового ящика Доминика. Вероятность того, что один из телефонов прослушивают, была слишком мала, но после получения тех двух ошеломительных фотографий Доминик решил (и Паркер с ним согласился), что в данном случае осторожность и паранойя — синонимы.
— Счета, — сказал Паркер, — реклама. Больше никаких непонятных посланий, никаких фотографий. Как дела на твоем конце?
— Пока ничего, — ответил Доминик, устало прислонясь к стенке будки из плексигласа и алюминия. — Спал неважно.
— Но не гулял?
— Даже ни одного узла не развязал. Но кошмар ночью случился. Снова луна. За тобой до телефона никто не ехал?
— Нет, если только он не был худым, как десятицентовик, и к тому же мастером маскировки, — ответил Паркер. — Значит, можешь звонить мне сюда же завтра вечером, не беспокоясь о том, что нас прослушивают.
— Если кто-то слышит нас, он решит, что мы тронутые, — сказал Доминик.
— Я даже кайф ловлю, — отозвался Паркер. — Копы и ограбления, прячься и ищи, шпионаж — в детстве я неплохо играл в такие штуки. Держись, мой друг. А если понадобится помощь, я мигом окажусь рядом.
— Я знаю, — сказал Доминик.
Он возвращался в отель, обдуваемый холодным влажным ветром. Как и в Портленде, он просыпался ночью трижды, каждый раз — от кошмара, который не оставался в памяти, каждый раз — с криками про луну.
Во вторник, 7 января, Доминик встал рано и направился в Сакраменто, где свернул на восьмидесятую федеральную и двинулся на восток, к Рино. В течение почти всего пути шел холодный серебристый дождь, а когда он добрался до подножия Сьерра-Невады, пошел снег. Он остановился на заправке «Арко», купил цепи для колес, надел их и только после этого поехал в горы. Позапрошлым летом на дорогу от Грантс-Пасса до Рино ушло десять с лишним часов, на этот раз — больше. Когда он наконец зарегистрировался в отеле «Харрас», где останавливался тогда, позвонил Паркеру с таксофона и перекусил в кофейне, на него навалилась страшная усталость, сил хватило лишь на то, чтобы взять экземпляр местной газеты и вернуться в свой номер. В половине девятого вечера, сидя на кровати в трусах и футболке, он узнал историю Зебедии Ломака.
Рино. Зебедия Гарольд Ломак, пятидесяти лет, чье самоубийство в день Рождества привело к открытию его странной одержимости луной, оставил дом стоимостью более чем в 500 000 долларов. Судя по документам, представленным в суд по наследственным делам Элеонор Волси, сестрой покойного и его душеприказчицей, имущество заключено главным образом в казначейских билетах и вкладах в различных ссудосберегательных ассоциациях. Скромный дом 1420, на Уэсс-Вэлли-роуд, в котором жил Ломак, оценивается всего в 35 000 долларов.
Ломак, профессиональный игрок, якобы заработал бо́льшую часть своего богатства игрой в покер. «Он был одним из лучших игроков, каких я знал», — сказал Сидни, «Сид Сьерры» Гарфорк из Рино, еще один профессиональный игрок и победитель прошлогоднего чемпионата мира по покеру, проходившему в казино «Подкова Биньона», Лас-Вегас. «Он с детства имел склонность к картам, как другие имеют склонность к бейсболу, или математике, или физике». По словам Гарфорка и других друзей Ломака, состояние его было бы еще больше, если бы не увлечение игрой в кости. «Он потерял более половины своих выигрышей за игорным столом, и, конечно, налоговики откусили немалый кусок», — сказал Гарфорк.
В ночь на Рождество полиция Рино, вызванная соседом, который услышал звук выстрела, обнаружила тело Ломака в заваленной мусором кухне его дома. При осмотре дома были найдены тысячи фотографий луны — на стенах, потолках, мебели.
История, которая на две недели стала местной сенсацией, на этом не кончалась. Доминик читал заметку с растущим интересом и беспокойством. Скорее всего, лунная мания Зебедии Ломака не имела ничего общего с проблемами Доминика. Совпадение. И все же… он почувствовал, как в нем зашевелился все тот же страх — дурные предчувствия, ужас и трепет, — страх, наполнявший его, когда он просыпался от навязчивых кошмаров или когда бродил во сне и пытался забить гвоздями окно.
Доминик несколько раз перечитал статью и в четверть десятого, несмотря на усталость, решил, что должен своими глазами увидеть дом Ломака. Он оделся, сел в машину и поехал в направлении Уэсс-Вэлли-роуд, следуя указаниям работника отельной парковки. Рино располагался ниже границы снегов, поэтому ночь стояла сухая, а дорога была чистой. Доминик остановился у круглосуточного магазина «Сэв он», чтобы купить фонарик. К дому 1420 по Уэсс-Вэлли-роуд он приехал в начале одиннадцатого и припарковал машину на противоположной стороне улицы.
Скромный дом — бунгало с двумя большими крыльцами на участке в пол-акра — точно отвечал газетному описанию. После недавних бурь снег пятнами лежал на крыше, укрывал газон, пригибал книзу ветки больших сосен. Свет в доме не горел.
В газетной статье говорилось, что Элеонор Волси, сестра Зебедии Ломака, прилетела из Флориды 28 декабря — через три дня после смерти брата. Она занималась организацией похорон, которые состоялись 30-го числа, и осталась в городе, чтобы уладить дела с наследством. Но поселилась в отеле, а не в доме брата — слишком уж непрезентабельно тот выглядел.
Доминик был законопослушным гражданином, и перспектива взлома замка не вызывала у него никакого удовольствия. Но другого способа попасть в дом он не видел. Пытаться убедить Элеонор Волси, чтобы та позволила ему посетить бунгало завтра утром, явно не стоило — журналистам она сказала, что устала от любопытных и нездоровый интерес посторонних людей вызывает у нее отвращение.
Пять минут спустя, стоя на заднем крыльце бунгало Ломака, Доминик обнаружил, что дверь, в дополнение к обычному замку, оснащена еще и запирающимся засовом. Он стал проверять окна, выходившие на крыльцо. Одно из них — то, которое находилось над кухонной раковиной, — оказалось незапертым. Доминик открыл его и пробрался внутрь.
Прикрывая фонарик ладонью, чтобы не привлечь внимания кого-нибудь снаружи, он провел узким лучом по кухне, больше не пребывавшей в отвратительном беспорядке, как в день Рождества, когда ее увидели полицейские. В газете писали, что два дня назад сестра Ломака начала очищать дом и готовить его к продаже. Она явно начала с кухни. Мусор исчез. Столы были чистыми, на полу — ни пятнышка. В воздухе стоял запах свежей краски и «Спектрацида». Одинокий испуганный таракан пробежал вдоль плинтуса и исчез за холодильником, но кухня уже не производила впечатления полной помойки. Никаких изображений луны Доминик не увидел.
Он вдруг забеспокоился — Элеонор Волси и ее помощники могли зайти в своих усилиях слишком далеко. Может быть, все следы одержимости Зебедии Ломака исчезли.
Но вскоре его беспокойство прошло — бледный луч фонарика высветил гостиную, где стены, потолок, окна все еще были заклеены большими постерами с изображениями луны. Доминику показалось, будто он повис в глубоком космосе, в царстве, полном миров, где с полсотни выщербленных кратерами планет вращались на невероятных орбитах, очень близко друг к другу. Он почувствовал себя дезориентированным. Голова закружилась, во рту стало сухо.
Он медленно перешел из гостиной в коридор. К стенам, занимая каждый свободный дюйм, были прикреплены с помощью клея, скотча, невидимой пленки и степлера сотни фотографий луны — цветные, черно-белые, большие и маленькие, расположенные внахлест и не внахлест. Таким же образом были украшены и обе спальни — вездесущие лу́ны, словно грибы, проросли сквозь стены, распространились по всему дому, заползли в каждый уголок.
В газете сообщалось, что в течение года до дня самоубийства никто из посторонних не заходил в дом Ломака. Доминик в этом не сомневался: если бы кто-нибудь увидел труды этого Микеланджело от ножниц и клея, то сразу обратился бы в службу охраны психического здоровья. Соседи говорили о быстрых метаморфозах, происходивших с игроком, который из приветливого человека превратился в отшельника. Его лунная мания явно началась позапрошлым летом.
Позапрошлым летом… время зловеще совпадало со временем начала перемен в жизни Доминика.
Секунда за секундой беспокойство Доминика нарастало. Он не мог понять, какой безумец создал эту жутковатую выставку, не мог переместиться в воспаленный разум Ломака, но мог посочувствовать игроку, охваченному таким ужасом. Перемещаясь по дому, заполненному полуночными светилами, освещая фонариком лунные лики, Доминик ощущал покалывание в затылке. Луна не гипнотизировала его, как Ломака, но, глядя на снимки, он инстинктивно понимал, что сила, заставлявшая Ломака обклеивать дом изображениями луны, внедряла луну и в его, Доминика, сновидения.
Он и Ломак участвовали в событиях, как-то связанных с луной. Позапрошлым летом они находились в одном месте в одно и то же время. В неправильном месте и в неправильное время.
Стресс, возникавший от подавления воспоминаний, свел Ломака с ума.
Неужели этот стресс и его сведет с ума? Он стоял в спальне, размышляя об этом и медленно поворачиваясь кругом.
Новая и мрачная мысль пришла ему в голову: что, если Ломак не покончил с собой, впав в отчаяние из-за непреодолимой мании? Вдруг его вынудили засунуть ствол дробовика себе в рот, потому что он вспомнил, что произошло с ним позапрошлым летом? Может быть, воспоминание было хуже самой тайны. Может быть, когда обнаружится истина, хождения во сне и кошмары будут казаться чем-то невинным по сравнению с тем, что случилось во время его поездки из Портленда в Маунтин-Вью.
Гнетущее впечатление, создаваемое висящими повсюду снимками, значительно усилилось. Стенные росписи вызывали клаустрофобию, затрудняли дыхание. Светила словно предвещали неясную, но определенно злую судьбу, которая ждала его, и Доминик на нетвердых ногах вышел из комнаты, обуянный внезапной потребностью бежать от них.
В стае прыгающих и гарцующих теней, образуемых движением фонарного луча, он перебежал по короткому коридору в гостиную, где споткнулся о груду книг и упал с жутким грохотом. Несколько секунд он лежал неподвижно, оглушенный падением. Но в голове быстро прояснилось, и он вздрогнул, увидев перед собой имя «Доминик», нацарапанное фломастером на светящемся лике луны: то был один из десятков одинаковых больших постеров. Он не заметил их раньше, когда шел из кухни, но теперь, после его падения, луч фонарика осветил нужное место.
Мороз продрал его по коже. В газете ничего об этом не говорилось, но никто, кроме Ломака, не мог написать его имя. Память говорила Доминику, что он никогда не сталкивался с этим игроком. Но делать вид, что это другой Доминик, означало бы примириться с невероятным совпадением.
Он поднялся с пола, сделал два шага к постеру со своим именем, остановился в шести футах от него и в сумеречном свете фонарика увидел надпись на соседнем постере. Его имя оказалось лишь одним из четырех, нацарапанных Ломаком: ДОМИНИК, ДЖИНДЖЕР, ФЕЙ, ЭРНИ. Если его имя присутствовало здесь потому, что он вместе с Ломаком стал свидетелем некоей забытой ужасной сцены, то трое остальных, вероятно, были их товарищами по несчастью, хотя Доминик ничего о них не помнил.
Он подумал о священнике на поляроидном снимке. Может, это Эрни?
А блондинка, привязанная к кровати? Джинджер? Или Фей?
Он перемещал луч с одного имени на другое; какое-то темное воспоминание и в самом деле зашевелилось в нем. Но оно оставалось в глубине подсознания, аморфное, расплывчатое — словно под пестрой поверхностью мутного моря проплыло гигантское океанское животное, о чьем присутствии свидетельствовали только остаточная рябь на поверхности воды и мелькание тени и света в ее толще. Доминик попытался дотянуться до воспоминания, вытащить его на свет божий, но оно нырнуло глубже и исчезло.
С того момента, как Доминик вошел в дом Ломака, руки страха крепко держали его, а теперь накатило чувство безысходности, еще более сильное. Он закричал на весь пустой дом, и его голос холодным эхом отдался от обклеенных лунами стен:
— Почему мне никак не вспомнить?
Конечно, он знал почему. Кто-то манипулировал его мозгом, удалив определенные воспоминания. Но он снова закричал в страхе и ярости:
— Почему мне никак не вспомнить? Я должен вспомнить!
Он протянул левую руку к постеру со своим именем, словно хотел выкрутить из этих букв воспоминание Ломака, нацарапавшего здесь «Доминик». Сердце его колотилось. Он взревел, раскалившись от ярости:
— Черт побери все это, черт побери того, кто это сотворил, кем бы он ни был! Я вспомню. Вспомню, сукины вы дети! Ублюдки! Вспомню!
И вот — неожиданное, невероятное: Доминик даже не прикоснулся к постеру со своим именем, от которого его отделяло несколько футов, но тот сорвался со стены. Постер был закреплен на стене четырьмя кусками невидимой ленты, удерживавшей его по углам, но лента отклеилась со звуком открываемой застежки-молнии, и он полетел прочь так, словно ветер проник сквозь доски и штукатурку. Шелестя и шурша бумагой «Викинг», постер спланировал к Доминику, и тот, отступив в удивлении на несколько шагов, чуть не упал на книги во второй раз.
Трясущейся рукой Доминик направил луч фонарика на постер, который остановился в нескольких футах от него — повис в воздухе на уровне глаз, слегка подрагивая снизу доверху, то выгибаясь в сторону Доминика, то отдаляясь от него, когда направление колебаний менялось. Испещренная кратерами поверхность луны рябила, написанное от руки имя Доминика подрагивало и извивалось, словно надпись на колеблемом ветром знамени.
«Галлюцинация», — в отчаянии подумал Доминик.
Но он знал: это происходит на самом деле.
У него прервалось дыхание, словно холодный воздух таинственным образом стал вязким, как сироп, и не мог проникнуть в горло.
Постер подплыл поближе.
Руки Доминика дрожали. Луч фонарика плясал. Резкие вспышки света пронзали колеблющуюся поверхность глянцевой бумаги.
По прошествии бесконечного мгновения, когда раздавался только шорох ожившего постера, во всех частях комнаты внезапно послышался другой звук: треск срываемой липкой ленты, похожий на стрекотание открывающейся застежки-молнии. Остальные постеры одновременно открепились от стен, потолка, окон. Полсотни лун ринулись на Доминика отовсюду, с нервным свистом, рокотом и со скрежетом, и он вскрикнул от удивления и страха.
Крик, вырвавшийся из него, казалось, прочистил горло, и он снова обрел способность дышать.
Сорвались последние клейкие пленки. Пятьдесят постеров недвижно повисли в воздухе, даже не покрытые рябью, надежно приклеившись к пустоте, к ничему. В доме мертвого игрока повисла такая тишина, что Доминику показалось, будто он попал в храм, откуда изгнаны верующие: холодная всепроникающая тишина словно пронзила сердце, прекратив даже слабое журчание крови в артериях и венах.
Потом, словно пятьдесят частей единого механизма, ожившего после щелчка тумблера, изображения луны размером три на пять футов сморщились, зашелестели, запорхали. Хотя в комнате не ощущалось ни малейшего дуновения, они начали крутиться в упорядоченном движении, как лошадки на карусели. Доминик стоял в центре этого призрачного вихря, а луны двигались вокруг него, подпрыгивали и переворачивались, скручивались и раскручивались, изгибались и вспархивали — то полукруги, то серпы, то диски, — убывали и прибывали, восходили и нисходили, ускорялись все больше и больше. В свете фонарика они напоминали процессию, приведенную в движение учеником чародея из старой сказки, который волшебным образом оживил ручки метелок.
Страх Доминика исчез, уступив место удивлению. В этот момент ему казалось, что происходящее не таит в себе угрозы. Напротив, в нем вдруг расцвела непомерная радость. Он не мог придумать объяснения тому, что видел, и стоял в тупом удивлении, озадаченный, пораженный. Обычно ничто не навевает такого ужаса, как неизвестное, но, возможно, Доминик почувствовал действие каких-то добрых сил. Изумленный, он медленно поворачивался в кругу, глядя на парад лун, и наконец дрожащий смех сорвался с его губ.
Через миг его настроение совершенно изменилось. В какофонии шума, издаваемого фальшивыми крыльями, постеры полетели на Доминика, словно пятьдесят огромных, впавших в ярость летучих мышей. Они кружили и метались над его головой, ударяли по лицу, молотили по спине. Хотя они не были живыми, он приписывал их атаку злым намерениям. Одной рукой он закрыл лицо, другой — той, в которой держал фонарик, — принялся отмахиваться от лун, но они не отступали. Шум становился все сильнее и лихорадочнее, бумажные крылья молотили холодный воздух и друг друга.
Забыв о недавнем восторге, охваченный паникой, Доминик двинулся по комнате в поисках выхода — но не видел ничего, кроме несущихся на него парящих, вращающихся лун. Ни дверей, ни окон. Он сделал несколько нетвердых шагов в одну сторону, в другую, потерял ориентацию.
Шум стал еще сильнее, в коридорах и других комнатах тысячи лун начали срываться со своих орбит. Раздавался звук срываемой клейкой ленты, выдергиваемых из штукатурки скобок, клей внезапно стал терять свое главное свойство. Тысячи щербатых лунных ликов — а потом новые тысячи — обрели свободу и повисли в воздухе, а затем, шурша своими тысячами фальшивых крыльев, развернулись и понеслись в гостиную; пощелкивая, потрескивая, шипя, они выстроились на орбите вокруг Доминика. Из-за непрекращающегося нарастающего рева казалось, будто его погрузили в бушующее пламя. Цветные глянцевые фотографии, вырванные из журналов и книг, мелькали, вспыхивали, мерцали, попадая в луч фонарика, что еще больше усиливало иллюзию пожара, а черно-белые снимки то каскадом устремлялись к полу, то спиралью воспаряли к потолку, словно чешуйки пепла, подхваченные потоком теплого воздуха.
Доминик хватал ртом воздух, в рот ему попадали луны на глянцевой и газетной бумаге, и приходилось их выплевывать. Тысячи малых бумажных планет — несколько слоев — водили хоровод вокруг него, а когда он истерически ударил по одному занавесу, составленному из фальшивых планет, то увидел за ним точно такой же.
Он интуитивно чувствовал, что эта невероятная демонстрация должна была помочь ему прорваться к сути его незапоминаемых ночных кошмаров. Он понятия не имел, кто или что стоит за этим явлением, но знал, какова цель. Если он отдастся этой лунной буре, позволит ей унести его, то поймет свои сны, поймет их пугающую причину и будет знать, что случилось с ним на дороге полтора года назад. Но он был слишком напуган, чтобы перестать управлять своим сознанием и позволить кружащимся, прыгающим сферам погрузить его в гипнотический транс. Он жаждал истины, но и боялся ее.
— Нет, нет!
Он прижал ладони к ушам, закрыл глаза:
— Хватит! Хватит!
Сердце при каждом выкрике совершало по два удара.
— Хватит!
С каждым криком его горло издавало трескучий звук.
— Хватит!
Он удивился, когда весь этот хаос пресекся в одно мгновение, словно симфонический оркестр закончил громоподобное крещендо на душераздирающей ноте. Он не предполагал, что его приказы-выкрики возымеют какое-то действие, да и сейчас не был уверен, что наступившая тишина — следствие его слов.
Он оторвал руки от ушей. Открыл глаза.
Вокруг него висело скопление полных лун.
Дрожащей рукой он сорвал одну из фотографий с несуществующей опоры, недоуменно покрутил в руке. Проверил пальцами, насколько она материальна. Ничего примечательного в фотографии не было, и в то же время она чудесным образом висела перед ним, как и тысячи других, неподвижных, все еще не упавших.
— Как? — проговорил он дрожащим голосом, словно луны вокруг, имея способность левитировать, обязаны были и говорить. — Как? Почему?
Все луны разом упали. Казалось, разрушились какие-то чары: тысячи бумажных листов попадали на пол и легли там неровной грудой, словно вокруг зимних ботинок Доминика намело сугроб. Не осталось и следа от таинственной жизненной силы, которая вселилась было в них.
Сбитый с толку, Доминик двинулся к двери, ведущей в коридор. Луны шуршали и похрустывали под ногами. У дверей он остановился и, медленно двигая фонарик, посветил в короткий коридор, в котором не осталось ни одного изображения луны, прикрепленного к стене посредством скобок степлера, ленты или клея. Стены были голыми.
Он развернулся, сделал два-три шага к центру комнаты, опустился на колени среди листов бумаги, потом положил фонарик и принялся перебирать их трясущимися руками, пытаясь понять, свидетелем чего он стал.
Страх боролся в нем с радостным удивлением, ужас — с душевным трепетом. Вообще-то, он не мог решить, что ему следует чувствовать, — не с чем было сравнить случившееся. В какой-то момент внутри стал подниматься легкомысленный смех, но потом дыхание холодного ужаса убило начатки радости. То он думал, что минуту назад произошло что-то невыразимо пагубное, то проникался уверенностью, что видел нечто прекрасное и чистое. Зло. Добро. Может быть, и то и другое… или ни то ни другое. Просто нечто. Таинственная вещь, о которой невозможно рассказать словами, с помощью одних лишь описаний и определений.
Наверняка он знал только одно: то, что случилось с ним позапрошлым летом, было гораздо более необыкновенным, чем он думал прежде.
Продолжая перебирать бумажные луны пальцами, он заметил на своих ладонях кое-что необычное и направил на них луч фонарика. Кольца. На обеих его ладонях появилось кольцо, участок опухшей красной кожи. Такое идеальное, словно воспаленные ткани повторяли рисунок, выписанный на руке циркулем.
Тут же, на его глазах, стигма исчезла.
Был вторник, 7 января.
6Чикаго, Иллинойс
В своей спальне, на втором этаже настоятельского дома церкви святой Бернадетты, отец Стефан Вайкезик проснулся под ритмичный стук — низкие удары бас-барабана и звонкие звуки литавр. Казалось, это бьется огромное сердце, но к простому двухтактному сердечному ритму добавлялся лишний удар: ЛУБ-ДУБ-дуб… ЛУБ-ДУБ-дуб… ЛУБ-ДУБ-дуб…
Недоумевающий и сонный, Стефан включил лампу, сощурился от резкого света, посмотрел на будильник. Два часа семь минут, ночь со среды на четверг, время для парада явно неподходящее.
ЛУБ-ДУБ-дуб… ЛУБ-ДУБ-дуб…
После каждой триады следовала трехсекундная пауза, потом все повторялось, и наступала новая трехсекундная пауза. Точная выверенность и безупречная повторяемость звука походили не столько на действия барабанщика, сколько на усердный ход поршней огромной машины.
Отец Вайкезик сбросил с себя одеяло, босиком подошел к окну, выходившему во двор между настоятельским домом и церковью, но увидел только снег и голые ветви деревьев в свете каретного фонаря над дверями ризницы.
Барабанный бой стал громче, а пауза между ударами сократилась до двух секунд. Он снял со спинки стула халат и накинул его поверх пижамы. Резонансные удары сделались настолько громкими, что теперь не только раздражали и удивляли, но и пугали Стефана. Каждая вспышка звуков отдавалась дребезжанием в окнах, сотрясала дверь.
Он поспешил в коридор второго этажа, нащупал в темноте выключатель, включил свет.
Чуть дальше, в коротком коридоре справа, распахнулась еще одна дверь, и из комнаты, на ходу надевая халат, выскочил отец Майкл Джеррано, еще один викарий Стефана.
— Что это?
— Не знаю, — ответил Стефан.
Следующий тройной удар был в два раза громче предыдущего, и весь дом задрожал, словно по нему шарахнули три гигантских молота. Звук не был резким, звонким: он казался приглушенным, несмотря на всю его громкость, словно на молоты надели подушки, но замах делали с огромной силой. Свет заморгал. Теперь трехтактные удары разделяла всего секунда — не успевало стихнуть эхо предыдущего, как уже раздавался новый. С каждым мощным ударом свет снова мигал, а пол под Стефаном сотрясался.
Отец Вайкезик и отец Джеррано одновременно установили, откуда идет шум: из комнаты Брендана Кронина, через коридор от той, которую занимал отец Джеррано. Оба тут же подбежали к двери.
Как ни поразительно, Брендан крепко спал. Громоподобные звуки, наведшие отца Вайкезика на мысль об артиллерийском огне во Вьетнаме, совсем его не потревожили. Да что там говорить, при вспышке света Вайкезик и Джеррано увидели на губах молодого священника смутную улыбку.
Дребезжало окно. Колечки штор звенели на металлической штанге. На ночном столике подпрыгивала расческа, позвякивали монетки в кучке, требник Брендана двигался влево-вправо. Над кроватью бешено приплясывало висевшее на крюке распятие.
Отец Джеррано закричал, но Стефан не слышал слов викария, потому что теперь между приглушенными детонациями не было пауз. С каждым трехзвучием отец Вайкезик все меньше думал о громадном барабане и все больше убеждался, что слышит удары какой-то огромной, невероятно мощной машины. Но звук словно доносился со всех сторон, точно машина была скрыта в стенах дома и выполняла какую-то загадочную, непознаваемую задачу.
Когда требник соскользнул со столика на пол и следом посыпались монетки, отец Джеррано отступил к двери и встал там с широко раскрытыми глазами, словно собирался бежать.
Стефан подошел к кровати, склонился над спящим священником и прокричал его имя. Когда это не возымело никакого действия, он схватил Брендана за плечи и встряхнул.
Викарий моргнул и открыл глаза.
Стук молота мгновенно прекратился.
Внезапное прекращение оглушительного грохота потрясло отца Вайкезика так же сильно, как и первый разбудивший его удар. Он отпустил Брендана и недоверчиво оглядел комнату.
— Я был так близко, — сонным голосом проговорил Брендан. — Жаль, что вы меня разбудили. Я был так близко…
Стефан откинул его одеяло, взял викария за руки, повернул их ладонями вверх. На каждой ладони были вспухшие красные кольца. Стефан смотрел на них зачарованным взглядом, потому что впервые в жизни видел стигматы.
— Ради Бога, что все это значит? — недоумевал он.
Отец Джеррано, тяжело дыша, подошел к кровати, посмотрел на кольца и спросил:
— Откуда они взялись?
Не ответив на его вопрос, отец Вайкезик обратился к Брендану:
— Что это был за звук? Откуда он приходил?
— Зов, — ответил Брендан хрипловатым после сна голосом, в котором слышалась тихая, очарованная радость. — Меня звали назад.
— Что тебя звало? — спросил Стефан.
Брендан моргнул, сел, откинулся к изголовью кровати. Глаза его, только что смотревшие рассеянно, прояснились, и он впервые посмотрел прямо на отца Вайкезика:
— А что случилось? Вы тоже слышали?
— В общем-то, да, — сказал Стефан. — Эти удары сотрясали весь дом. Удивительно. Что это было, Брендан?
— Зов. Оно меня звало, и я шел на зов.
— Но что тебя звало?
— Я… я не знаю. Звало меня назад…
— Куда «назад»?
Брендан нахмурился:
— Назад к свету. К тому золотистому свету, о котором я вам говорил.
— Что все это значит? — снова спросил отец Джеррано. Голос его дрожал, потому что он не привык к чудесам, как его настоятель и коллега-викарий. — Кто-нибудь уже скажет мне?
Двое других по-прежнему не обращали внимания на его слова.
— Золотистый свет… что это? — спросил Стефан у Брендана. — Может быть, это Бог зовет тебя назад в свою церковь?
— Нет, — ответил Брендан. — Это… что-то. Зовет меня назад. В следующий раз я, может, присмотрюсь получше.
Отец Вайкезик сел на край кровати:
— Думаешь, это случится еще раз? Думаешь, оно будет и дальше звать тебя?
— Да, — сказал Брендан. — О да.
Был четверг, 9 января.
7Лас-Вегас, Невада
Днем в пятницу Д’жоржа Монателла, работая у себя в казино, узнала, что ее бывший муж Алан Райкофф покончил с собой.
Это известие она получила по телефону — ее срочно вызвала Пеппер Каррафилд, та самая шлюха, с которой жил Алан. Д’жоржа ответила на звонок по одному из телефонов в зоне блек-джека, закрыла второе ухо ладонью, чтобы ей не мешали ни гул голосов, ни треск и щелчки сдаваемых и тасуемых карт, ни звон игральных автоматов. Потрясенная известием о смерти Алана — так, что чуть не подогнулись ноги, — она не ощутила скорби. Алан вел себя эгоистично и жестоко, оплакивать его не было оснований. Жалость — вот единственная эмоция, которую она чувствовала.
— Он застрелился этим утром, два часа назад, — сообщила Пеппер. — Сейчас здесь полиция. Вы должны приехать.
— Полиция хочет меня видеть? — спросила Д’жоржа. — Зачем?
— Нет-нет. Полиция не хочет вас видеть. Вы должны приехать и забрать его вещи. Я хочу, чтобы вы как можно скорее забрали его вещи.
— Но мне не нужны его вещи, — сказала Д’жоржа.
— Это ваша обязанность, нужны они вам или нет.
— Мисс Каррафилд, это был мучительный развод, я не хочу…
— Он на прошлой неделе написал завещание и назвал вас душеприказчицей, вы должны приехать. Я хочу, чтобы эти вещи увезли немедленно. Это ваша обязанность.
Алан жил вместе с Пеппер Каррафилд в высотном кондоминиуме на Фламинго-роуд, в элитном доме, называвшемся «Бельведер», где этой девице по вызову принадлежала квартира. Пятнадцатиэтажное здание из белого бетона с окнами бронзового цвета окружали незастроенные участки, из-за чего оно казалось еще выше. Одинокий дом странным образом напоминал самый большой в мире монумент, самый роскошный надгробный памятник. Он стоял в окружении ухоженных газонов с пышной растительностью и клумбами, но с соседних участков — песчаная почва, заросли кустарника — сюда занесло несколько сухих клубков перекати-поля. Холодный опустошительный ветер, который гонял перекати-поле, завывал под портиком кондоминиума.
Перед домом стояли полицейские машины и фургон из морга, но в вестибюле Д’жоржа не увидела копов — только молодую женщину на сиреневом диване у лифтов, в сорока футах от двери, и за столом у входа — мужчину в серых брюках и синем блейзере, местного охранника и швейцара. Мраморная плитка на полу, хрустальные люстры, восточный ковер, диваны и стулья от фирмы «Хенредон», медные двери лифтов — отделка выглядела роскошно, хотя, создавая это впечатление, дизайнеры явно перестарались.
Когда Д’жоржа попросила швейцара сообщить о ее приезде, молодая женщина поднялась с дивана и сказала:
— Миссис Райкофф, я — Пеппер Каррафилд. Мм… Вы, наверно, вернули себе девичью фамилию?
— Монателла, — сказала Д’жоржа.
Пеппер тоже старалась создавать впечатление высокого класса, но менее успешно, чем дизайнеры интерьера, работавшие на «Бельведер». Она слишком сильно взлохматила свои светлые волосы, придав им тот беззаботный стиль, который предпочитают проститутки. На ней была шелковая фиолетовая блуза — может быть, от Халстона, но она расстегнула на ней много пуговиц, слишком смело обнажив грудь. Ее серые брюки были хорошо сшиты, но слишком узки. Часы от Картье были инкрустированы бриллиантами, но впечатление от них портили безвкусные бриллиантовые кольца на четырех пальцах.
— Невмоготу было оставаться в квартире, — сказала Пеппер. — Моей ноги там не будет, пока они не увезут тело. — Ее пробрала дрожь. — Мы можем поговорить здесь, только давайте потише. — Она кивнула на швейцара за столом. — Если вы устроите сцену, я поднимусь и уйду. Вы меня поняли? Люди здесь не знают, чем я зарабатываю себе на жизнь. Я намерена сохранить это в тайне. Никогда не веду бизнес дома. Строго по вызову.
Она смотрела на Д’жоржу пустыми серо-зелеными глазами. Та ответила ей холодным взглядом.
— Если вы думаете, что я оскорбленная, страдающая жена, то можете расслабиться, мисс Каррафилд. Когда-то я питала чувства к Алану, но от них ничего не осталось. Даже узнав о его смерти, я ничего не ощутила. Ничего особенного. Я этим не горжусь. Когда-то я любила его, и мы стали родителями чудесной девочки. Я должна что-нибудь чувствовать, и мне стыдно, что я не чувствую ничего. И уж определенно никаких сцен устраивать не собираюсь.
— Отлично, — сказала искренне обрадованная Пеппер; ее всегда интересовали только собственные проблемы и собственное «я», а потому она даже не обратила внимания на семейную драму, которую только что описала Д’жоржа. — Знаете, тут живет много людей, принадлежащих к высшему обществу. Когда они узнают, что мой бойфренд покончил с собой, то долго будут смотреть на меня свысока. Люди такого рода не любят кровавых сцен. А если они к тому же узнают, чем я зарабатываю… мне здесь не жить. Понимаете? Придется съехать, а я точно этого не хочу. Ни в коем разе, детка. Мне здесь очень нравится.
Д’жоржа посмотрела на руку Пеппер, демонстративно и избыточно украшенную драгоценностями, на ее полуобнаженную грудь, заглянула в ее алчные глаза и сказала:
— Как считаете, что они думают о вас? Что вы — богатая наследница?
Пеппер, не почувствовав сарказма, удивленно ответила:
— Да. Откуда вы знаете? Я заплатила за кондо стодолларовыми купюрами, проверка кредитной истории не понадобилась. Пусть думают, что я из богатой семьи.
Д’жоржа не стала объяснять, что богатая наследница не платит за кондоминиум кучей стодолларовых купюр, и спросила:
— Мы можем поговорить об Алане? Что случилось? Что с ним произошло? Я никогда не думала, что Алан способен убить себя.
Кинув взгляд на швейцара и убедившись, что он не покинул свой пост и не может их слышать, Пеппер сказала:
— Я тоже не думала. Никогда не считала, что он из таких. Он был таким… мачо. Поэтому я хотела, чтобы он переехал сюда, защищал меня, был моим менеджером. Он был сильным, крутым. Конечно, в последние несколько месяцев он был слегка неадекватным, а под конец стал вообще ненормальным. Неадекватный, ненормальный — я стала подумывать, не взять ли мне кого-нибудь другого для защиты. Но я никак не предполагала, что он так мне подгадит — прикончит себя. Господи боже, такого никогда нельзя предвидеть, правда?
— У некоторых людей нет уважения, — сказала Д’жоржа. Затем увидела, что Пеппер прищурилась, и, прежде чем та успела сказать что-либо, спросила: — Я правильно понимаю, что Алан был при вас сутенером?
Пеппер набычилась:
— Слушайте, я не нуждаюсь в сутенере. Сутенеры нужны шлюхам. Я не шлюха. Шлюхи делают минет за пятьдесят долларов, для заработка трахаются с восемью или десятью клиентами в день, полжизни живут с венерической заразой и становятся полными развалинами. Это не про меня, сестренка. Я предоставляю эскорт-услуги джентльменам со средствами. Я в списке эскортных услуг лучших отелей, а в прошлом году заработала двести тысяч долларов. Что скажешь об этом? Алан не был сутенером. Он был моим менеджером. И еще менеджером двух моих подружек. Я его с ними познакомила, потому что вначале, пока он не стал дурить, он был лучшим.
Удивленная самообманом этой женщины, Д’жоржа спросила:
— И Алан брал плату за управление твоей и их карьерами?
Взгляд женщины стал не таким хмурым, — видно, ее несколько успокоила готовность Д’жоржи использовать эвфемизмы. Пеппер сказала:
— Это была одна из лучших вещей в нашей договоренности с ним.
Он, понимаете, был крупье по блек-джеку — делал деньги на этом. У него имелись все контакты, чтобы быть нашим менеджером, но за работу он не просил ничего, кроме бесплатных секс-услуг. Я не знала ни одного человека, которому киска была нужна так часто. Никогда не насыщался. Что говорить, последние два-три месяца он, казалось, был одержим сексом. А с вами он как?
Испытывая отвращение перед такой неожиданной доверительностью, Д’жоржа попыталась остановить эту женщину, но Пеппер не замолкала:
— Вообще-то говоря, в последние недели он был все время таким озабоченным, что я стала думать, уж не отказаться ли мне от него. Занимался этим без конца, пока у него уже не переставал подниматься, а потом хотел смотреть кассеты с порнофильмами.
Д’жоржа неожиданно рассердилась на Алана, который назначил ее душеприказчиком, вынудив стать свидетелем того нравственного убожества, в котором он провел последний год жизни. И еще она злилась из-за того, что ей придется как-то объяснять его смерть Марси, и без того переживавшей психологический кризис. А вот на Пеппер Каррафилд она не злилась всерьез — лишь приходила в ужас, потому что Алан заслуживал хотя бы капельку скорби и уважения от своей сожительницы, но эта акула не могла выдавить из себя ни капли. Однако упрекать акулу в том, что она акула, было бессмысленно.
Дверь одного из лифтов открылась, из кабины вышли полицейские в форме, служащие морга выкатили каталку с телом, помещенным в непрозрачный пластиковый мешок для перевозки трупов.
Д’жоржа и Пеппер поднялись с дивана.
Каталку еще выталкивали из первого лифта, когда открылись двери второго. Появились четыре копа — двое в форме, двое в штатском. Один из детективов подошел к Пеппер Каррафилд и задал последние вопросы.
К Д’жорже ни у кого вопросов не было. Она стояла неподвижно, словно окаменев, глядя на мешок с телом — с телом ее мужа.
Каталку покатили по плитке. Колесики поскрипывали.
Д’жоржа проводила мешок взглядом.
Копы придержали дверь, и каталку протолкнули в проем. Д’жоржа по-прежнему не испытывала скорби, но на нее накатила сильнейшая хандра, глубокая печаль о том, чего не случилось.
Пеппер, придерживавшая двери ближайшего лифта, сказала:
— Поднимемся ко мне.
На улице раздался хлопок закрывшейся двери фургона коронера.
И в кабинке лифта, и в коридоре четырнадцатого этажа (благоразумно перейдя на шепот), и в просторной гостиной (уже нормальным голосом) Пеппер продолжала свой рассказ о необыкновенном сексуальном голоде Алана. У него всегда были громадные сексуальные аппетиты, но он явно стал одержим сексом, когда в последние два-три месяца его жизнь покатилась под уклон.
Д’жоржа не хотела ничего знать об этом, но заставить замолчать проститутку было труднее, чем просто выносить ее болтовню.
В последние недели Алан с маниакальной страстью искал эротических наслаждений, хотя, судя по словам Пеппер, делал это с каким-то лихорадочным отчаянием, без удовольствия. Он ушел на больничный, добавил к нему очередной отпуск и проводил — часто впадая в исступление — долгие часы в кровати с Пеппер и другими девицами, чьим «менеджером» он числился, и не было таких поз или извращений, которые он не испробовал бы с избытком. Проститутка продолжала трещать: у Алана развилась страсть ко всяким веществам, усиливающим наслаждение, устройствам, приспособлениям, приборам и одеждам — фаллоимитаторам, эрекционным кольцам, туфлям на шпильке, вибраторам, кокаиновым смазкам, наручникам…
Д’жоржа, у которой и без того уже подкашивались колени и кружилась голова, после того как она увидела мешок с трупом, ощутила приступ тошноты.
— Пожалуйста, перестаньте. Какой в этом смысл? Он мертв, бога ради.
Пеппер пожала плечами:
— Я думала, вам будет интересно. Он выбросил кучу денег на эти… сексуальные штуки. Поскольку вы — его душеприказчик, я думала, вы захотите знать.
Завещание Алана Артура Райкоффа, которое он оставил на хранение Пеппер, представляло собой одностраничный бланк с заранее заготовленным текстом: такие продаются в канцелярских магазинах.
Д’жоржа села в кресло, обшитое кобальтово-синей синтетической тканью, у лакированного черного стола из магазина «Тавола» и быстро просмотрела завещание в свете модерновой лампы из вороненой стали с конусовидным абажуром. Самое удивительное состояло даже не в том, что Алан назвал Д’жоржу душеприказчиком, а в том, что он завещал свою собственность Марси, хотя раньше был готов отрицать отцовство.
Пеппер сидела в черном лакированном кресле с белой обивкой, близ окна во всю стену.
— Не думаю, что там много. Он бездумно тратил деньги. Но осталась его машина, кое-какие драгоценности.
Д’жоржа обратила внимание, что завещание Алана было заверено нотариусом всего четыре дня назад, и ее пробрала дрожь.
— Вероятно, когда он пошел к нотариусу, он знал, что покончит с собой. Иначе зачем ему это завещание?
Пеппер пожала плечами:
— Наверное.
— Но разве вы не чувствовали угрозы? Не понимали, что с ним не все в порядке?
— Я вам сказала, дорогая, крыша у него поехала уже несколько месяцев назад.
— Да, но, вероятно, в последние несколько дней перемены в нем должны были стать особенно заметными, не похожими на простое чудачество. Когда он вам сказал, что составил завещание, и попросил положить его в сейф, у вас не возникло вопросов? В его поведении, внешности, душевном состоянии не было ничего, что насторожило бы вас?
Пеппер нетерпеливо встала:
— Я не психолог, дорогая. Его вещи в спальне. Если вы хотите отдать его одежду благотворительной конторе, я им позвоню. Но остальное — драгоценности, личные вещи — вы можете взять прямо сейчас. Я покажу где.
Ужасно было думать о моральном падении Алана, но Д’жоржа чувствовала и свою вину в его смерти. Не могла ли она сделать что-нибудь, чтобы его спасти? Раз он оставил свои немногие пожитки Марси и назвал Д’жоржу своим душеприказчиком, то, значит, в свои последние дни тянулся к ним — и хотя жест этот был жалким и нелепым, он тронул Д’жоржу. Она попыталась вспомнить тон Алана во время телефонного разговора перед Рождеством, когда слышала его в последний раз. Холодность, самонадеянность, эгоизм — но, может быть, она не различила чего-то другого, трудноуловимого, скрытого под внешней жестокостью, бравадой: отчаяния, смятения, одиночества, страха?
Размышляя об этом, она последовала за Пеппер в спальню. Ее терзало предстоящее копание в вещах Алана, но теперь это входило в ее обязанности.
В середине коридора Пеппер остановилась перед одной из дверей и толкнула ее:
— О черт! Не могу поверить, что эти треклятые копы оставили все в таком виде.
Д’жоржа заглянула в комнату и поняла, что это ванная, в которой Алан покончил с собой. На бежевом плиточном полу повсюду была кровь. Брызги крови попали на стеклянную дверь душевой кабинки, на раковину, на полотенца, на корзинку для мусора, на унитаз. На стенке за унитазом засохшая кровь приняла жутковатую форму, напоминая пятно Роршаха, отражавшее психологическое состояние Алана и заключавшее в себе смысл его смерти. Знающий человек мог бы, наверное, расшифровать.
— Выстрелил в себя два раза, — сказала Пеппер, сообщая Д’жорже подробности, которые та вовсе не желала знать. — Сначала в пах. Странно, правда? Потом сунул ствол себе в рот и нажал на спусковой крючок.
Д’жоржа ощущала слабый медный запах крови.
— Чертовы копы. Они должны были убрать самое жуткое, — сказала Пеппер, словно полагала, что копов надо снабжать не только пистолетами, но и щетками и мылом. — Моя экономка придет только в понедельник. И не захочет иметь дело с этой дрянью.
Д’жоржа стряхнула с себя гипнотический транс, в который ее ввело созерцание залитой кровью ванной, и сделала вслепую несколько шагов по коридору.
— Эй, — окликнула ее Пеппер, — с вами все в порядке?
Д’жоржа подавила рвотный рефлекс, сжала зубы и, быстро пройдя по коридору, прислонилась к косяку другой двери.
— Эге, дорогая, вы все еще по нему сохли, верно?
— Нет, — тихо сказала Д’жоржа.
Пеппер подошла к ней, придвинулась ближе, положила ей на плечо руку в неуместном утешительном жесте:
— Точно, сохли. Господи Исусе, простите. — Пеппер излучала приторное сочувствие, и Д’жоржа подумала: способна ли эта женщина на искренние эмоции, не уходящие корнями в эгоистичные интересы? — Вы сказали, что ваша любовь выгорела, но я должна была заметить.
Д’жорже хотелось закричать: «Ты глупая сука! Ничего я по нему не сохну, но, бога ради, все же он был человеческим существом. Как ты можешь быть такой бесчувственной? Что с тобой такое? Неужели в тебе нет ничего человеческого?»
Но лишь проговорила в ответ:
— Я в порядке. В порядке. Где его вещи? Я хочу посмотреть их и поскорее уйти.
Пеппер открыла дверь, у которой стояла Д’жоржа, — та вела в спальню.
— Он держал свои вещи в нижнем ящике комода, потом в левой части туалетного столика. И в этой половине стенного шкафа.
Пеппер вытащила нижний ящик комода.
Комната вдруг показалась Д’жорже призрачной и нереальной, словно это было во сне. Сердце заколотилось, она обошла кровать и направилась к первому из трех предметов, которые наполняли ее страхом. Книги. С полдесятка книг на прикроватной тумбочке. На корешках двух из них стояло слово «луна». Д’жоржа перебрала их дрожащими руками и обнаружила, что все они посвящены одному предмету.
— Что-то не так? — спросила Пеппер.
Д’жоржа перешла к столику, на котором стоял глобус размером с баскетбольный мяч. От него отходил шнур. Она щелкнула выключателем на шнуре, и глобус засветился матовым сиянием от лампы внутри его. Оказалось, что это был не земной шар, а лунный: луна со всеми ее геологическими особенностями — кратерами, хребтами, долинами, снабженными четкими надписями. Д’жоржа крутанула сверкающий шар.
Третьей вещью, испугавшей ее, был телескоп, стоявший у окна, рядом со столиком. Ничего особенного, телескоп как телескоп, но Д’жорже он показался зловещим, даже опасным, вызвав у нее темные, непонятные ассоциации.
— Это вещи Алана, — сказала Пеппер.
— Он интересовался астрономией? С каких пор?
— Последние два-три месяца, — сказала Пеппер.
Сходство между состояниями Алана и Марси породило у Д’жоржи тревогу. Иррациональная боязнь докторов у Марси. Маниакальные сексуальные потребности у Алана. При всем различии психологических проблем — навязчивый страх в одном случае, навязчивое влечение в другом — общим для них был навязчивый характер. Марси, кажется, излечилась от своей фобии. Алан оказался не таким счастливым. Не было никого, кто помог бы ему, и он сломался, отстрелил себе гениталии, которые взяли власть над ним, а потом пустил пулю в лоб. Дрожь пробрала Д’жоржу. Совсем не случайное совпадение — одновременно возникшие проблемы у отца и дочери. Еще менее случайным было то, что отец и дочь питали странный интерес к луне. Алан не видел Марси полгода, а их последний телефонный разговор состоялся в сентябре, за несколько недель до того, как у них началась лунная мания. Никаких контактов, во время которых мания могла бы передаться, — похоже, одержимость возникла в каждом из них спонтанно.
Вспомнив про сны Марси, нарушавшиеся вторжением луны, Д’жоржа спросила:
— Вы не знаете, были у него какие-нибудь необычные сны? Про луну?
— Были. как вы догадались? Были у него такие сны, но он, просыпаясь, не помнил подробностей. Они начались у него… еще в октябре, кажется. А что? Это имеет значение?
— Это были кошмары?
Пеппер отрицательно покачала головой:
— Не то чтобы кошмары… Я слышала, как он разговаривает во сне. Иногда пугался чего-то, но чаще улыбался.
Д’жорже показалось, что ее мозг оледенел.
Она посмотрела на подсвеченный лунный глобус.
«Что, черт возьми, происходит? — думала она. — Общее для двоих сновидение. Неужели такое возможно? Как? Почему?»
Пеппер за ее спиной спросила:
— Вы не заболели?
Что-то вынудило Алана покончить с собой.
Что может случиться с Марси?
8Суббота, 11 января
Панихида по Пабло Джексону началась в 11 часов утра в субботу, 11 января, в часовне на кладбище, где он завещал себя похоронить. Коронер и полицейский патологоанатом работали с телом до четверга, а потому от убийства до похорон прошло пять дней.
Когда было произнесена последняя надгробная речь, провожающие направились к могиле, где стоял гроб. Вокруг участка Пабло расчистили снег, но места не хватило, и многие утопали в снегу. Еще десятки людей стояли на дорожках, густой сетью покрывавших кладбище, и смотрели издалека. Отдать последний долг старому иллюзионисту пришло около трех сотен человек. В холодном воздухе появлялись и растворялись облачка дыхания богатых и бедных, знаменитых и неизвестных, бостонских светских львов и львиц, иллюзионистов.
Джинджер Вайс и Рита Ханнаби стояли в первом ряду, у могилы. Джинджер с понедельника почти ничего не ела и плохо спала. Она побледнела, нервничала и валилась с ног от усталости.
Рита и Джордж не советовали ей идти на похороны, боясь, что такие тяжелые эмоциональные переживания могут спровоцировать фугу. Но полицейские, напротив, попросили ее прийти в надежде, что она увидит на похоронах убийцу. Исходя из соображений самозащиты, она утаила от полиции правду — пусть себе считают, что это было обычное ограбление, а у грабителей иногда возникают нездоровые желания. Но она знала: убийца — не просто грабитель, и он не станет рисковать, явившись на кладбище.
Джинджер плакала, когда произносились надгробные речи, а когда вышла из часовни и направилась к могиле, горе тисками сжало ее сердце. Но она не потеряла контроля над собой. Она была исполнена решимости не устраивать цирк на этой скорбной церемонии, отдать Пабло дань уважения, не теряя достоинства.
Кроме того, у нее была еще одна цель, которая осталась бы недостигнутой в случае фуги или эмоционального срыва. Джинджер была уверена, что Александр Кристофсон, бывший посол в Великобритании, бывший сенатор, бывший директор ЦРУ, придет на похороны старого друга, и очень хотела поговорить с ним. Именно к Кристофсону Пабло обратился за советом в день Рождества. Именно Алекс Кристофсон рассказал Пабло о блоке Азраила. Джинджер хотела задать Кристофсону важный вопрос, хотя и боялась ответа.
Она узнала его, увидев в часовне, — раньше он вел публичную жизнь и часто появлялся на телевидении и в газетах. Кристофсон выглядел впечатляюще — высокий, стройный, седоволосый, безошибочно узнаваемый. Сейчас они стояли по разные стороны могилы, их разделял покрытый тканью гроб. Кристофсон несколько раз бросал на нее взгляд, хотя явно не узнавал.
Священник прочел последнюю молитву. Минуту спустя провожающие стали приветствовать друг друга, образуя маленькие группки, разговаривать. Другие, включая Кристофсона, пошли прочь — через лес надгробий, мимо сосен с заснеженными ветками, мимо кленов, украшенных зимним убором, — к стоянке.
— Я должна поговорить с этим человеком, — сказала Джинджер Рите. — Я быстро.
Испуганная Рита окликнула ее, но Джинджер не остановилась и не стала ничего объяснять. Она догнала Кристофсона под огромным дубом — черная кора, снежная корка, и ничего больше, — голые ветви которого отбрасывали изломанные тени. Затем окликнула его по имени, и он обернулся. Пронзительные серые глаза широко распахнулись, когда Джинджер сказала ему, кто она такая.
— Я не могу вам помочь, — отрезал он и начал отворачиваться от нее.
— Пожалуйста! — Она прикоснулась к его руке. — Если вы вините меня в том, что случилось с Пабло…
— Какая вам разница, что я думаю, доктор?
Она крепко схватила его руку:
— Постойте! Прошу вас, ради бога!
Кристофсон оглядел медленно рассеивающуюся толпу, и Джинджер поняла, чего он опасается: плохие, опасные люди могут увидеть их вместе и предположить, что он помогает ей, как помогал Пабло. Его голова немного подергивалась, и Джинджер подумала, что он нервничает, но потом поняла: это слабый тремор, симптом болезни Паркинсона.
— Доктор Вайс, — сказал он, — если вы ищете чего-нибудь вроде отпущения грехов, я, безусловно, дам его. Пабло знал о риске и сознательно шел на него. Он был хозяином своей судьбы.
— Он знал о риске? Это важно для меня.
На лице Кристофсона мелькнуло удивление.
— Я сам его предупредил.
— О ком вы его предупредили? О чем?
— Я не знаю, о ком или о чем идет речь. Но с учетом огромных усилий, потраченных на манипуляции с вашей памятью, резонно предположить, что вы видели нечто имеющее огромную важность. Я предупреждал Пабло: те, кто занимался промывкой ваших мозгов, не были любителями, и если они поймут, что вы пытаетесь взломать блок Азраила, то могут прийти не только за вами, но и за ним. — Кристофсон посмотрел на нее в упор своими серыми глазами, потом вздохнул. — Он рассказал вам о разговоре со мной?
— Он рассказал обо всем, кроме вашего предостережения. — Ее глаза снова наполнились слезами. — Ни слова об этом не проронил.
Кристофсон вытащил из кармана свою изящную руку, охваченную дрожью, и успокаивающе сжал локоть Джинджер:
— Доктор, теперь, когда вы сказали мне это, я не могу возложить на вас никакой вины.
— Но я виновата, — сказала Джинджер хриплым от горя голосом.
— Нет, вам не в чем себя винить. — Он снова огляделся, убеждаясь, что никто не наблюдает за ними, потом расстегнул две верхние пуговицы своего пальто, засунул руку внутрь, вытащил платок из нагрудного кармана пиджака и дал его Джинджер. — Пожалуйста, перестаньте казнить себя. Наш друг прожил полную и счастливую жизнь, доктор. Да, он умер насильственной смертью, но не мучился долго, и это тоже можно считать благословением.
Вытерев глаза бледно-голубым шелковым платком Кристофсона, Джинджер сказала:
— Он был душа-человек.
— Да, — согласился Кристофсон. — И я начинаю понимать, почему он пошел на риск, помогая вам. Он сказал про вас, что вы — очень милая женщина, и я теперь вижу, что его суждение, как всегда, было точным и надежным.
Она перестала вытирать глаза. Ее сердце по-прежнему было сжато, как тисками, но теперь она начала верить, что чувство вины со временем уйдет и останется одна скорбь.
— Спасибо вам. — И сказала, не столько ему, сколько себе: — Что теперь? Куда мне идти?
— Я не в силах вам помочь, — сразу же ответил он. — Уже почти десять лет я не участвую в делах разведки. Понятия не имею, кто может стоять за вашим блоком памяти и зачем его установили.
— Я не стала бы просить вас о помощи. Я больше не могу рисковать жизнями невинных людей. Просто подумала: может, вы представляете, как я могу помочь самой себе?
— Идите в полицию. Это их работа — помогать людям.
Джинджер покачала головой:
— Нет. Полиция действует слишком медленно. Слишком. Большинство полицейских перегружены делами, а остальные — просто бюрократы в форме. Дело слишком неотложное, оно не может ждать. И потом, я им не верю. Я внезапно перестала верить всем властям. Когда я привела полицейских в квартиру Пабло, оказалось, что пленки, которые он записал во время наших сеансов, исчезли, и я о них ничего не сказала. Испугалась. Сказала просто, что мы были друзьями, что я заглянула к нему на ланч и наткнулась на убийцу. Навела их на мысль, что это было обычным ограблением. Чистая паранойя. Не поверила им. И все еще не верю. Так что полиция исключается.
— Тогда найдите другого гипнотизера, чтобы он…
— Нет, я больше не могу рисковать жизнями невинных людей, — повторила она.
— Понимаю. Но других предложений у меня нет. — Он сунул обе руки в карманы пальто. — Извините.
— Вам не за что извиняться, — сказала она.
Он начал было отворачиваться, затем помедлил, вздохнул:
— Доктор, я хочу, чтобы вы поняли меня. Я служил во время войны, большой войны, служил безупречно. Позднее работал послом. Будучи главой ЦРУ и сенатором, я принимал немало трудных решений, некоторые были чреваты опасностями лично для меня. Я никогда не уходил от опасностей. Но теперь я старик. Мне семьдесят шесть, а чувствую я себя так, словно мне еще больше. У меня Паркинсон. Больное сердце. Высокое давление. У меня жена, которую я очень люблю, и, если со мной что-то случится, она останется одна. Я не знаю, как она сможет жить одна.
— Пожалуйста, не надо. Вам не в чем оправдываться, — сказала Джинджер, вдруг поняв, как быстро и радикально они поменялись ролями.
Вначале утешение и прощение требовались ей, теперь она оказывала ему такую же услугу. Ее отец Джейкоб часто говорил, что способность сострадать — величайшая добродетель человечества, и если человек сострадает кому-нибудь или кто-нибудь сострадает ему, то между этими двумя образуется нерасторжимая связь. Джинджер вспомнила слова отца — позволив Алексу Кристофсону смягчить остроту ее чувства вины и пытаясь утешить его, она почувствовала, как между ними возникла такая связь.
Видимо, он тоже почувствовал это: его объяснения не прекратились, но стали более личными и произносились теперь менее оправдательным и более доверительным тоном.
— Откровенно говоря, доктор, мое нежелание включаться в это дело объясняется не только и не столько тем, что я нахожу собственную жизнь бесконечно драгоценной. Скорее тем, что я все больше боюсь смерти. — Он засунул руку во внутренний карман, извлек оттуда авторучку и блокнотик. — Я в своей жизни делал такие вещи, которыми не могу гордиться. — Держа ручку в трясущейся правой руке, он начал писать. — Да, большинство этих грехов я совершил, исполняя служебный долг. Управление страной и шпионаж — вещи необходимые, но и то и другое не всегда делается чистыми руками. В те времена я не верил ни в бога, ни в загробную жизнь. Теперь начинаю сомневаться… А сомневаясь, иногда испытываю чувство страха. — Он вырвал верхнюю страничку из блокнота. — Поэтому я собираюсь цепляться за жизнь как можно дольше, доктор. Вот почему, прости меня, Господи, в старости я стал трусом.
Кристофсон сложил и передал ей исписанный листок. Джинджер поняла, что, перед тем как вытащить ручку с блокнотом из кармана, он повернулся спиной к пришедшим на похороны. Никто не мог видеть, что он делает.
— Вот телефон антикварного магазина в Гринвиче, Коннектикут. Магазин принадлежит моему младшему брату Филипу. Не звоните мне напрямую: нас могли видеть вместе плохие парни, мой телефон могут прослушивать. Я не стану рисковать, контактируя с вами, доктор Вайс, и не буду проводить для вас никаких расследований. Но я много лет имею дело с такими вещами, и в каких-то обстоятельствах мой опыт будет вам полезен. Вы можете столкнуться с чем-то непонятным, не знать, как из этого выпутаться, и тогда, возможно, я помогу вам советом. Позвоните Филипу и оставьте ему ваш телефон. Он немедленно позвонит мне домой и скажет известное только нам двоим кодовое слово. После этого я отправлюсь к таксофону и перезвоню ему, он назовет мне ваш номер, и я постараюсь немедленно связаться с вами. Опыт, мой собственный опыт, достойный порицания, — вот все, что я готов вам предложить, доктор Вайс.
— Этого более чем достаточно. У вас нет передо мной никаких обязательств.
— Удачи вам.
Кристофсон резко развернулся и пошел прочь, хрустя мерзлым снежком.
Джинджер вернулась к могиле, у которой оставались только Рита, человек из похоронной конторы и два могильщика. Веревки с бархатными полотнищами, ограждавшие могилу, оборвались, и ограждение убрали. С горки земли сняли пластиковое покрывало.
— Что такое? — спросила Рита.
— Расскажу позже, — ответила Джинджер. Затем наклонилась, взяла розу из груды цветов близ места вечного упокоения Пабло Джексона и бросила ее на крышку гроба. — Алав ха-шолем[26]. Пусть его сон будет лишь коротким видением между этим миром и чем-нибудь получше. Барух ха-Шем, да будет благословенно имя господа.
Они с Ритой двинулись прочь, слыша, как комки земли падают на гроб, — могильщики приступили к работе.
В четверг доктор Фонтелейн с удовлетворением констатировал, что Эрни Блок излечился от мешавшей ему жить никтофобии.
— Более быстрого выздоровления я не видел, — сказал он. — Наверно, вы, морпехи, круче простых смертных.
В субботу, 11 января, проведя в Милуоки всего четыре недели, Эрни и Фей отправились домой. Они долетели до Рино рейсом «Юнайтед», потом сели в маленький самолет местной авиалинии, который доставил их в Элко в одиннадцать двадцать семь утра.
Сэнди Сарвер встретила их в аэропорту, правда Эрни не сразу ее узнал. Она стояла у маленького терминала в хрустальных лучах зимнего солнца и махала сошедшим с трапа Эрни и Фей. Бледнолицая мышка, привычная сутулая замухрышка, исчезла. Впервые со времени их знакомства на лице Сэнди была косметика — тени и помада. Ногти больше не были обкусаны. Волосы, в прошлом запущенные и тусклые, налились жизнью, обрели блеск. Прибавился вес, фунтов десять. Сэнди всегда выглядела старше своих лет. Теперь она выглядела на много лет моложе.
Она покраснела, когда Эрни и Фей принялись нахваливать ее косметику, делая вид, что эти перемены не имеют никакого значения. Но ей явно понравились их похвалы, одобрение и восхищение.
Сэнди изменилась и кое в чем еще. Например, обычно она отличалась необщительностью и застенчивостью, но сейчас, пока они шли к парковке и укладывали чемоданы в багажник красного пикапа, задала кучу вопросов про Люси, Фрэнка и внуков. Она не спрашивала о фобии Эрни, потому что ничего о ней не знала: его состояние скрывалось от всех, а долгую поездку в Висконсин Блоки объяснили желанием подольше побыть с внуками. В машине Сэнди много рассказывала о прошедшем Рождестве, о том, как идет бизнес в гриль-кафе.
Не меньше, чем все остальное, Эрни удивила ее манера езды. Он знал, что Сэнди питает отвращение к вождению. Но теперь она вела машину быстро, легко и умело — прежде такого за ней не замечалось.
Фей, которая сидела между ними, тоже почувствовала эти перемены и многозначительно посмотрела на Эрни, впечатленная поведением Сэнди за рулем.
А потом случилось кое-что неприятное.
Когда до мотеля оставалось меньше мили, интерес Эрни к изменениям, произошедшим с Сэнди, ослабел, на первый план вышло странное ощущение, впервые посетившее его 10 декабря, когда он возвращался из Элко с новыми световыми приборами, — будто его зовет к себе этот конкретный участок земли, в полумиле впереди, к югу от дороги. Будто здесь с ним когда-то случилось что-то странное. Как и тогда, это чувство было одновременно нелепым и всепоглощающим: странное влечение к чудодейственному месту, обычно характерное для снов.
Эрни встревожился, поскольку связывал особый магнетизм этого места с психическим расстройством, которое было причиной его разрушительного страха перед темнотой. Излечившись от никтофобии, он предполагал, что наряду с ужасом перед темнотой исчезнут и другие симптомы его временного психического нездоровья. Поэтому он счел это плохим знаком. Не хотелось и думать о том, как это повлияет на перспективы его окончательного исцеления.
Фей рассказывала Сэнди о рождественском утре, проведенном с внуками, та смеялась, но Эрни не слышал ни смеха, ни разговора. Они подъезжали все ближе к искомому месту, и его гипнотическое действие на Эрни усиливалось; он прищурился, глядя сквозь залитое солнцем лобовое стекло, предчувствуя, как и тогда, неминуемое откровение. Казалось, что приближается нечто монументально важное, и его охватили страх и трепет.
А когда они проезжали мимо этого притягательного места, Эрни понял, что машина стала ехать медленнее. Сэнди сбросила скорость до сорока миль в час — вполовину меньше той, которую держала от самого Элко. Едва Эрни осознал это, как машина снова начала ускоряться. Он посмотрел на Сэнди с опозданием, а потому не мог понять, была ли она тоже временно очарована этим участком пейзажа, — теперь она слушала Фей, смотрела на дорогу впереди, давила на газ. Но ему показалось, что на лице женщины появилось странное выражение. Теперь он изумленно смотрел на нее, спрашивая себя, как она могла проникнуться тем же таинственным и иррациональным очарованием перед ничем не примечательным куском земли.
— Хорошо вернуться домой, — сказала Фей, когда Сэнди включила правый поворотник и направила машину на полосу съезда.
Эрни смотрел на Сэнди, ища подтверждения того, что она сбросила скорость машины не случайно, а в ответ на нездешний зов, который доносился и до него. Но ее лицо было совершенно спокойным — никакого страха. Сэнди улыбалась. Вероятно, он ошибся, машина поехала медленнее по другой причине.
Еще раньше холод стал пробирать его до костей, а теперь, пока они ехали вверх по склону окружной дороги и сворачивали к мотелю, он почувствовал холодный пот на ладонях и на голове, под волосами.
Он посмотрел на часы, желая знать, сколько времени осталось до заката. Около пяти часов.
Что, если он боялся не темноты как таковой? Что, если он боялся конкретной темноты? Может быть, он быстро преодолел свою фобию в Милуоки, потому что там ночь почти не страшила его? Может быть, истинный глубинный страх порождался темнотой в долинах Невады? Может ли фобия иметь такую узкую направленность, такую локализацию?
Нет, конечно. И все же он посмотрел на часы.
Сэнди остановилась перед конторкой мотеля и, когда Блоки вылезли из машины и подошли к багажнику, обняла их обоих:
— Я рада, что вы вернулись. Скучала по вас обоим. А теперь, пожалуй, отправлюсь помогать Неду. Время ланча.
Эрни и Фей проводили ее взглядом, потом Фей сказала:
— Как думаешь, что такое с ней случилось?
— Черт меня побери, если я знаю, — ответил Эрни.
Пар от его дыхания клубился в морозном воздухе.
— Сначала я подумала, что она беременна. Но теперь так не думаю. Если бы она была беременна и радовалась этому, то просто сказала бы нам. Сияла бы от радости. Здесь что-то… другое.
Эрни взял два из четырех чемоданов, поставил их на землю, украдкой посмотрел на часы, достав сумки. До заката оставалось еще пять часов.
Фей вздохнула:
— Ну, не важно. Я очень рада за нее.
— И я тоже, — сказал Эрни, доставая остальной багаж.
— И я тоже, — сказала Фей, дружески передразнивая его, и подняла два самых легких чемодана. — Только не дури мне голову, я же тебя насквозь вижу. Я знаю: ты беспокоился за нее, как за собственную дочь. Я смотрела на тебя в аэропорту, когда ты только заметил эти перемены в Сэнди. Думала, твое сердце вот-вот растает.
Он пошел за ней с двумя чемоданами, теми, что были тяжелее.
— Есть медицинское название для такого бедствия, как таяние сердца?
— Конечно. Кардиоэмульсификация.
Он рассмеялся, хотя в животе завязывался узел. Фей всегда удавалось его рассмешить, особенно тогда, когда он больше всего в этом нуждался. Там, внутри, он обнимет ее, поцелует и сразу уведет наверх, где стоит кровать. Нет более надежного средства прогнать тревогу, которая появилась как черт из табакерки. Время, проведенное в постели с Фей, всегда было лучшим лекарством.
Она поставила чемоданы у дверей, достала ключи из кармана.
Когда стало ясно, что Эрни может поправиться очень быстро и им не надо проводить в Милуоки несколько месяцев, Фей решила не лететь домой и не искать управляющего. Они решили просто не открывать мотель до своего приезда. Теперь нужно было отпереть замок, включить обогреватель, стереть накопившуюся пыль.
Хлопот много… но для небольшого горизонтального танца время найдется, подумал Эрни с улыбкой.
Он стоял за спиной Фей, когда та вставляла ключ в дверь, а потому его жена, к счастью, не видела, как он дернулся и подпрыгнул от удивления: посреди яркого дня на них вдруг накатили сумерки. Нет, полной тьмы не наступило, просто большое облако закрыло солнце, уровень света упал не более чем на двадцать процентов. Но и этого оказалось достаточно, чтобы выбить его из колеи.
Он посмотрел на часы.
Он посмотрел на восток, откуда приходила ночь.
«Все будет в порядке, — подумал он. — Я вылечился».
После паранормального происшествия во вторник в доме Ломака, когда тысячи бумажных лун вышли на орбиту вокруг Доминика Корвейсиса, он несколько дней провел в Рино. Во время его прошлого путешествия из Рино в Маунтин-Вью он остался здесь на некоторое время, собирая материал для серии рассказов об азартных играх. Воссоздавая ту поездку, он провел в «самом большом маленьком городе в мире» среду, четверг и пятницу.
Доминик бродил из казино в казино, наблюдал за игроками. Он видел молодые пары, пенсионеров, хорошеньких молодых женщин, женщин средних лет в брюках в обтяжку и кардиганах, ковбоев с обветренными лицами — прямехонько с ранчо, пухлых богачей, прилетающих поразвлечься из дальних городов, секретарей, дальнобойщиков, менеджеров, докторов, бывших заключенных, полицейских, приехавших в свой выходной, темных личностей и мечтателей — беглецов из всех слоев общества, привлеченных надеждой и трепетом организованных азартных игр, несомненно самой демократичной индустрии на земле.
Как и в прошлый свой приезд, Доминик садился за стол только для того, чтобы быть частью интерьера, — главная его цель состояла в наблюдении. После бури бумажных лун у него имелись основания считать, что Рино был тем местом, где навсегда изменилась его жизнь, где он найдет ключ к своим запертым воспоминаниям. Люди вокруг него смеялись, разговаривали, ворчали, сетуя на жестокость карт, кричали, подбадривая катящийся кубик, а Доминик оставался сдержанным и настороженным, находясь среди них и дистанцируясь от них, чтобы с большей вероятностью найти ключик к не всплывающим в памяти событиям прошлого.
Но никакого ключика ему не было явлено.
Каждый вечер он звонил Паркеру Фейну в Лагуна-Бич в надежде, что неизвестный корреспондент прислал новое послание.
Никаких посланий не приходило.
Каждый вечер, перед тем как уснуть, он пытался понять невероятный танец бумажных лун. Еще он искал объяснение красным кольцеобразным опухолям, которые появились на его ладонях, а потом исчезли у него на глазах, когда он стоял на коленях в гостиной Ломака, среди лунного потока. Но понять никак не получалось.
День за днем его пристрастие к валиуму и флуразепаму уменьшалось, но не запоминаемые им кошмары — луна — усилились. Каждую ночь он яростно боролся с веревкой-ограничителем, которой привязывал себя к кровати.
Приближалась суббота, и Доминик все еще подозревал, что ответ на его страхи и сомнамбулизм нужно искать в Рино. Но он решил, что планов менять не будет: доедет до Маунтин-Вью. Если путешествие не приведет к просветлению, он потом сможет вернуться в Рино.
Позапрошлым летом он выехал из отеля в половине одиннадцатого утра в пятницу, 6 июля, после раннего ланча. В субботу, 11 января, он решил оставаться в тех же временны́х рамках, в десять сорок выехал на восьмидесятую федеральную и направился на северо-восток по невадской пустыне к далекой Уиннемукке, где некогда ограбили банк Бутч Кэссиди и Санденс Кид.
Огромные незаселенные просторы выглядели почти так же, как тысячу лет назад. Шоссе и линии высоковольтной передачи, нередко единственные свидетельства цивилизации, повторяли путь, во времена освоения Дикого Запада называвшийся тропой Гумбольдта. Доминик ехал по голым долинам и холмам, поросшим кустарником, ехал по негостеприимному, но отличавшемуся строгой красотой первобытному миру полыни, песка, низин с щелочной почвой, сухих озер, затвердевших, кристаллизованных лавовых потоков, далеких гор. Вертикальные склоны и прожилки породы в каменных монолитах демонстрировали следы буры, серы, алюминия и соли. Отдельно стоящие скалы имели великолепную окраску — охряную, янтарную, умбровую, серую. Севернее впадины Гумбольдта, к которой не вела ни одна дорога, где река Гумбольдт просто исчезала в измученной жаждой земле, текли другие потоки, а также сама река Гумбольдт; здесь, в суровой местности, словно по контрасту, попадались оазисы, плодородные долины с сочными травами и деревьями — тополями, ивами, хотя и довольно редкими. Там, где имелась вода, возникали поселения и распаханные земли, но даже в гостеприимных долинах деревеньки были крохотными, воздействие цивилизации — поверхностным.
Доминик всегда чувствовал свое ничтожество перед грандиозностью Запада. Но на этот раз ландшафт пробудил в нем новые чувства: ощущение таинственности и тревожное осознание безграничных — и жутковатых — возможностей. Несясь по этому безлюдному царству, он легко мог представить себе, что здесь с ним произошло что-то пугающее.
В два сорок пять дня он остановился заправиться и поесть в Виннемукке: этот пятитысячный город был самым большим в округе площадью шестнадцать тысяч квадратных миль. После Виннемукки восьмидесятая сворачивала на восток. Земля медленно поднималась к краю Большого бассейна. Со всех сторон света высились все новые горы, снег на их склонах опускался все ниже, среди полыни появлялось больше злаковых, а в некоторых местах встречались настоящие луга, хотя пустыня пока еще не осталась позади.
На закате Доминик свернул с федеральной трассы к мотелю «Транквилити», припарковался около конторки, вышел из машины и удивился холодному ветру. Он много миль проехал по пустыне и психологически подготовился к жаре, хотя и знал, что в высокогорных долинах стоит зима. Достав из машины замшевую куртку с овчинной подкладкой, Доминик надел ее и двинулся к двери… но остановился, ощутив тревогу.
Вот оно — то самое место.
Он не знал, каким образом понял это. Просто знал.
Здесь случилось что-то странное.
Он остановился здесь в пятницу вечером, 6 июля, позапрошлым летом. Причудливое уединение этого места и величественность ландшафта показались ему необыкновенно притягательными и вдохновляющими. Тогда он проникся убеждением, что эта земля — прекрасный литературный материал, и решил остаться денька на два, чтобы лучше познакомиться с пейзажем и поразмышлять над сюжетами, подходящими к такой фактуре. В Маунтин-Вью он уехал утром во вторник, 10 июля.
Теперь он медленно повернулся, разглядывая пейзаж в быстро гаснувшем свете. А повернувшись, проникся убеждением: здесь с ним произошло нечто гораздо более важное, чем все случавшееся до этого.
Гриль-кафе с большими окнами и голубой неоновой вывеской, окруженное просторной парковкой для фур, расположилось в западной части комплекса. Там уже стояли три грузовика. Во всю длину одноэтажного мотеля тянулась парковочная дорожка под алюминиевым навесом, темно-зеленая эмаль которого приглушенно посверкивала. В западном крыле располагались десяток номеров. От восточного крыла его отделяла двухэтажная секция, где на первом этаже размещалась конторка, а на втором явно находились покои хозяев. В отличие от западного крыла, восточное имело L-образную форму, с шестью номерами в одной секции и четырьмя в другой. Повернувшись еще немного, Доминик увидел темное небо на востоке, федеральную трассу, которая уходила в наступающую тьму. На юге простиралось бескрайнее необитаемое сумеречное пространство. На западе лежали горы и другие долины, небо в этой стороне пронзали алые лучи заходящего солнца.
Минута за минутой дурное предчувствие Доминика усиливалось, он описал полный круг и теперь снова смотрел в сторону гриль-кафе «Транквилити». Словно во сне, он направился туда, и, когда подошел к дверям, сердце его колотилось как сумасшедшее. Он чувствовал острую потребность убежать прочь.
Но заставил себя открыть дверь и войти внутрь.
Он увидел зал, хорошо освещенный, уютный и теплый. В воздухе витали превосходные запахи — картошки фри, лука, свежего гамбургера, шипевшего на решетке, здесь же жарился окорок.
Испытывая страх, как во сне, он пересек зал и сел за пустой столик. В центре стола стояли бутылочка с кетчупом, мягкая бутылка с горчицей, сахарница, солонка с перечницей и пепельница. Доминик взял солонку.
Несколько секунд он не мог понять, почему сделал это, но потом вспомнил, что тем летом сидел за этим самым столиком, в первый день своего пребывания в мотеле. Он просыпал немного соли, рефлекторно кинул щепотку себе за плечо, и соль случайно попала в лицо молодой женщины, приближавшейся к нему сзади.
Да, этот случай явно был важным, но почему? Из-за женщины? Кем она была? Незнакомкой. Как она выглядела? Доминик попытался вспомнить, но не смог.
Сердце его бешено стучало, без всякой на то причины. Он чувствовал, что подошел к какому-то сокрушительному открытию.
Он напрягал память, но подробности не давались ему, ускользали от него.
Доминик поставил солонку. Продолжая двигаться как во сне, перешел к угловому столику у передних окон. Столик был свободен, но Доминик точно знал, что молодая женщина, поморгав, чтобы стряхнуть соль с ресниц, села именно за него.
— Что для вас?
Доминик понимал, что официантка в желтом свитере стоит рядом с ним, говорит с ним, но на него накатило воспоминание. Женщина из его прошлого, чьего лица он никак не мог вспомнить, сидела в этом полукабинете, необыкновенно красивая в оранжевом свете заката.
— Мистер? Что-то случилось?
Молодая женщина заказала тогда себе еду, а Доминик продолжил есть свою, солнце зашло, наступил вечер и… Нет!
Воспоминание вынырнуло из глубины, почти прорвалось сквозь мутную поверхность на свет, в его сознание, но в последнее мгновение Доминик в панике отшатнулся от него, словно увидел страшное лицо какого-то чудовищно злобного левиафана, прыгнувшего на него. Он уже не хотел вспоминать, отказывался от воспоминания — испустив безмолвный крик, отшатнулся, отвернулся от испуганной официантки и побежал. Он чувствовал на себе взгляды людей, понимал, что устраивает сцену, но это его не волновало. Его волновало одно — поскорее убраться отсюда. Он добежал до двери, распахнул ее и выскочил под послезакатное черное, пурпурное и алое небо.
Ему было страшно. Он боялся прошлого. Боялся будущего. Главным образом потому, что не знал, почему боится.
Брендан Кронин решил сделать свое сообщение после обеда, когда отец Вайкезик, с полным животом и стаканом бренди в руке, будет в своем лучшем за день настроении. А пока, находясь в обществе отца Вайкезика и отца Джеррано, он поедал щедрый обед: двойную порцию картофеля с бобами и ветчиной и треть буханки хлеба домашней выпечки.
Хотя аппетит вернулся к нему, прежняя вера возвращаться не желала. Когда рухнула его вера в Господа, в нем появились страшная, темная пустота и отчаяние, но теперь отчаяние прошло, а пустота не то чтобы целиком заполнилась, но уменьшалась в объеме. Он начал представлять себе, что наступит день — и он сможет жить осмысленной жизнью, которая никак не будет связана с церковью. Для Брендана мирские удовольствия никогда не могли сравниться с духовной радостью, испытываемой во время мессы, и одна только мысль о светской жизни стала революционным поворотом.
Может быть, отчаяние ушло, поскольку после Рождества он обитал в среде, где господствовали настроения в диапазоне от атеизма до высокопробного агностицизма. Недавние события сплелись в такую сеть, что он начал задумываться о существовании некоей Власти, не обязательно божественной, но все же стоящей выше природы.
После обеда отец Джеррано отправился наверх — провести несколько часов за последним романом Джеймса Блейлока, фантаста, которого Брендан тоже находил интересным. Но для такого упертого реалиста, как отец Вайкезик, красочные рассказы Блейлока о причудливых фантастических существах и еще более причудливых людях были чересчур образными. Перейдя вместе с Бренданом в кабинет, настоятель сказал:
— Он пишет хорошо, но после каждого рассказа у меня возникает чувство, что все не такое, каким кажется. И мне это не нравится.
— Может быть, все и вправду не такое, каким кажется, — сказал Брендан.
Настоятель покачал головой. Свет падал на его седые волосы так, что возникало впечатление, будто они сделаны из проволоки.
— Нет, когда я читаю ради удовольствия, то предпочитаю большие, увесистые тома, которые дают возможность окунуться в реальную жизнь.
Брендан широко улыбнулся и сказал:
— Если существуют небеса, отец, и мне каким-то образом удастся попасть туда вместе с вами, надеюсь, я смогу устроить вам встречу с Уолтом Диснеем. Хочу посмотреть, как вы будете убеждать его, что надо делать мультфильмы по книгам Достоевского, а не живописать приключения Микки-Мауса.
Посмеиваясь над собой, настоятель разлил выпивку по стаканам, и они устроились в креслах: падший священник со шнапсом, начальствующий над ним — с бренди.
Решив, что лучшего времени для своей новости он не найдет, Брендан сказал:
— Если не возражаете, я покину вас на некоторое время, отец. Я бы хотел уехать в понедельник. Мне нужно в Неваду.
— В Неваду? — отец Вайкезик хмыкнул так, будто его викарий сказал «в Бангкок» или «в Тимбукту». — Почему в Неваду?
Ощущая вкус перечной мяты от шнапса на языке и пожар внутри, Брендан сказал:
— Именно оттуда мне был зов прошлой ночью во сне. Я не видел ничего, кроме яркого света, но вдруг понял, где нахожусь. Округ Элко, штат Невада. И я знал, что должен вернуться туда, чтобы найти объяснение выздоровлению Эмми и воскрешению Уинтона.
— Вернуться туда? Ты уже был там?
— Позапрошлым летом. Перед тем, как стал служить в церкви святой Бернадетты.
Оставив свою должность при монсеньоре Орбелле в Риме, Брендан полетел прямиком в Сан-Франциско, чтобы выполнить последнее поручение своего ватиканского наставника. Он провел две недели с епископом Джоном Сантефьоре, старым другом Орбеллы. Епископ писал книгу об истории папских выборов, и Брендан привез ему кучу материалов, переданных монсеньором. Его задача состояла в том, чтобы ответить на все вопросы, касающиеся этих документов. Джон Сантефьоре оказался обаятельным человеком, способным на лукавый и едкий юмор, и дни пролетели как одна минута.
Брендан выполнил поручение, и у него еще оставалось две недели. По истечении этого срока он должен был явиться к церковному начальству в Чикаго, своем родном городе, где его ждала должность викария в одном из приходов. Он провел несколько дней в городке Кармел на полуострове Монтерей. Потом, решив посмотреть страну, которую никогда прежде не видел, взял напрокат машину и отправился в долгое путешествие на восток.
Теперь отец Вайкезик слушал, подавшись вперед и обеими руками сжимая стакан бренди.
— Я помню про епископа Сантефьоре, но забыл, что ты возвращался оттуда на машине. И проезжал через округ Элко в Неваде?
— Остановился там в мотеле у черта на куличках. «Транквилити» — так он назывался. Всего на одну ночь, но место оказалось таким мирным, а пейзаж — таким прекрасным, что я задержался еще на пару дней. И вот теперь должен вернуться.
— Зачем? Что с тобой там случилось?
Брендан пожал плечами:
— Ничего. Я просто отдыхал. Дремал. Прочел несколько книг. Смотрел телевизор. У них хороший прием, потому что на крыше есть тарелка.
Отец Вайкезик наклонил голову:
— Что с тобой не так? Ты несколько секунд говорил как-то… странно. Деревянным голосом, словно произносил заученный текст.
— Я просто рассказывал, как все было.
— Но если там ничего не случилось, почему это место такое особенное? Что произойдет, когда ты вернешься туда?
— Не знаю толком. Но это будет что-то… что-то невероятное.
Не скрывая негодования, вызванного тупостью викария, отец Вайкезик задал вопрос напрямую:
— Это Господь зовет тебя?
— Не думаю. Но может быть. С очень небольшой вероятностью. Я хотел попросить вашего разрешения на эту поездку, отец. Но если вы не дадите благословения, я все равно поеду.
Отец Вайкезик сделал глоток бренди побольше, чем вошло у него в привычку.
— Думаю, тебе следует поехать, но не одному.
Брендан удивленно посмотрел на него:
— Вы хотите отправиться со мной?
— Нет. Я не могу оставить святую Бернадетту. Но тебя должен сопровождать подготовленный свидетель. Священник, знакомый с такими вещами, чтоб он мог подтвердить чудо или чудесное явление…
— Вы имеете в виду клирика, который с разрешения кардинала расследует истерические сообщения о плачущих статуях Богоматери, кровоточащих распятиях и прочих божественных явлениях?
Отец Вайкезик кивнул:
— Именно. Я говорю о человеке, знакомом с процессом аутентификации. Монсеньор Джанни из отдела публикаций епископской канцелярии. У него богатая практика.
Не желая обижать настоятеля, но исполненный решимости действовать по своей воле, Брендан сказал:
— Тут нет никаких божественных явлений, так что нет и потребности в монсеньоре Джанни. Все, что со мной происходит, не имеет ни малейшего отношения к христианству.
— А кто сказал, что Господь не может действовать исподволь? — спросил отец Вайкезик.
Ухмылка на его лице говорила, что он намерен одержать победу в этом споре.
— Такие вещи могут быть экстрасенсорными явлениями.
— Ба! Ересь. Экстрасенсорные явления — это всего лишь дурацкое объяснение, которое неверующие дают промыслу Божьему. Исследуй эти явления внимательно, Брендан. Проникнись их смыслом, и тебе откроется правда. Господь призывает тебя вернуться в Его лоно. Я верю, что Он посетил тебя.
— Но если это божественное явление, почему оно не может произойти здесь? Почему я слышу зов из Невады?
— Может быть, это испытание твоей верности Господу, твоего подспудного желания вернуться к вере. Если желание достаточно сильно, ты согласишься на неудобства дальней поездки, и в награду тебе будет явлено то, что вернет тебя к вере.
— Но почему Невада? Почему не Флорида? Или не Техас? Или не Стамбул?
— Это известно одному Господу.
— А зачем Господу брать на себя такой труд ради возвращения сердца одного заблудшего священника?
— Для Того, кто создал землю и звезды, это радостный труд. Для Него каждое сердце не менее важно, чем миллион сердец.
— Тогда почему Он ничего не сделал и я потерял веру?
— Может быть, потеря веры и возвращение к ней — это процесс закаливания. Он решил подвергнуть тебя этому процессу, чтобы ты стал сильнее.
Брендан улыбнулся и восхищенно покачал головой:
— У вас на все есть ответ, отец?
Стефан Вайкезик, довольный, поудобнее устроился в кресле.
— Господь одарил меня быстрым языком.
Брендан знал о том, что отец Вайкезик пользуется славой спасителя заблудших, и еще он знал, что Вайкезик легко не сдается, если вообще сдается. Но Брендан ни в коем случае не желал лететь в Неваду вместе с монсеньором Джанни.
Держа в руке стакан бренди, отец Вайкезик из своего кресла наблюдал за Бренданом с явной приязнью и железной решимостью, с нетерпением ожидая следующего возражения, которое он с легкостью опровергнет, очередного выпада, который он парирует с непреклонным иезуитским высокомерием.
Брендан вздохнул. Вечер обещал быть долгим.
Выбежав в страхе и смятении из гриль-кафе «Транквилити» в умирающие ало-фиолетовые сумерки, Доминик Корвейсис направился прямо в конторку мотеля и стал свидетелем сцены, которая поначалу показалась ему семейной ссорой, но почти сразу же понял, что здесь происходит нечто иное, более странное.
Широкоплечий мужчина в коричневых брюках и такого же цвета свитере стоял в центре комнаты, с наружной стороны стойки регистрации. Всего на два дюйма выше Доминика, он был значительно шире и толще его и казался высеченным из массивного дубового ствола. Седые, подстриженные ежиком волосы и морщины на лице говорили о том, что ему за пятьдесят, но, судя по мощному, как у быка, телу, он чувствовал себя куда моложе физически и духовно.
Здоровяка трясло, словно он пребывал в ярости. Рядом с ним стояла женщина, глядя на него странным, взволнованным взглядом, — блондинка с ясными голубыми глазами, моложе мужчины, хотя сказать точно Доминик не решился бы. На бледном лице мужчины проступали капельки пота. Перешагнув порог, Доминик понял, что его первоначальное впечатление было ошибочным: мужчина пребывал не в ярости, а в ужасе.
— Расслабься, — произнесла женщина. — Попытайся контролировать дыхание.
Здоровяк хватал ртом воздух, наклонив голову на бычьей шее, ссутулив плечи, уставившись в пол. Частое аритмичное дыхание говорило о нарастающей панике.
— Дыши глубоко, медленно, — сказала женщина. — Вспомни, чему тебя учил доктор Фонтелейн. Когда успокоишься, выйдем прогуляться.
— Нет, — ответил здоровяк, бешено тряхнув головой.
— Непременно пойдем. — Женщина прикоснулась к руке мужа, пытаясь его успокоить. — Мы выйдем прогуляться, Эрни, и ты увидишь, что темнота здесь такая же, как в Милуоки.
Эрни. При звуках этого имени у Доминика похолодело внутри. Вспомнилась комната Зебедии Ломака в Рино, четыре постера с изображением луны, написанные от руки имена.
Женщина посмотрела на Доминика.
— Мне нужен номер, — сказал он.
— У нас нет свободных, — ответила женщина.
— Но у вас горит пригласительная вывеска.
— Хорошо, — сказала она. — Хорошо. Только не сейчас. Пожалуйста. Не сейчас. Сходите в кафе, поешьте. Прогуляйтесь немного. Возвращайтесь через полчаса. Пожалуйста.
До этого момента Эрни, казалось, не замечал появления Доминика. Теперь он оторвал взгляд от пола, и с его губ сорвался стон страха и отчаяния.
— Дверь! Закройте ее, пока темнота не пришла сюда!
— Нет, нет, нет, — сказала ему женщина голосом твердым, но полным сострадания. — Она сюда не придет. Темнота не может повредить тебе, Эрни.
— Она идет сюда! — в отчаянии проговорил тот.
Доминик вдруг понял, что в конторке — неестественно яркий свет. Настольные лампы, напольные лампы, потолочные приборы.
Женщина снова обратилась к Доминику:
— Бога ради, закройте дверь.
Доминик не вышел, а, напротив, вошел внутрь и закрыл за собой дверь.
— Я имела в виду, закройте с той стороны, — пояснила она.
На лице Эрни читались страх и смущение. Его взгляд переместился с Доминика на окно.
— Она прямо здесь, у окна. Все эта тьма… давит, давит.
Он застенчиво посмотрел на Доминика, потом опустил голову и плотно сомкнул веки.
Доминик стоял как зачарованный. Иррациональный страх Эрни до ужаса напоминал те кошмары, которые заставляли Доминика ходить во сне и прятаться в кладовках.
Пытаясь подавить слезы при помощи злости, женщина обратилась к Доминику:
— Почему вы не уходите? У него никтофобия. Он иногда боится темноты. И если случается приступ, я помогаю ему справиться со страхом.
Доминик вспомнил другие имена, нацарапанные на постерах в доме Ломака, — Джинджер, Фей — и инстинктивно выбрал одно из них.
— Все в порядке, Фей. Мне кажется, я немного понимаю, что тут происходит.
Она удивленно моргнула, услышав свое имя:
— Я вас знаю?
— Знаете. Меня зовут Доминик Корвейсис.
— Это имя ни о чем мне не говорит, — сказала она, не отходя от мужа.
Эрни развернулся и, не открывая глаз, волоча ноги, двинулся вглубь конторки. Он вслепую добрался до стойки:
— Пойду наверх. Там я могу задернуть шторы, чтобы она не пришла.
— Нет, Эрни, постой, — сказала Фей. — Не беги от нее.
Доминик, обойдя Эрни, остановил его, выставив вперед ладонь, и сказал:
— У вас по ночам бывают кошмары. Когда вы просыпаетесь, вы не помните своих снов, знаете только, что они связаны с луной.
Фей охнула. Удивленный Эрни открыл глаза:
— Откуда вы знаете?
— Меня вот уже месяц с лишним преследуют кошмары, — сказал Доминик. — Каждую ночь. И я знаю человека, которого такие же кошмары довели до самоубийства.
Они удивленно уставились на него.
— В октябре, — сказал Доминик, — я начал ходить во сне. Вылезал из кровати, прятался в кладовках или доставал оружие, чтобы защититься. Один раз чуть не забил гвоздями окна, чтобы не впустить непонятно что. Поймите, Эрни, я боюсь непонятно чего, и оно прячется в темноте. Уверен, вы боитесь того же. Не самой темноты, а чего-то еще, чего-то конкретного, случившегося с вами… — он показал на окна, — случившегося в темноте в тот самый уик-энд, позапрошлым летом.
Все еще ошеломленный таким поворотом событий, Эрни кинул взгляд в ночь за окном, но тут же отвернулся:
— Я не понимаю.
— Поднимемся наверх, где вы сможете задернуть шторы, — сказал Доминик. — Я расскажу вам то, что знаю. Важно то, что вы не один. Вы больше не один. И слава богу, я тоже не один.
Ювелирная работа. Механизм ограблений, спланированных Джеком Твистом, всегда работал четко, как часы. Работа с бронированным автомобилем не стала исключением.
Ночное небо было надежно затянуто облаками. Ни звезд, ни луны. Снег не шел, но с юго-запада задувал холодный влажный ветер.
Фургон «гардмастер» рокотал на дороге между пустыми полями, двигаясь с северо-востока к холму, с которого Джек вел наблюдение за этой машиной еще в канун Рождества. Лучи фар рассекали рваные простыни клочковатого зимнего тумана. Дорога окружного значения на фоне заснеженных полей напоминала атласную черную ленту.
Джек, облаченный в белый лыжный костюм с капюшоном, лежал, полузарывшись в снег, к югу от дороги. На другой стороне дороги, в сугробе, у подножия холма лежал Чэд Зепп, второй член команды, — тоже в белом камуфляже.
Третий подельник, Бранч Поллард, расположился посредине склона со штурмовой винтовкой «Хеклер-кох HK91».
До машины оставалось двести ярдов. Преломляя свет фар, облака тумана пересекали дорогу и уплывали в темные поля. Неожиданно склон холма осветило пламя, вырвавшееся из HK91.
Звук выстрела на миг заглушил рев двигателя.
HK91 — возможно, лучшая из боевых винтовок — могла произвести сто выстрелов без единой осечки. Винтовка позволяла вести снайперскую стрельбу пулями стандарта НАТО калибра 7.62, которые сохраняли убойную силу на расстоянии в тысячу ярдов, пробивали ствол дерева или бетонную стену и поражали тех, кто укрывался за ними.
Но сегодня Джек и его подельники не собирались никого убивать. Поллард с помощью инфракрасного оптического прицела выстрелил, как и планировалось, в переднюю покрышку «гардмастера».
Грузовик резко вильнул. Очутившись на льду, он начал бешено скользить. Но даже когда бронетранспортер скользил, его судьба еще не была решена.
«Гардмастер» продолжал скольжение; пока никто не знал, как будут развиваться события, но Джек уже бежал — перепрыгнул через канаву и выскочил на дорогу перед машиной, которая в своем движении напоминала танк. В последнее мгновение, когда казалось, что она неизбежно свалится в канаву, водитель сумел обуздать машину, и «гардмастер», дернувшись раз-другой, остановился в тридцати футах от Джека.
Джек увидел, что инкассатор в «гардмастере» пытается вызвать диспетчера по рации. Бесполезное занятие. В тот момент, когда Поллард произвел выстрел, Чэд Зепп, все еще прятавшийся в снегу к северу от дороги, включил передатчик с аккумуляторным питанием и засорил радиочастоту фургона визгом электронных помех.
Порывы ветра гнали клочья тумана мимо Джека, а он стоял посреди дороги, чувствуя себя голым в свете фар, — держал в руках винтовку для стрельбы снарядами со слезоточивым газом и неторопливо прицеливался в решетку радиатора. Винтовка была изготовлена в Великобритании и предназначалась для антитеррористических подразделений. Обычно оружие такого рода стреляло гранатами, которые при ударе разрывались и распыляли слезоточивый газ. Он мог проникать через большинство деревянных дверей или заколоченное окно. Но после захвата какого-нибудь посольства террористы обычно баррикадировали окна. Новая британская винтовка, которую Джек приобрел у подпольного торговца оружием в Майами, имела ствол диаметром в два дюйма и стреляла высокоскоростными стальными снарядами со слезоточивым газом, которые тоже пробивали деревянные двери и забаррикадированные окна. Когда Джек выстрелил, снаряд через решетку радиатора проник в моторный отсек. В салон через систему вентиляции стал поступать едкий газ желтого цвета.
В кризисной ситуации инкассаторам, согласно инструкции, полагалось оставаться в безопасном салоне — машина имела стальные двери и пуленепробиваемые стекла. Но они слишком поздно выключили обогреватель и вентилятор и теперь задыхались в салоне, наполненном ядовитым газом. Они открыли дверные замки, распахнули дверцы и вывалились из салона на холодный зимний воздух, хрипя и кашляя.
Несмотря на ослепляющий, удушающий газ, водитель сумел вытащить пистолет. Стоя на коленях, хрипя, смаргивая слезы с глаз и щурясь, он пытался отыскать цель.
Джек выбил оружие из руки водителя, ухватил его за куртку, поволок к фургону, пристегнул наручником к защитной дуге переднего бампера.
Бранч Поллард после снайперского выстрела, пробившего правую переднюю покрышку машины, бросился вниз по склону холма. Теперь он пристегнул наручником второго инкассатора, с другой стороны бампера.
Оба пытались проморгаться, чтобы разглядеть лица налетчиков, — тщетно, потому что нападавшие надели балаклавы. Оставив надежно пристегнутых инкассаторов, Джек и Поллард перебежали к задней дверце фургона: они спешили, хотя и не опасались появления других машин на пустынной дороге. До конца операции здесь не должен был проехать никто. Как только «гардмастер» выехал на равнину, еще два члена их команды, Харт и Додд, перегородили дорогу угнанными фургонами, перекрашенными и переоборудованными так, чтобы походить на служебные машины Дорожного департамента. Додд и Харт разворачивали всех, рассказывая историю о перевернувшемся бензовозе, а внушительно мигающие проблесковые маячки на крышах и ограждения на обочинах подкрепляли их слова.
Ювелирная работа.
Когда Джек и Поллард подбежали к задней дверце машины, там уже орудовал Чэд Зепп. В свете аккумуляторной лампы, закрепленной на кузове с помощью магнита, Зепп откручивал щиток, закрывавший запорный механизм на дверях багажного отделения.
У них была взрывчатка, но попытка вскрыть с ее помощью надежный «гардмастер» могла привести к расплавлению стопорных штифтов и еще больше затруднить доступ к «горшочку с медом». Поэтому взрывчатку оставили на крайний случай — если не удастся взломать замок иным способом.
Более старые бронированные автомобили имели замки, отпиравшиеся одним или двумя ключами или при помощи комбинации цифр на диске. Но Джек и его подельники имели дело с новой машиной, оснащенной по последнему слову техники. Этот замок открывался и закрывался последовательным нажатием цифр на пульте, по размеру и внешнему виду выглядевшем как десятикнопочная панель телефона с тональным набором. Для активации замка охранник закрывал дверцы и вводил среднюю цифру трехзначного кода, а для деактивации замка — три цифры в определенном порядке. Код менялся каждое утро, и его знал только водитель.
Всего насчитывалась тысяча возможных комбинаций трех цифр. Введение каждой из них, с ожиданием принятия или отказа, занимало от четырех до пяти секунд: они бы потратили не меньше часа с четвертью, чтобы опробовать каждую. Слишком рискованно.
Чэд Зепп снял щиток с замка. Открылась часть механизма между кнопками и за ними.
На плече Зеппа висел портативный аккумуляторный компьютер, умевший взламывать схемы электронных замков и тревожных устройств и называвшийся СЛИКС — система лазерной интервенции компьютерного стандарта. Он предназначался только для сотрудников военных и разведывательных агентств, которые имели соответствующий допуск, и в свободную продажу не поступал. Незаконное владение СЛИКСом считалось преступлением, согласно Закону о национальной обороне. Чтобы обзавестись им, Джеку пришлось съездить в Мехико и заплатить двадцать тысяч долларов подпольному дилеру, имевшему связи с фирмой-производителем.
Зепп отстегнул компьютер и разместил его так, чтобы все трое — он, Джек и Поллард — могли видеть пока еще темный четырехдюймовый дисплей. СЛИКС был снабжен тремя пазами для телескопических щупов. Джек вытащил первый из них, который соединялся с двухфутовым одножильным проводом и походил на стальной термометр с медным кончиком, пригляделся к частично обнаженным внутренностям электронного замка, осторожно вставил тоненький щуп между двумя первыми кнопками, коснулся им точки в основании кнопки с цифрой 1. Экран остался темным. Он перенес щуп к кнопке с цифрой 2, потом к следующей. Ничего. Но когда он коснулся основания кнопки с цифрой 4, на экране появилось бледно-зеленое слово «ТОК» и вместе с ним — цифры, показывавшие силу тока в контакте.
Это означало, что средняя цифра кода, открывающего замок, — 4. Загрузив мешки с деньгами и чеками в багажное отделение на последней точке маршрута, водитель нажимал «4» и активировал замок. Контактная точка этой кнопки должна была оставаться активированной до введения всего кода, который отопрет дверцу.
Теперь, когда им оставалось найти только первую и последнюю цифры, число комбинаций сократилось с тысячи до сотни.
Игнорируя воющий ветер, Джек извлек из СЛИКСа другой щуп, который тоже имел двухфутовый электрошнур, но походил на акварельную кисточку с единственной щетинкой. Жесткая щетинка светилась и была толще лески прочностью в шестьдесят фунтов, но в то же время поразительно гибкой. Джек сунул щетинку в щелку у кнопки с цифрой 1 и посмотрел на экран компьютера: ничего. Он стал передвигать щетинку от одной кнопки к другой. Наконец экран моргнул и показал частичную диаграмму печатной платы.
Щетинка, которую он засунул в замок, была, по сути, концом лазерного оптоволокна и представляла собой более совершенную модель устройства, считывавшего штрихкоды в кассовых аппаратах супермаркетов. СЛИКС не был запрограммирован на чтение штрихкодов, его задача состояла в том, чтобы распознавать свойства микросхем и выводить эти сведения на экран. Экран не показывал ничего, пока под прицел щупа-щетинки не попадала сама микросхема или ее часть: тогда он покорно воспроизводил то, что увидела щетинка.
Джеку пришлось три раза вводить щуп и вставлять его в запорный механизм в разных точках, прежде чем компьютер смог сложить полученные изображения в единое целое. Диаграмма сияла ярко-зелеными линиями и символами. Подумав три секунды, компьютер нарисовал квадраты вокруг двух небольших частей диаграммы, указывая на нужные точки. Потом наложил на диаграмму изображение панели с десятью кнопками, показывая, как расположены две эти слабые точки относительно части запорного механизма, видимой Джеку.
— Хорошая точка воздействия под четверкой, — сказал Джек.
— Просверлить? — спросил Поллард.
— Думаю, нет.
Джек вернул оптоволоконный щуп на место и вытащил третий тонкий инструмент с губчатым окончанием, сделанный из незнакомого ему материала; создатели СЛИКСа назвали его «волшебной палочкой». Джек ввел щуп в небольшой зазор запорного механизма у основания кнопки 4, медленно пошевелил им вверх-вниз, слева-направо. Наконец компьютер издал электронное «бип» и вывел на миниатюрный экран слово «ВТОРЖЕНИЕ».
Джек удерживал волшебную палочку на месте, Чэд Зепп повернул СЛИКС вертикально, Поллард быстро набрал команду на маленькой клавиатуре компьютера. Слово «ВТОРЖЕНИЕ» исчезло с миниатюрного экрана, на нем появились другие слова: «УСТАНОВЛЕН КОНТРОЛЬ НАД СИСТЕМОЙ». Компьютер мог теперь подавать команды напрямую на микрочип, который считывал поступающие коды и посылал на ригели замка сигнал — открыться или закрыться.
Поллард нажал две другие клавиши, и СЛИКС начал посылать на микрочип трехцифровые последовательности — по одной комбинации каждые шесть сотых долей секунды. Во всех содержалась уже известная цифра 4, стоявшая в середине. СЛИКС нашел правильный код — 545 — всего на девятой секунде.
Щелкнув одновременно, четыре ригеля открылись как один.
Джек вернул волшебную палочку на место и выключил компьютер. После выстрела, который пробил правую переднюю покрышку автомобиля, прошло всего четыре минуты.
Ювелирная работа.
Зепп снова повесил СЛИКС себе на плечо, Поллард открыл задние дверцы фургона. Деньги теперь принадлежали им.
Зепп довольно рассмеялся. Поллард с радостным «опа» запрыгнул в машину и начал вытаскивать из нее мешки, набитые деньгами.
Но Джек по-прежнему чувствовал только холод и пустоту внутри.
Ветер неожиданно принес несколько снежных вихрей.
Необъяснимые перемены в Джеке, начавшиеся несколько недель назад, достигли конечной стадии. Он больше не хотел сводить счеты с обществом. Он чувствовал свою никчемность, его несло по жизни, как ветер несет снежинки.
Чтобы их никто не потревожил, Фей Блок включила объявление: «СВОБОДНЫХ МЕСТ НЕТ».
Они сидели за столом в светлой кухне жилища Блоков над конторкой мотеля, жалюзи на окнах были наглухо закрыты, чтобы внутрь не пробралась ночь. Супруги пили кофе и как зачарованные слушали рассказ Доминика.
Засомневались они лишь один раз: когда он стал рассказывать о невероятном танце лун в доме Зебедии Ломака. Но Доминик описал это пугающее событие в таких подробностях, что у него самого мурашки бежали по коже, и он видел, как его изумление и страх передаются Фей и Эрни.
Самое сильное впечатление на них произвели два снимка, присланные по почте неизвестным отправителем за два дня до вылета Доминика в Портленд. Рассмотрев тот, на котором священник с лицом зомби сидел за письменным столом, Блоки сказали, что снимок совершенно точно сделали в одном из номеров их мотеля. На фотографии, где блондинка лежала в кровати под капельницей, комнаты не было видно, но они узнали покрывало с цветочным рисунком в углу снимка — такие покрывала они использовали в части номеров, пока не заменили их десять месяцев назад.
К удивлению Доминика, они тоже получили похожую фотографию. Эрни вспомнил, что ее доставили в простом конверте 10 декабря, за пять дней до их бегства в Милуоки. Фей достала ее из среднего ящика стола конторки и принесла наверх. Все трое заговорщицки склонились над кухонным столом, изучая снимок: мужчина, женщина и ребенок стояли в солнечных лучах перед номером девять. На них были шорты, футболки, сандалии.
— Вы их узнаете? — спросил Доминик.
— Нет, — ответила Фей.
— Но у меня такое чувство, что я должен их помнить, — сказал Эрни.
— Солнце… летние одежды… — сказал Доминик. — Снимок почти наверняка сделан позапрошлым летом, в уик-энд между пятницей, шестого июля, и следующим вторником. Эти трое стали участниками того, что здесь случилось. Может быть, такие же невинные жертвы, как и мы. И наш неизвестный корреспондент хочет, чтобы мы о них думали, помнили их.
— Кто бы ни прислал эти фотографии, он из той команды, которая стерла наши воспоминания. Зачем ему будоражить нас, если им пришлось потратить немало трудов, чтобы мы обо всем забыли?
Доминик пожал плечами:
— Может быть, он всегда считал, что с нами поступили несправедливо. Может быть, он участвовал в этом, потому что его вынудили, и с тех пор его мучила совесть. Кем бы он ни был, он боится напрямую рассказать о том, что знает. И вынужден действовать опосредованно.
Фей внезапно отодвинула свой стул от стола:
— Пока мы отсутствовали четыре недели, накопилась почта. Может, в ней есть что-то еще.
Когда звук ее шагов стих на лестнице, Эрни сказал:
— Сэнди — наша официантка из гриль-кафе — просматривала почту и оплачивала полученные счета, а остальные конверты просто складывала в бумажный пакет. Мы приехали утром и были все время заняты — готовили мотель к открытию. Просмотреть почту не успели.
Фей вернулась с двумя простыми конвертами. Охваченные величайшим возбуждением, они открыли первый. В нем оказался поляроидный снимок человека, лежавшего в кровати на спине с иглой в вене, — темноволосого, загорелого, пятидесяти с чем-то лет. В обычных обстоятельствах он, видимо, выглядел довольно жизнерадостным, потому что походил на Уильяма Филдса. Но здесь он смотрел в камеру пустыми глазами с холодного лица. Глазами зомби…
— Бог мой, это же Кэлвин! — сказала Фей.
— Да, — подтвердил Эрни. — Кэл Шаркл. Дальнобойщик, возит грузы между Чикаго и Сан-Франциско.
— Каждый раз останавливается у гриль-кафе, — добавила Фей. — Иногда, если устал, ночует. Такой милый парень.
— А в какой компании он работает? — спросил Доминик.
— Он независимый, — ответил Эрни. — У него своя машина.
— Вы знаете, как с ним связаться?
— Он заполняет бланк, когда ночует, — сказал Эрни, — так что у нас должен быть его адрес… кажется, живет под Чикаго.
— Проверим потом. Сначала посмотрим второй конверт.
Фей вскрыла конверт, достала еще одну фотографию. Этот человек тоже лежал под капельницей в одном из номеров «Транквилити». Как и у других, у него было пустое лицо и бездушные глаза, которые напомнили Доминику фильмы ужасов о живых мертвецах.
Но на сей раз все трое узнали человека в кровати. Это был Доминик.
Когда пришло время ложиться, Марси все еще сидела за маленьким столом в углу своей комнаты, разглядывая коллекцию лун.
Д’жоржа стояла в дверях и наблюдала за дочкой. Девочка настолько погрузилась в свое занятие, что не чувствовала присутствия матери.
Рядом с альбомом, полным фотографий земного спутника, лежала коробочка с цветными мелками для рисования. Склонившись над столом, Марси аккуратно закрашивала поверхность одной из лун. С таким поведением Д’жоржа еще не сталкивалась и не знала, что оно может означать.
Начав собирать коллекцию вырезок неделю назад, Марси уже заполнила весь альбом. Брать новые фотографии было неоткуда, а потому она добавила сотни собственных рисунков в небогатую галерею. Используя самые разнообразные трафареты — монеты, крышки от банок, вазы, стаканы, консервные банки и наперстки, — она рисовала луны всевозможных размеров на блокнотной бумаге, картоне, бумажных пакетах, конвертах, оберточной бумаге. Не то чтобы она отдавала альбому все свое время — но с каждым днем просиживала за ним все дольше и дольше.
Доктор Тед Коверли — психолог, лечивший Марси, — считал, что тревожное состояние девочки объясняется иррациональным страхом перед докторами, от которого она так и не излечилась. И теперь ребенок проявляет свою тревогу через увлечение луной. Когда Д’жоржа заметила, что Марси, похоже, не испытывает никакого страха перед луной, Коверли сказал:
— Понимаете, ее тревога не ищет выхода в другой фобии. Она может проявляться по-другому — например, в виде одержимости.
Д’жоржа не могла понять, откуда у дочери взялось такое необычное состояние. Коверли сказал ей:
— Для этого мы и проводим обследование — чтобы найти причины. Не волнуйтесь, миссис Монателла.
Но Д’жоржа волновалась.
Она волновалась, потому что Алан только вчера покончил с собой. Д’жоржа пока не сказала Марси о смерти отца. После посещения Пеппер Каррафилд она позвонила Коверли и попросила совета. Он удивился, узнав, что Алан тоже увлекся луной, что эта страсть развилась у него независимо от дочери. Чтобы осмыслить случившееся, требовалось время. А пока, по словам Коверли, благоразумнее всего было бы утаить от Марси дурную новость — до понедельника.
— Приходите с ней, как назначено. Мы вместе ей скажем.
Д’жоржа опасалась, что, невзирая на пренебрежительное отношение Алана к ним обеим, Марси будет убита этим известием.
Она стояла в дверях спальни и остро ощущала хрупкость девочки, видя, как Марси аккуратно раскрашивает одну из лун. Хотя ей исполнилось семь и она училась во втором классе, детский стул, величиной в три четверти от обычного, был еще великоват для нее: пола касались только носки тапочек. Даже для мачо, закованного в броню мускулов, жизнь была хрупкой, и каждый дополнительный день существования отнимал у него еще один шанс. Что же говорить о таком хрупком существе, как Марси, — то, что она была еще жива, казалось совершенным чудом. Д’жоржа понимала, как легко ненаглядная дочка может уйти от нее, и ее сердце, полное любви, страдало и болело.
И когда Д’жоржа наконец сказала:
— Детка, надевай-ка пижамку и иди чистить зубы, — ей не удалось скрыть дрожь в голосе.
Девочка посмотрела на мать недоуменным взглядом, словно не вполне отдавала себе отчет в том, кто такая она или кто такая Д’жоржа. Потом ее взгляд прояснился, и она улыбнулась матери: от такой улыбки растаяло бы чье угодно сердце.
— Привет, мамуля. Я раскрашивала луны.
— Ну а теперь пора спать, — сказала Д’жоржа.
— Еще немножко, ладно? — Девочка выглядела раскрепощенной, но сжимала мелок в руке с такой силой, что костяшки пальцев побелели. — Я хочу раскрасить еще немного лун.
Д’жорже хотелось уничтожить этот ненавистный альбом, но доктор Коверли предупредил ее, что споры с ребенком о лунах и запрет собирать их только усилят одержимость. Д’жоржа сомневалась в его правоте, но подавила желание уничтожить альбом.
— Завтра у тебя будет куча времени для раскраски, моя маленькая.
Марси неохотно закрыла альбом и отправилась в ванную чистить зубы.
Оставшись одна, стоя рядом со столиком дочери, Д’жоржа почувствовала, что ее одолевает усталость. Она отработала полную смену, а кроме того, договорилась с похоронной конторой о подготовке тела Алана, заказала цветы, уладила все вопросы с кладбищем, где в понедельник должны были состояться похороны. Еще она позвонила отцу Алана (тот жил в Майами и не общался с сыном сто лет), сообщив ему скорбное известие. Теперь напоминавшая выжатый лимон, Д’жоржа устало открыла альбом.
Красный цвет. Девочка сделала все луны красными — и те, что нарисовала сама, и те, что вырезала из газет. Она уже закрасила более пятидесяти лун. Эти рисунки явственно отражали ее одержимость, проявлявшуюся в той тщательности, с которой Марси старалась не выходить за границы лун. С каждой новой картинкой она нажимала на мелок все сильнее, и последние луны были покрыты таким плотным слоем алого воска, что стали блестящими и влажными.
Использование одного только красного цвета встревожило Д’жоржу. Ей показалось, что Марси чуть ли не было явлено пророчество о надвигающемся ужасе, предвидении крови.
Фей Блок спустилась в конторку и достала из шкафа регистрационный журнал позапрошлого лета. Вернувшись, она положила его на кухонный стол перед Домиником и открыла на списке гостей, зарегистрировавшихся в пятницу и субботу, 6 и 7 июля.
— Все так, как запомнили мы с Эрни. В ту пятницу федеральную трассу перекрыли из-за разлива токсичного вещества. Перевернулся грузовик, который шел в Шенкфилд. Там, в восемнадцати милях к юго-западу отсюда, есть военная база. Нам пришлось закрыть мотель до вторника, пока они не взяли ситуацию под контроль.
— Шенкфилд — закрытая зона, там проводятся испытания химического и биологического оружия, и та дрянь, которую везли в машине, была дьявольски опасна.
Фей продолжила, в ее голосе появилась какая-то новая, деревянная нотка, она словно повторяла тщательно заученные слова:
— Они поставили ограждения на дороге и приказали нам эвакуироваться из опасной зоны. Наши гости разъехались в собственных машинах. — Ее лицо оставалось пустым. — Неду и Сэнди Сарвер позволили отправиться к их трейлеру около Беовейва, потому что эта деревня находилась за пределами опасной зоны.
Удивленный, сбитый с толку, Доминик сказал:
— Невозможно. Я не помню никакой эвакуации. Я был здесь. Я помню, что читал, знакомился с местностью для своих рассказов… но эти воспоминания такие хрупкие, я подозреваю, что они ненастоящие. И все же я был в мотеле, и нигде больше, и здесь со мной произошло нечто необычное. — Он показал на поляроидную фотографию. — Вот доказательство.
Фей заговорила. Голос ее стал еще более натянутым, чем прежде. Еще Доминик отметил странное выражение глаз женщины, чуть остекленевший взгляд.
— Пока не дали отбоя тревоги, мы с Эрни оставались у друзей, на небольшом ранчо в горах, в десяти милях к северо-востоку. У Элроя и Нэнси Джеймисон. Очистить зону разлива было нелегко. Армии потребовалось больше трех дней. Нам разрешили вернуться только утром во вторник.
— Что с вами, Фей? — спросил Доминик.
Она моргнула:
— А? Вы о чем?
— Вы говорите так, будто вас запрограммировали на эту маленькую речь.
Она посмотрела на него с искренним недоумением:
— Не понимаю, о чем вы.
Эрни нахмурился и сказал:
— Фей, твой голос стал… каким-то неживым.
— Я только рассказывала о том, как было дело. — Она наклонилась над столом и ткнула пальцем в пятничную страницу регистрационного журнала. — Видите, мы сдали одиннадцать номеров к вечеру, когда они перекрыли федеральную трассу. Но никто не платил за номера, потому что никто не остался. Они эвакуировались.
— Вот ваша фамилия, седьмая в списке, — сказал Эрни.
Доминик уставился на свою подпись и на адрес в Маунтин-Вью, штат Юта, куда он направлялся в том июле. Он помнил, как зарегистрировался в мотеле, но совершенно не помнил, как сел в машину и уехал в тот же вечер, следуя приказу об эвакуации.
— А вы видели своими глазами тот перевернувшийся грузовик? — спросил он.
— Нет. Машина перевернулась в двух-трех милях отсюда. — Эрни говорил таким же механическим голосом, что и Фей минуту назад. — Военные специалисты из Шенкфилда беспокоились, как бы их химию не разнесло ветром, поэтому под карантин попала большая территория.
Ошеломленный бессознательно-механическим звучанием голоса Эрни, Доминик посмотрел на Фей и увидел, что она тоже обратила внимание на неестественный тон мужа.
— Вот таким же голосом несколько секунд назад говорили и вы, Фей. — Он посмотрел на Эрни. — Вы оба запрограммированы на один сценарий.
— Хотите сказать, что никакого разлива не было? — нахмурившись, спросила Фей.
— Разлив был, это точно, — ответил Эрни Доминику. — Какое-то время мы хранили несколько газетных вырезок из «Эко сентинел». Кажется, выбросили уже. Я вам больше скажу, местные жители все еще задают себе вопрос: что могло бы случиться, если бы тогда поднялся сильный ветер и мы бы все заразились до того, как поступил приказ эвакуироваться? Так что мы не заблуждаемся, ни Фей, ни я.
— Можете спросить у Элроя и Нэнси Джеймисон, — сказала Фей. — Они были здесь тем вечером. А когда нам пришлось эвакуироваться, предложили приютить нас, пока не закончатся работы.
Доминик горько улыбнулся:
— Я бы не стал слишком доверять их воспоминаниям о тех событиях. Если они находились здесь, значит видели то же самое, что и остальные, и манипуляторы стерли эти воспоминания из их памяти. Они помнят, что увезли вас к себе, потому что их запрограммировали на это. А на самом деле, вероятно, оставались здесь, и им промывали мозги, как и всем нам.
— У меня голова идет кругом, — сказала Фей. — Какая-то византийщина.
— Но черт побери, эвакуация ведь была, — сказал Эрни. — Об этом писали в газетах.
Доминику пришло в голову пугающее объяснение, от которого волосы на его голове встали дыбом.
— Что, если все находившиеся тем вечером в мотеле подверглись заражению, испытав на себе действие биологического или химического оружия, которое везли в Шенкфилд? А армия и правительство решили замолчать эту историю, чтобы избежать нападок в прессе, выплаты миллионов долларов по судебным искам и раскрытия совершенно секретной информации? Может быть, они перекрыли дорогу и объявили, что все эвакуированы и в безопасности, а на самом деле мы все это время оставались здесь. Они использовали мотель как клинику, обеззараживали нас как могли, вычищали из нашей памяти воспоминания о происшествии, вводили в нас ложные воспоминания, чтобы мы никогда не узнали о случившемся.
Несколько секунд они потрясенно смотрели друг на друга. Не потому, что такой сценарий казался абсолютно верным: вовсе нет. А потому, что это был первый сценарий, хоть как-то объяснявший психологические проблемы, с которыми они столкнулись, и одурманенный вид людей, запечатленных на поляроидных снимках.
После этого Эрни и Фей стали выдвигать возражения. Эрни заговорил первым:
— В таком случае было бы логично сделать так, чтобы наши фальшивые воспоминания точно соответствовали их легенде прикрытия о разливе токсичных материалов и эвакуации. Именно это они сделали с нами двумя, с Джеймисонами, с Недом и Сэнди Сарвер. Но почему то же самое не сделали с вами? Почему они заложили в вас другие воспоминания, в которых нет ничего про эвакуацию? Иррационально и рискованно. Я что говорю: радикальные различия в наших воспоминаниях фактически доказывают, что вам, или нам с Фей, или всем нам промыли мозги.
— Не знаю, — сказал Доминик. — Это одна из загадок, которые предстоит разгадать.
— В вашей теории есть еще один изъян, — сказал Эрни. — Если мы получили биологическое заражение, они бы не отпустили нас через три дня. Испугались бы заражения, эпидемии.
— Ну хорошо, — сказал Доминик. — Допустим, это был химический агент, а не биологическое оружие. То, от чего организм можно очистить.
— И все равно не складывается, — возразила Фей. — В Шенкфилде разрабатывают смертельно опасное оружие. Отравляющий газ. Нервно-паралитический газ. Чертовски опасные материалы. Если бы нас накрыло такое облако, мы бы умерли на месте, или получили повреждение мозга, или стали калеками.
— Может быть, это агент замедленного действия, — сказал Доминик. — Порождает опухоли, лейкемию и прочее, и все это появляется через три-пять лет со времени заражения.
Эта мысль поразила всех, погрузив в молчание. Они слышали, как под скорбное завывание ветра у окон тикают кухонные часы, и размышляли, не поедает ли их смертельная болезнь.
Наконец Эрни сказал:
— Может быть, мы подверглись заражению и медленно гнием изнутри, но я так не думаю. Ведь в Шенкфилде испытывают образцы оружия. А какая польза от оружия, которое убивает врага через несколько лет?
— Практически никакой, — признал Доминик.
— И как химическое отравление может объяснить то странное происшествие, которое случилось с вами в Рино, в доме Ломака? — спросил Эрни.
— Понятия не имею, — ответил Доминик. — Но теперь мы знаем, что они объявили карантин на всей этой территории под предлогом разлива токсичных материалов — не важно, реальным он был или нет. И версия о промывании мозгов вызывает гораздо больше доверия. Смотрите: прежде я не мог объяснить, как кто-то по своему желанию мог ограничить нашу свободу и заставить нас забыть то, что мы видели. Но карантин дал им необходимое время и позволил не допустить сюда любопытных. Так что… по меньшей мере теперь мы имеем представление о том, с кем столкнулись. С американскими военными, которые действовали с ведома правительства или сами по себе. Так или иначе, они пытались скрыть случившееся здесь, то, что они сделали, хотя не должны были делать. Не знаю, как вам, но мне становится до жути страшно при мысли о том, что нам противостоит столь серьезный и потенциально безжалостный враг.
— Старый морпех вроде меня должен презирать армию, — сказал Эрни. — Но знаете, они все же не дьяволы. Мы не можем вот так сразу сделать вывод о том, что стали жертвами злокозненного заговора правых. Параноики-романисты и Голливуд зарабатывают на таких выдумках миллионы, но в реальном мире зло действует более тонко, более скрытно. Если за тем, что с нами случилось, стоят армия и правительство, это еще не означает, что они действовали беспринципно. Может быть, с их точки зрения, они сделали единственный разумный выбор в тех обстоятельствах.
— Разумный или нет, — ответила Фей, — но мы должны докопаться до истины. Если не сможем, никтофобия Эрни наверняка примет более тяжелую форму. И ваши хождения во сне, Доминик, тоже. И что тогда?
Они все знали, «что тогда».
«Что тогда» означало ствол дробовика во рту — путь к успокоению, который выбрал Зебедия Ломак.
Доминик посмотрел на страницу журнала регистраций, лежавшего перед ним. В четырех строках над своей фамилией он увидел другую запись, которая потрясла его. Доктор Джинджер Вайс. И ее бостонский адрес.
— Джинджер, — сказал он. — Четвертое имя на лунных постерах.
Кроме того, Кэл Шаркл, знакомый дальнобойщик Блоков из Чикаго, человек с зомбированным взглядом на одной из фотографий, зарегистрировался в мотеле перед доктором Вайс. Первыми гостями, записанными в этот день, были мистер и миссис Алан Райкофф с дочерью из Лас-Вегаса. Доминик не сомневался: это та самая молодая семья, что снялась перед входом в девятый номер. Имени Зебедии Ломака в журнале не было, — возможно, ему не повезло заехать в гриль-кафе тем вечером, по пути от Рино к Элко. Еще одно имя, возможно, принадлежало молодому священнику с поляроидного снимка, но если и так, он не указал своего сана.
— Мы должны поговорить с каждым из них! — возбужденно сказал Доминик. — Завтра, как только встанем, начнем обзванивать их и узнаем, что они помнят о тех июльских днях.
Нисколько не поколебавшись в своей решимости, не продемонстрировав ни малейшей неуверенности, Брендан сумел получить согласие отца Вайкезика на поездку в Неваду — в понедельник, без ожидающего чуда монсеньора Джанни на хвосте.
В десять минут одиннадцатого он выключил свет, лег в постель, устроился в темноте на боку и уставился в окно, где на изморози, покрывшей стекло, едва поблескивал бледный свет. Окно выходило во двор, где в этот час не горело ни одного фонаря, поэтому Брендан знал, что видит отраженное лунное сияние, преломленное тонким слоем льда на стекле. Сияние могло быть только отраженным, потому что траектория движения луны по небу не допускала прямого обзора: вечером земной спутник был виден из окна кабинета, располагавшегося на другой стороне дома, и теперь луна не могла находиться над двором — для этого ей пришлось бы отклониться от своей траектории и повернуть на девяносто градусов, что было невозможно. Брендан терпеливо лежал в ожидании сна. Постепенно его начала интриговать ненавязчивая повторяемость рисунка, образованного вторичными лунными лучами, проникавшими сквозь изморозь на стекле. Свет делился там, где один кристаллик льда соприкасался с другим; каждый лучик расщеплялся на сотни новых, потом еще на сотни.
— Луна, — прошептал Брендан, удивленный своим голосом. — Луна.
Постепенно он стал понимать, что происходит нечто сверхъестественное.
Поначалу он чувствовал только очарование гармоничным взаимодействием мороза и луны, но вскоре очарование перешло в нечто более сильное — влечение. Он не мог оторвать взгляд от жемчужного окна. Это было неопределенное обещание, оно влекло его к себе, как пение сирены влечет моряка. Пока еще не понимая своих намерений, он выпростал руку из-под одеяла и потянулся к окну, хотя от стекла его отделяли десять футов — дотянуться с кровати было невозможно. Черный силуэт руки с раздвинутыми пальцами четко выделялся на фоне мягко мерцавшего белоснежного стекла, и тщетные потуги Брендана определялись одолевавшим его желанием. Он жаждал оказаться в этом свете, не в том, который жил во льду, а в другом, в золотистом свете его сновидений.
— Луна, — прошептал он, снова удивляясь звуку своего голоса.
Сердцебиение участилось. Он начал дрожать.
Сахарная корка на стекле вдруг претерпела необъяснимые изменения. На глазах Брендана тонкий лед начал таять по краям стекла и съехал к центру. Через несколько секунд, когда таяние прекратилось, остался идеальный ледяной круг дюймов десять в диаметре, призрачно мерцавший посреди чистого сухого темного прямоугольника окна.
Луна.
Брендан знал: это знак, хотя и не догадывался, кто или что и откуда посылает его, как не понимал и смысла знака.
Вечером под Рождество, когда он был у родителей в Бриджпорте, ему приснился сон, в котором, очевидно, фигурировала луна, — он разбудил отца и мать громкими испуганными криками. Но он ничего не запомнил. С тех пор, насколько ему было известно, луна не присутствовала ни в одном из его сновидений: их действие всегда происходило в каком-то таинственном месте, наполненном ослепительным золотым светом, где ему предлагали какое-то невероятное откровение.
А теперь, пока он тянулся рукой к слегка флуоресцирующей изморози на стекле, та сделалась ярче, словно в кристаллах льда происходила химическая реакция особого рода. Изображение луны изменилось, поменяв молочный оттенок на девственно-белый — цвет снега в лучах солнца, и становилось все ярче, пока не превратилось в искрящийся круг серебра, что сверкал на стекле.
Сердце Брендана яростно колотилось, он пребывал в уверенности, что стоит на грани поразительного откровения, и продолжал тянуть руку к окну; он охнул, когда столб света, похожий на луч прожектора и ничуть не уступавший ему в яркости, оторвался от морозной луны и упал на его постель. Брендан прищурился, глядя на сияние, пытаясь понять, как столь яркое свечение может исходить от схваченного морозцем окна, но тут свет изменился на бледно-красный, на темно-красный, на малиновый, на алый. Смятые одеяла вокруг него блестели, как расплавленная сталь, а протянутая рука казалась мокрой от крови.
Его охватило ощущение дежавю, он пребывал в абсолютной убежденности, что когда-то уже стоял под алой луной, купался в ее кровавом свете.
Хотя он жаждал понять, как этот странный красный свет связан с чудесным золотым светом его сновидений, хотя он все еще чувствовал зов чего-то неизвестного, ожидавшего его в этом сиянии, им внезапно овладел страх. По мере того как алые лучи становились все ярче, а спальня превращалась в котел, полный холодного красного огня и красных теней, страх Брендана перерастал в такой беспредельный ужас, что его начало трясти и кожа покрылась потом.
Он убрал руку под одеяло, и алый цвет быстро потускнел до серебристого, тот тоже стал выцветать — и вот кружок инея на окне стал подсвечиваться только естественным сиянием январской луны.
Когда сумерки снова предъявили права на его комнату, Брендан сел и быстро включил свет. Мокрый от пота, трясущийся от страха, как ребенок, напуганный выдуманными историями про хищных гоблинов, он подошел к окну. Кружок льда оставался на прежнем месте: образ луны в центре не тронутого морозом стекла.
Может быть, свет был сновидением или галлюцинацией? Отчасти Брендану хотелось именно этого. Но ледяная луна оставалась на прежнем месте — реальность, а не обман зрения.
Он осторожно прикоснулся к стеклу, но не почувствовал ничего необычного. Только зимний холод, напиравший с той стороны окна. Вздрогнув, он понял, что чувствует на ладонях распухшие кольца. Он перевернул руки и смотрел, как стигматы исчезают.
Он вернулся к кровати и долгое время сидел спиной к изголовью, с открытыми глазами и включенным светом, набираясь мужества, чтобы лечь в темноте.
Эрни стоял у ванны, пытаясь вспомнить в точности, что он думал и чувствовал рано утром в субботу, 14 декабря, когда им овладел какой-то странный порыв открыть окно и ему явилась эта странная галлюцинация. Писатель Доминик Корвейсис стоял у раковины, а Фей наблюдала, стоя у двери.
Светильники на потолке и над зеркалом бросали теплые отблески на керамический пол, заставляли сверкать хромированные смесители и штангу для занавески над ванной, придавали яркое сияние пластиковой занавеске и постепенно высвечивали воспоминания, которые искал Эрни.
— Свет. Я пришел сюда за светом. Мой страх перед темнотой в тот момент достиг пика, и я пытался спрятаться от Фей. Спать не мог, поэтому я встал с кровати, пришел сюда, закрыл дверь и просто… ну вроде как наслаждался светом.
Он рассказал, как его внимание привлекло окно над ванной и как им овладела иррациональная и настоятельная потребность бежать.
— Это трудно объяснить. Но вдруг сумасшедшие мысли… завертелись в моей голове. Я почему-то запаниковал. Подумал, что это моя единственная возможность спастись, и я должен ею воспользоваться, вылезти в окно головой вперед, бежать в горы… добраться до ранчо, попросить помощи.
— Помощи от чего? — спросил Корвейсис. — Почему вы нуждались в помощи? Почему вы чувствовали, что вам нужно бежать из собственного дома?
Эрни нахмурился:
— Ни малейшего понятия.
Он вспомнил, что чувствовал в ту ночь необъяснимый страх, волнение, странно смешанное с мечтательностью. Потом показал на окно:
— Я откинул задвижку. Открыл окно. И выбрался бы наружу, вот только увидел там кого-то. На крыше подсобки.
— Кого? — спросил Корвейсис.
— Это звучит глупо. Я увидел человека в мотоциклетном шлеме. Белый защитный шлем. На лицо опущен темный щиток. Черная перчатка. Он даже просунул в окно руку, словно хотел схватить меня, но я отшатнулся и упал через борт ванны на пол.
— И в этот момент прибежала я, — вставила Фей.
— Я поднялся с пола, — продолжил Эрни, — вернулся к окну, посмотрел на крышу. Никого. Это была просто… галлюцинация.
— В крайних случаях фобии, — сказала Фей, — когда больной почти постоянно пребывает в состоянии тревоги, случаются и галлюцинации.
Писатель уставился на матовое окно над ванной, словно надеялся увидеть разгадку какой-то важной тайны в неровной молочной поверхности стекла. Наконец он произнес:
— Это была не совсем галлюцинация. Подозреваю, Эрни, что ваше видение… было воспоминанием, флешбэком из позапрошлого лета. Воспоминанием из заблокированных дней. В тот день, четырнадцатого декабря, ваши подавленные воспоминания на мгновение вырвались наружу. Флешбэк вернул вас в то время, когда вы и в самом деле были пленником в собственном доме и пытались бежать.
— И меня остановил этот тип на крыше подсобки? Но что он там делал? В мотоциклетном шлеме? Странно, не правда ли?
— Человек в дезактивационном костюме, посланный для борьбы с разливом химикатов или биологических токсинов, должен носить герметичный шлем, — сказал Доминик.
— Дезактивация, — сказал Эрни. — Но если они действительно были здесь в таких костюмах, то, должно быть, на самом деле произошла утечка.
— Может быть, — произнес Доминик. — Мы пока знаем слишком мало, чтобы утверждать наверняка.
— Но послушайте, — вступила в разговор Фей, — если мы все пережили это так, как вы думаете, почему только вы, Эрни и мистер Ломак страдали от негативных последствий? Почему я не вижу дурных снов и не имею психологических проблем?
Взгляд писателя вновь обратился к окну.
— Не знаю. Но мы должны ответить на эти и некоторые другие вопросы, если хотим убрать подсознательную тревогу, оставшуюся в нас после пережитого, если хотим снова жить нормальной жизнью.
Расстояние от места ограбления до взятого в аренду по липовым документам четырехместного гаража составляло всего девять миль. Джек и его сообщники забрали из бронированного фургона мешки с деньгами и вскоре уже были у гаража, куда поставили два лжефургона Дорожного департамента, предварительно выведя оттуда свои машины. Длинный ряд гаражей тянулся вдоль загаженного проулка в убогом районе — смягченные законы о зонировании позволяли располагать здесь коммерческие и промышленные предприятия рядом с жилыми домами. Шелушащаяся краска, грязные, разбитые уличные фонари, пустые витрины, зловещего вида беспородные бродячие собаки…
Они выгрузили содержимое холщовых мешков на бетонный пол, весь в подтеках масла, на скорую руку пересчитали деньги, быстро разделили их на пять частей, приблизительно по триста пятьдесят тысяч в каждой. Купюры были в употреблении, а потому их не могли отследить.
Джек не чувствовал ни торжества, ни волнения. Ничего.
Через пять минут банда рассеялась, как пух одуванчика на ветру. Ювелирная работа.
Джек отправился домой на Манхэттен сквозь короткие шквальные порывы ветра со снегом, недостаточно сильные, чтобы замести шоссе или помешать движению.
На пути из Коннектикута он пребывал в странном настроении, и с ним произошла перемена, которой он никак не мог предвидеть. Минута за минутой, миля за милей серость внутри его начинала наконец окрашиваться эмоциями, апатия — сменяться удивлявшими его чувствами. Его не поразило бы усиление чувства скорби или одиночества, потому что Дженни умерла всего семнадцать дней назад. Но та эмоция, которая все сильнее брала его за горло, называлась чувством вины. Украденные триста пятьдесят тысяч в багажнике машины легли на совесть таким тяжелым грузом, будто это были первые его деньги, добытые неправедным путем.
За восемь хлопотных лет, полных тщательно спланированных и блестяще осуществленных ограблений (порой более крупных, чем операция с бронированной машиной), он ни разу не испытывал ни малейшего чувства вины. Он видел себя всего лишь мстителем. До этого дня.
По дороге к Манхэттену, в эту снежную зимнюю ночь, он начал видеть себя обычным грабителем. Чувство вины окутало его, как оберточная бумага. Джек все время пытался сбросить его. Но оно не отставало.
Каким бы неожиданным ни казалось ему это чувство, копилось оно давно, именно в этом направлении вело его растущее недовольство в последние несколько месяцев. Разочарование дало ощутимо знать о себе после ограбления ювелирного магазина в прошлом октябре, и он думал, что перемены начались именно тогда. Но теперь, вынужденно занявшись самоанализом, он понял, что перестал получать удовольствие, настолько же полное, как раньше, задолго до этого. Он двигался все дальше и дальше в прошлое, искал последнюю операцию, от которой получил ничем не замутненное удовольствие, и поразился, поняв, что это было ограбление Макалистера, в округе Марин к северу от Сан-Франциско, позапрошлым летом.
Обычно он работал только на востоке, поближе к Дженни, но Бранч Поллард, с которым он только что провернул удачное ограбление «гардмастера», на некоторое время обосновался в Калифорнии и нашел там некоего Эйврила Макалистера, овечку, которая только и ждала стрижки. Макалистер, промышленник стоимостью около двухсот миллионов долларов, жил в округе Марин на участке в восемь акров, защищенном каменными стенами, сложной электронной системой безопасности и сторожевыми собаками. По сведениям, полученным Поллардом из полудюжины источников, Макалистер коллекционировал редкие монеты и марки — товары, пользующиеся наибольшей популярностью у скупщиков краденого. Кроме того, он был игроком: три раза в год ездил в Лас-Вегас и оставлял там обычно четверть миллиона, но иногда возвращался с большим выигрышем. Выигрыши он брал наличными, чтобы не платить налог, и часть этих денег наверняка находилась в особняке. Бранчу требовались стратегическое чутье и знание электроники, а Джеку нужна была смена обстановки, и они с помощью еще одного человека провернули это дело.
Тщательно все распланировав, они без проблем проникли на участок и в дом. У них имелась электронная прослушивающая аппаратура, которая могла обнаруживать тихие щелчки тумблеров сейфа и усиливать их звучание, что делало выявление кодовых комбинаций детской игрой, но для страховки они прихватили инструменты для взлома и немного взрывчатки. Сложность состояла в том, что сейф промышленника был настоящим банковским хранилищем. Промышленник не сомневался в его неуязвимости настолько, что даже не потрудился скрыть дверь при помощи раздвижной перегородки или гобелена. Вделанная в одну из стен громадной игровой комнаты, она представляла собой массивный щит из нержавеющей стали, как в первоклассном банке. Прослушивающее устройство, купленное Джеком, не обладало достаточной чувствительностью, чтобы обнаруживать движение тумблеров через двадцать дюймов нержавеющей стали. Пластиковая взрывчатка могла раскурочить любой сейф, но не эту дверь. Набор инструментов для взлома — над ним и куры бы посмеялись.
Они ушли без марок и монет, но со стерлинговым серебром, полной коллекцией первых изданий Рэймонда Чандлера и Дэшила Хэммета, несколькими драгоценностями, которые миссис Макалистер беззаботно оставила за пределами хранилища, и грудой других предметов, продав украденное перекупщику всего за шестьдесят тысяч долларов. Сумму разделили поровну. Добыча была ни в коей мере не жалкой, но гораздо меньшей, чем ожидалось, и недостаточной для покрытия расходов, оправдания затраченного времени, планирования и рисков.
Несмотря на такой облом, Джек получил кайф от работы. Когда все трое благополучно покинули дом Макалистера, Джек и Бранч решили, что катастрофа — это по-своему забавно, и даже посмеялись над случившимся. Два дня они провели, наслаждаясь калифорнийским солнышком, а потом Джек вдруг решил отправиться со своими двадцатью тысячами в Рино и проверить, не повезет ли ему больше с костями и блек-джеком, чем с грабежом. Через сутки после регистрации в отеле «Харрас» он покинул город, имея в кармане 107 455 долларов вместо двадцати тысяч. Изящная симметрия — неудача, которая обернулась удачей, — принесла ему громадное удовольствие. Он решил продлить свой отпуск, взял напрокат машину и поехал в Нью-Йорк через всю страну в прекрасном настроении, с нетерпением ожидая того дня, когда увидит Дженни.
А сегодня, по прошествии более чем полутора лет, въезжая на Манхэттен после операции в Коннектикуте, Джек понял, что фиаско в доме Макалистера странным образом было последней операцией, которая дала ему ничем не замутненное удовлетворение. В этот момент он начал долгое путешествие от заведшей его в тупик аморальности по территории нравственности, пока снова не обрел способности чувствовать свою вину.
Но почему? Что вызвало в нем такую перемену? Что продолжало ее питать? Ответов он не знал.
Он знал только, что больше не может считать себя грустным, романтичным разбойником, творящим справедливую месть в ответ на зло, причиненное ему и его любимой жене. Он был всего-навсего вором. Восемь лет он предавался самообману. Теперь он видел себя в истинном свете, и это неожиданное прозрение было поразительным.
Он стал не просто человеком, живущим без цели. Хуже того, ему не хватало достойной цели в течение всех восьми лет, хотя он сам этого не понимал.
Он ехал по улицам Манхэттена, сам не зная куда, — сразу возвращаться в свою квартиру ему не хотелось.
Вскоре Джек обнаружил, что едет по Пятой авеню и приближается к собору святого Патрика. Подчинившись минутной прихоти, он остановился у дверей огромного собора, наплевав на запрет остановки, выбрался из машины, подошел к багажнику, открыл его и вытащил из пластикового мешка для мусора около полудюжины перевязанных пачек с двадцатками.
Глупо было оставлять припаркованную с нарушением правил машину, в багажнике которой лежало более трети миллиона ворованных денег, незаконно приобретенный СЛИКС и оружие. Если подъедет коп, чтобы выписать штраф, заподозрит неладное и захочет обыскать машину, для Джека это будет означать конец. Но ему с некоторых пор было все равно. В каком-то смысле он уже умер, хотя и оставался в живых, как и Дженни, покойница, продолжавшая дышать.
Джек, хотя и не был католиком, открыл украшенную рельефами бронзовую дверь собора, вошел внутрь. Перед скамейкой стояли на коленях несколько человек — просили о чем-то бога или читали молитвы; здесь же старик, несмотря на поздний час, зажигал свечку. Джек несколько секунд глядел на изящный балдахин над главным алтарем. Потом увидел ящики для пожертвований, вытащил из внутреннего кармана куртки стопки двадцатидолларовых купюр, разорвал бумажные упаковочные ленты и растолкал деньги по контейнерам так, словно клал мусор в бачок.
Снаружи, спускаясь по гранитным ступенькам церкви, он вдруг резко остановился и моргнул, глядя на окутанный ночью город: на Пятой авеню произошли какие-то изменения. Несколько громадных снежинок неторопливо падали на землю в мерцании уличных фонарей и в свете автомобильных фар. Стало понятно, что город вернул себе ту часть блеска, величия и тайны, которые Джек всегда видел в нем до отъезда в Центральную Америку и которые отсутствовали черт знает сколько времени. Город казался теперь чище — Джек давно не видел его таким, — а воздух посвежел, стал содержать меньше примесей.
Удивленно оглядываясь, Джек медленно осознавал, что город претерпел метаморфозу не в последние несколько минут. Таким же он был и час назад, и вчера. Но Джек вернулся из Центральной Америки другим человеком, непохожим на того, что уезжал отсюда. По возвращении он не мог увидеть ничего хорошего ни в городе, ни в обществе, которое возненавидел. Безотрадность и упадок Большого Яблока[27] во многом были всего лишь отражением его собственного взорванного, выжженного, искореженного внутреннего ландшафта.
Джек вернулся в свой «камаро», поехал на запад до Шестой авеню, затем на север, до Центрального парка, повернул направо, потом еще раз направо на Пятую авеню, направляясь на юг, не зная, куда едет, пока не добрался до пресвитерианской церкви на Пятой авеню. Он опять припарковался в запрещенном месте, достал деньги из багажника и вошел в церковь. Кружек для пожертвований здесь, в отличие от собора, не было, но он нашел молодого священника, закрывавшего церковь на ночь. Из разных карманов Джек достал пачки двадцати- и десятидолларовых купюр и отдал их перепуганному клирику, сказав, что крупно выиграл в казино в Атлантик-Сити.
За две остановки он раздал тридцать тысяч. Но это не составляло даже одной десятой того, что он привез из Коннектикута, и эти пожертвования ничуть не умаляли его вины. Напротив, новообретенный стыд с каждой минутой становился все сильнее. Для Джека мешок с деньгами в багажнике был сродни сердцу-обличителю, захороненному под досками пола в рассказе Эдгара По, пульсирующему разоблачителю вины героя, и он спешил избавиться от него, как рассказчик у По спешил заглушить обвиняющий стук сердца его расчлененной жертвы.
У него осталось 330 тысяч долларов. Для некоторых ньюйоркцев Рождество наступало с опозданием в две с половиной недели.
Позапрошлым летом Доминик останавливался в двадцатом номере. Он хорошо помнил: это был последний номер в левом крыле L-образного мотеля.
Любопытство Эрни Блока оказалось сильнее его никтофобии, поэтому он решил дойти до комнаты вместе с Фей и Домиником, которые держали его под руки. Во время короткой прогулки под навесом Доминик, ощущая леденящий ночной ветер, похвалил себя за то, что взял куртку на овчине. Эрни, которого больше беспокоила тьма, чем мороз, шел, крепко закрыв глаза.
Фей вошла первой, включила свет, задернула шторы. Доминик последовал за Эрни, который открыл глаза не раньше, чем Фей затворила дверь.
Как только Доминик вошел в комнату, его наполнили дурные предчувствия. Он подошел к двуспальной кровати, уставился на нее, попытался вспомнить, как лежал здесь, накачанный наркотиками и беспомощный.
— Покрывало, конечно, уже другое, — сказала Фей.
На фотографии был виден уголок покрывала с цветочным рисунком. Нынешнее было коричневым, с синими полосками.
— А кровать та же, как и вся мебель, — добавил Эрни.
Мягкое изголовье было обтянуто грубоватой коричневой тканью, чуть потертой и изношенной. В изголовье стояли незамысловатые ночные тумбочки с двумя ящиками, имевшие ламинированное покрытие под орех. Основания ламп напоминали большие фонари типа «летучая мышь» — из черного металла, с двумя матовыми стеклами янтарного цвета на каждой стороне. Матерчатые абажуры были янтарными, как и стекла в основании. В каждом из этих осветительных приборов устанавливалось две лампы: главная, под абажуром, давала основное освещение, вторая, в основании, имела форму свечного пламени и испускала слабое мерцающее сияние в подражание настоящему пламени — чисто декоративная деталь, увеличивавшая сходство с настоящим фонарем этого вида.
Стоя в номере, Доминик вспомнил все подробности, и ему показалось, что множество призраков, дразнясь, порхают по комнате, оставаясь на периферии его зрения. Призраки были дурными воспоминаниями, а не духами и явились не в комнату, а в темные уголки его разума.
— Вспоминаете что-нибудь? — спросил Эрни. — Оно возвращается?
— Я хочу заглянуть в ванную.
Ванная с плиточным полом в крапинку и столом с износостойкой пластиковой поверхностью, вообще-то, была душевой.
Доминика заинтересовала раковина: этот предмет часто встречался в его кошмарах. Заглянув в нее, он удивился при виде механической заглушки. А дренаж слива состоял из трех круглых отверстий — более современная конструкция, чем шесть наклонных ромбовидных дырок в раковине его сновидений.
— Это другая раковина, — сказал он. — Та была старой, с резиновой заглушкой на цепочке, которая висела на кране холодной воды.
— Мы постоянно что-нибудь обновляем, — сказал Эрни от двери.
— Мы заменили раковину восемь или девять месяцев назад, — объяснила Фей. — Тогда же заменили и пластик, хотя цвет оставили прежний.
Доминик почувствовал разочарование, потому что был убежден: по крайней мере часть воспоминаний о потерянных днях начнет возвращаться к нему, когда он прикоснется к раковине. Судя по абсолютному ужасу его кошмаров, что-то особенно страшное случилось с ним в этом самом месте. Поэтому он предполагал, что раковина может подействовать на него как выпускной клапан котла высокого давления. В темноте подсознания плавают воспоминания — если клапан сработает, они вырвутся на свободу. Доминик оперся руками на новую раковину, но не почувствовал ничего, кроме холода фарфора.
— Есть что-нибудь? — снова спросил Эрни.
— Нет, — ответил Доминик. — Никаких воспоминаний… правда, есть негативные вибрации. Если дать им время, эта комната, думаю, может разрушить барьеры. Я останусь здесь на ночь, пусть она поработает надо мной… Если вы не против.
— Да, конечно оставайтесь, — сказала Фей. — Номер ваш.
— У меня такое предчувствие, что в этом месте кошмар будет хуже всех прежних, — сказал Доминик.
Хотя Паркер Фейн был одним из самых уважаемых американских художников, хотя его полотна усердно скупались ведущими музеями, хотя он получал заказы от президента Соединенных Штатов и других знаменитостей, он был не слишком стар и определенно не страдал чрезмерным самомнением, чтобы испытывать трепет от интриги, в которую он ввязался по дружбе с Домиником Корвейсисом. Чтобы быть успешным художником, нужны зрелость, восприимчивость взрослого человека, его чуткость и преданность искусству, но еще нужно сохранять детское любопытство, способность удивляться, невинность и чувство юмора. В Паркере все это проявлялось сильнее, чем в большинстве художников, поэтому он играл свою роль в планах Доминика и настроился на приключения.
Каждый день, забирая почту Доминика, Паркер делал вид, что занимается своим делом и нисколько не подозревает, что за ним могут вести наблюдение, но при этом украдкой внимательно обшаривал взглядом пространство вокруг себя — не обнаружатся ли шпики-наблюдатели, копы или кто там еще. Он ни разу не видел, чтобы за ним наблюдали, ни разу не обнаружил хвоста.
И каждый вечер, выходя из дому, он отправлялся к новому таксофону, где ждал условленного звонка от Доминика. Он проезжал несколько миль в сторону, потом возвращался на нужный маршрут, делал резкие повороты, чтобы оторваться от хвоста, пока не убеждался, что его никто не преследует.
В субботу вечером, за несколько минут до девяти, Паркер обычным изворотливым способом добрался до телефонной будки рядом с заправкой Юнион-76. Шел сильный дождь, струи текли по плексигласовым стенкам, искажая мир и пряча Паркера от любопытных глаз.
На нем были спортивный плащ и водонепроницаемая шапка цвета хаки с отогнутыми вниз полями, чтобы вода стекала беспрепятственно. Он чувствовал себя героем какого-нибудь из романов Джона Ле Карре. Ему нравилось.
Ровно в девять телефон зазвонил.
— Все идет по плану, я в мотеле «Транквилити», — раздался голос Доминика. — То самое место, Паркер.
Доминику нужно было многое рассказать: тревожный опыт, пережитый им в гриль-кафе, никтофобия Эрни Блока… Он дал понять, не говоря об этом прямо, что Блоки тоже получили странные поляроидные фотографии.
Осторожность имела первостепенное значение: если мотель «Транквилити» и в самом деле был эпицентром забытых событий позапрошлого лета, то телефоны Блоков, вероятно, прослушивались. Если бы те, кто контролировал разговоры, услышали о фотографиях, то догадались бы о предателе в их рядах и наверняка нашли бы его. А это означало бы, что ни записок, ни фотографий больше не будет.
— У меня тоже есть новости, — сказал Паркер. — Вайкомб, твой редактор, наговорила сообщение тебе на автоответчик. «Сумерки в Вавилоне» допечатаны, сто тысяч экземпляров уже ушли в магазины.
— Господи боже, я совсем забыл о книге! После посещения дома Ломака четыре дня назад я не думал ни о чем, только об этом сумасшествии.
— У Вайкомб есть для тебя и другая хорошая новость. Позвони ей, как только будет возможность.
— Хорошо. А пока… видел ли ты какие-нибудь интересные картинки? — спросил Доминик, желая спросить, не появились ли новые поляроидные фотографии.
— Нет. И забавных писулек никаких. — Свет фар проезжавшей машины пронзил кабинку, тонкая пелена дождя на стенках вспыхнула яркой рябью и тут же погасла. — Но кое-что пришло-таки по почте, — сказал Паркер. — Приготовься, сейчас ты из штанов выпрыгнешь. Ты установил три имени на постерах Ломака. Хотел бы узнать, кому принадлежит четвертое?
— Джинджер? Я забыл тебе сказать. Ее имя есть в регистрационном журнале мотеля. Доктор Джинджер Вайс из Бостона. Я собираюсь позвонить ей завтра.
— Ты украл у меня лавры. Ты удивишься, но тебе пришло письмо от доктора Вайс. Она отправила его в «Рэндом-хаус» двадцать шестого декабря, но оно застряло в их бюрократических коридорах. В общем, она уже дошла до ручки, но тут прочла твою книгу и увидела твою фотографию. Ей кажется, что она где-то тебя видела и ты — часть того, что происходит с нею.
— Письмо у тебя с собой? — взволнованно спросил Доминик.
Паркер давно держал письмо в ожидании этого момента и теперь стал читать, время от времени поглядывая в темноту за будкой.
— Я должен немедленно ей позвонить, — сказал Доминик, когда Паркер кончил читать. — Не могу ждать до завтрашнего утра. Свяжусь с тобой завтра. В девять вечера.
— Если будешь звонить из мотеля, где телефоны все равно прослушиваются, я могу не бегать в будку.
— Хорошо. Позвоню на домашний. Будь, — сказал Доминик.
— И тебе того же.
Паркер со смешанным чувством повесил трубку, испытывая облегчение, оттого что неудобные вечерние поездки к таксофону закончились, и в то же время понимая, что ему будет не хватать интриги.
Он вышел под дождь и почти испытал разочарование оттого, что никто в него не выстрелил.
Пабло Джексона похоронили утром, но весь день и вечер он оставался с Джинджер Вайс. Память о нем преследовала ее: он был призраком, улыбчивым привидением в пространстве сознания.
Оставаясь одна в гостевой комнате «Бейвотча», она пыталась читать, но не могла сосредоточиться. Когда воспоминания о старом иллюзионисте не занимали ее целиком, ее поедало беспокойство, мысли о том, что будет с ней.
Она легла в постель после полуночи и уже потянулась к выключателю, чтобы погасить свет, когда пришла Рита Ханнаби и сказала, что звонит Доминик Корвейсис. Можно пройти в кабинет Джорджа рядом с хозяйской спальней и ответить. Возбужденная и встревоженная, Джинджер натянула халат на пижаму.
Дубовые панели кабинета способствовали созданию теплой и таинственной атмосферы. На полу лежал бежевый с зеленью китайский ковер, лампа с витражным стеклом была либо подлинником от Тиффани, либо превосходной копией.
По отекшим глазам Джорджа было ясно, что звонок разбудил его. Он по большей части начинал оперировать ранним утром, а спать ложился не позже половины десятого.
— Извините, — сказала Джинджер.
— Нет нужды извиняться, — ответил Джордж. — Мы на это надеялись.
— Может быть, — произнесла она, не желая пробуждать в себе напрасные надежды.
— Мы не будем вам мешать, — сказала Рита.
— Нет, — возразила Джинджер. — Пожалуйста, останьтесь. — Она подошла к столу, взяла трубку. — Алло? Мистер Корвейсис?
— Доктор Вайс? — у него был сильный, но мелодичный голос. — Написать мне письмо — лучшее, что вы могли сделать. Я не думаю, что вы сошли с ума. Потому что вы не одна, доктор. Есть еще несколько человек с такими же странными проблемами.
Джинджер попыталась ответить, но ее голос срывался. Она откашлялась.
— Я… я прошу прощения… я… я не… я обычно не плачу.
— Не пытайтесь говорить, пока не будете готовы, — сказал Корвейсис. — Я вам расскажу о своей проблеме, о сомнамбулизме. И о моих снах… про луну.
Она испытывала душевный трепет, ощущение, которое складывалось наполовину из ледяного страха, наполовину из восторга.
— Луна, — согласилась она. — Я никогда не помню своих снов, но они, вероятно, включают луну, потому что я просыпаюсь с криком про луну.
Он рассказал ей про человека по имени Ломак из Рино, про самоубийцу, которого довела до смерти одержимость луной.
Джинджер почувствовала под собой бездонную пропасть, вызывающую страх неизвестность.
— Нам промыли мозги, — выпалила она. — Все эти проблемы, с которыми мы сталкиваемся, являются результатом вытесненных воспоминаний, пытающихся всплыть на поверхность.
На несколько секунд в трубке воцарилось ошеломленное молчание. Потом писатель сказал:
— Такой была моя гипотеза, но вы, похоже, в ней не сомневаетесь.
— Не сомневаюсь. Я прошла несколько сеансов гипнотической регрессионной терапии, после того как написала вам, и мы обнаружили свидетельства подавления памяти.
— Что-то случилось с нами позапрошлым летом, — сказал он.
— Да! Позапрошлым летом. Мотель «Транквилити» в Неваде.
— Из этого мотеля я вам и звоню.
— Вы сейчас там? — испуганно спросила она.
— Да. Если сможете, обязательно приезжайте сюда. Случилось много всего такого, о чем я не могу говорить по телефону.
— Кто они? — разочарованно спросила она. — Что они скрывают?
— У нас будет возможность узнать об этом, когда мы все станем действовать вместе.
— Я буду. Завтра, если мне удастся купить билет на ближайший рейс.
Рита начала было возражать: Джинджер не в состоянии сейчас никуда лететь. В многоцветном свете лампы от Тиффани лицо Джорджа помрачнело.
— Я дам вам знать, как и когда появлюсь у вас, — сказала Джинджер Корвейсису.
Когда Джинджер повесила трубку, Джордж сказал:
— В нынешнем состоянии вы не можете лететь в такую даль.
— Что, если у вас в самолете случится приступ? — сказала Рита.
— Не случится.
— Дорогая, с вами в понедельник случились три приступа подряд, один за другим.
Джинджер вздохнула и откинулась на спинку зеленого кожаного кресла:
— Рита, Джордж, вы так замечательно относитесь ко мне, и я никогда не смогу отплатить вам за вашу доброту. Я вас люблю, очень люблю. Но я вот уже пять недель живу у вас, ощущая свою полную беспомощность, пять недель, и за это время я стала скорее зависимым ребенком, чем взрослым. Я просто не могу жить так дальше. Я должна лететь в Неваду. У меня нет других вариантов. Должна, и все.
На расстоянии двух-трех кварталов от пресвитерианской церкви Джек снова остановился — теперь у епископальной церкви Святого Фомы. В нефе он зачарованно уставился на громадную запрестольную перегородку из данвильского камня. Он ловил странно-зловещие взгляды статуй в темных нишах вдоль стен — святые, апостолы, непорочная дева, Христос, — и к нему приходило понимание: главная цель религии состоит в искуплении вины, предоставлении людям прощения за то, что они не такие значительные, какими должны быть. Человечество, казалось, было не в состоянии пользоваться сполна своими возможностями, а некоторые могли сойти с ума от чувства вины, если бы не верили, что бог — Иисус, Яхве, Мохаммед, или кто-то другой — смотрит на них благожелательно, невзирая на все их грехи. Джек, однако, не получил в церкви Святого Фомы ни утешения, ни искупления своих грехов, даже когда оставил двадцать тысяч долларов в ящике для пожертвований.
Он снова сел в «камаро» и исполнился решимости избавиться от остальных денег, взятых из «гардмастера», но не потому, что это искупило бы его вину, — ведь раздача украденного не являлась нравственным эквивалентом искупления. На нем было слишком много грехов, и он не ожидал, что зачеркнет их за одну ночь. В деньгах он больше не нуждался, не хотел их, но не мог просто выбросить в мусорный бачок, и раздача проклятых бумажек была единственным доступным ему способом избавиться от них.
Он останавливался у других церквей и храмов. Одни были открыты, другие — нет. Если ему удавалось попасть внутрь, он оставлял там деньги.
Он доехал до Бауэри-стрит и передал сорок тысяч долларов ночному дежурному в миссии Армии спасения. На Бейард-стрит в соседнем китайском квартале Джек увидел вывеску в окне второго этажа, которая гласила, как китайскими иероглифами, так и по-английски: «Союз против угнетения китайских меньшинств». Этот союз располагался над странной аптекой, которая специализировалась на травах и измельченных корнях — традиционных китайских лекарствах. Аптека была закрыта, но в окнах союза горел свет. Джек нажал кнопку звонка на двери, потом еще и еще раз. Наконец по лестнице спустился пожилой, высохший китаец и стал говорить с ним через маленькую решетку. Когда Джек убедился, что главным текущим проектом союза является спасение подвергающихся насилию китайских семей из Вьетнама (и переселение их в Штаты), он передал через решетку двадцать тысяч долларов. Китаец в удивлении заговорил на своем родном языке и вышел на холодный зимний воздух, непременно желая пожать Джеку руку.
— Друг, — сказал он, — вы и представить себе не можете, сколько страданий облегчит ваш дар.
Джек эхом отозвался на слова старика: «Друг». В одном этом слове и теплом рукопожатии мозолистой руки почтенного азиата Джек обрел нечто такое, что, как ему думалось, утратил навсегда: чувство сопричастности, общности, товарищества.
Вернувшись в машину, он поехал по Бейард-стрит к Мотт-стрит, свернул направо, и ему пришлось остановиться у тротуара — слезы туманили взгляд.
Он не помнил, чтобы его когда-нибудь охватывало такое смущение. Он плакал, потому что вина — по крайней мере в это мгновение — казалась несмываемой отметиной на его душе. Но в какой-то мере это были слезы радости: его вдруг переполнило ощущение братства. Бо́льшую часть десятилетия он находился вне общества, дистанцировался от него душой, если не телом. Но теперь, впервые после Центральной Америки, у Джека Твиста появились потребность, желание и способность протянуть руку людям вокруг себя, подружиться с ними. Ожесточение вело в тупик. Ненависть причиняла ущерб тому, кто ее вынашивал. Вином отчуждения было одиночество.
В течение восьми последних лет он часто плакал по Дженни, а иногда плакал в приступе жалости к самому себе. Но сегодняшние слезы отличались от всех, что он лил прежде: это были слезы очищения, слезы искупления, которые вымывали из него всю ярость, все негодование.
Он все еще не понимал причины такой крутой и быстрой перемены, но чувствовал, что его превращение из отверженного преступника в законопослушного гражданина не закончилось и принесет еще несколько сюрпризов. Куда он направляется и как доберется туда — вот что занимало его мысли.
Той ночью в Чайна-тауне надежда вернулась в его мир, как летний ветерок, доносящий музыкальный перезвон колокольчиков.
Нед и Сэнди Сарвер своими силами управлялись в кафе: оба привыкли много трудиться, меню включало только простые блюда, а Нед научился готовить в армии, где был поваром. Чтобы гриль-кафе работало без перебоев, не требуя чрезмерных усилий, они прибегали ко множеству хитростей.
И все же к концу дня Нед всегда радовался, что Эрни и Фей по утрам разносят гостям бесплатный легкий завтрак и открывать кафе можно не раньше полудня.
В субботу вечером, поджаривая на гриле бургеры, готовя картошку фри и подавая сосиски с чили, Нед поглядывал на работающую Сэнди. Он все еще не мог привыкнуть к перемене, произошедшей с ней, к этому неожиданному расцвету. Она прибавила десять фунтов, ее фигура приобрела соблазнительную женственную округлость, которой никогда раньше не было. И она больше не ходила по кафе, шаркая и сутулясь, а двигалась с изящной грацией и разговаривала с бойким, добрым юмором, который, на взгляд Неда, обладал необыкновенной притягательностью. Он был не единственным, кто не сводил глаз с новой Сэнди. Некоторые дальнобойщики наблюдали, как она двигает бедрами и ягодицами, проходя через комнату с тарелками еды или бутылками холодного пива. До недавнего времени Сэнди вела себя с клиентами безукоризненно вежливо, но была не слишком разговорчивой. Теперь и это изменилось. Она оставалась застенчивой, но отвечала на заигрывания дальнобойщиков и даже слегка флиртовала с ними, а иногда находила чертовски ироничные ответы.
Впервые за восемь лет их брака Нед Сарвер стал опасаться, что может потерять Сэнди. Он знал, что жена его любит, и говорил себе, что перемены в ее внешности и характере не должны повлечь за собой перемен в их отношениях. Но именно этого он и боялся.
Этим утром Сэнди отправилась в Элко встречать Эрни и Фей в аэропорту, и Нед забеспокоился — вернется ли она? Может быть, она будет ехать по шоссе, пока не найдет места получше, чем Невада, пока не встретит мужчину привлекательнее, богаче и умнее Неда. Он знал, что мучиться такими подозрениями — значит быть несправедливым к Сэнди, не способной на неверность или жестокость. Может быть, его страх проистекал из того обстоятельства, что он всегда считал Сэнди достойной лучшего.
В девять тридцать, когда осталось только семь клиентов, в кафе пришли Фей и Эрни с тем темноволосым привлекательным парнем, который устроил чуть раньше странную сцену в зале: вошел в дверь, словно во сне, а потом развернулся и бросился наутек, будто за ним гнались адские псы. Что это за парень, спрашивал себя Нед, откуда он знает Фей и Эрни, известно ли им, что их знакомый — немного чокнутый?
Бледный Эрни нетвердо держался на ногах, и Неду показалось, что его босс изо всех сил старается не стоять лицом к окнам. Когда тот поднял руку, приветствуя Неда, рука у него дрожала.
Фей и незнакомец сели за столик лицом друг к другу, и по тому, как они поглядывали на Эрни, было понятно, что они беспокоятся за него. Они и сами выглядели не лучшим образом.
Происходило что-то странное. Заинтригованный состоянием Эрни, Нед на короткое время отвлекся от мыслей о том, что Сэнди может его бросить.
Сэнди остановилась перед их столиком и так долго принимала заказ, что тревога снова обуяла Неда. Со своего места за прилавком — рядом шумно шипели на огне бургер и яичница — он не мог слышать, о чем они разговаривают, но его преследовала мысль, что незнакомец проявляет чрезмерный интерес к Сэнди, а та отвечает на его словесные заигрывания. Глупая ревность, конечно. Но парень отличался красотой, был моложе Неда, ближе к Сэнди по возрасту и явно добился успехов в жизни: как раз такой, с которым она могла бы убежать, — Нед никогда не будет для нее так же хорош, как он.
Нед Сарвер считал, что ему нечем особо похвастаться. Он не был уродом, но и красавцем его никто бы не назвал. Каштановые волосы образовывали выступ на лбу, а если ты не Джек Николсон, такая прическа вовсе не выглядит сексуально. У него были светло-серые глаза — возможно, завораживавшие и привлекательные в молодости, но с годами начавшие придавать ему усталый и изможденный вид. Богатства он не накопил, и в будущем ему это тоже не светило. И потом, в сорок два года Нед Сарвер, который был на десять лет старше жены, вряд ли испытал бы внезапное желание добиться в жизни чего-нибудь еще.
Переживая приступ самокритики, он увидел, что Сэнди наконец отошла от столика с незнакомцем и направилась к прилавку. Со странным и взволнованным видом она протянула ему бумажку с заказом и спросила:
— Когда мы закрываемся? В десять или десять тридцать?
— В десять. — Показав на малочисленных клиентов, Нед добавил: — Прибылью сегодня не пахнет.
Она кивнула и вернулась к Фей, Эрни и незнакомцу.
Немногословность Сэнди и поспешность, с которой она вернулась туда, усилили его беспокойство. Насколько понимал Нед, у него имелось всего три качества, которые могли удержать Сэнди. Во-первых, он всегда мог обеспечить ей достойную жизнь как специалист по приготовлению быстрого питания, потому что хорошо умел это делать. Во-вторых, он был мастером на все руки, независимо от того, имел ли дело с неодушевленными предметами или с живыми существами. Если ломались тостер, блендер или радио, Нед садился за работу и вскоре возвращал устройство к жизни. Точно так же, если ему попадалась охваченная паникой птица со сломанным крылом, он гладил ее, пока та не успокаивалась, брал домой, вылечивал и отпускал на свободу. Этот талант мастера, казалось, тоже мог удержать Сэнди, и Нед гордился этим своим даром. В-третьих, он любил Сэнди всем телом, умом и сердцем.
Готовя заказ для Фей, Эрни и незнакомца, Нед постоянно поглядывал на Сэнди и удивился, когда они с Фей двинулись по залу, закрывая жалюзи «Леволор» на окнах.
Происходило что-то необычное. Сэнди вернулась к столику Эрни и, наклонившись к симпатичному незнакомцу, завела с ним какой-то серьезный разговор.
Была некая ирония судьбы в том, что он опасался потерять Сэнди, ведь во многом благодаря его таланту мастера на все руки она превратилась из утенка в лебедя. Когда Нед познакомился с ней в закусочной в Тусоне, где они работали, Сэнди была не просто застенчивой и робкой, но болезненно-застенчивой и боязливой. Она усердствовала в работе, всегда была готова помогать другим официанткам, если те опаздывали со своими заказами, но совершенно не умела налаживать личное общение. Бледная, избегавшая всяких проблем (в свои двадцать три она казалась больше девочкой, чем женщиной), Сэнди никому не дарила свою дружбу из страха довериться человеку, который может ее обидеть. Внешне она напоминала серую мышку, безответную, побитую жизнью, и как только Нед увидел ее, он исполнился решимости навести порядок в ее существовании. С огромным терпением начал он работать над Сэнди, делая это так незаметно, что поначалу она даже не видела его интереса к ней.
Девять месяцев спустя они поженились, хотя ремонтные работы Неда еще были далеки от завершения. Сэнди была переломана гораздо сильнее всего, с чем Нед сталкивался прежде, и порой он с отчаянием думал, что при всем своем таланте не сможет вернуть ее к нормальному состоянию: придется всю оставшуюся жизнь лудить и паять без особого прока.
Однако в течение первых шести лет их брака он наблюдал за медленным, мучительно-неспешным исцелением жены, бесившим его своей неспешностью. Обладая живым умом, Сэнди отличалась явной эмоциональной неразвитостью и лишь ценой громадных усилий училась принимать и дарить любовь — так умственно отсталый ребенок изо всех сил старается научиться считать до десяти.
Первым свидетельством происходивших в Сэнди серьезных перемен для Неда стал неожиданный и бурный рост ее сексуального аппетита. Этот поворот случился позапрошлым летом, в конце августа.
Сэнди никогда не испытывала неуверенности в постели, имея обширные познания в плотских делах, но занималась любовью, как машина, а не как женщина, изведавшая сладострастие. Нед никогда не встречал женщин, настолько безмолвных в постели, и подозревал, что в этом виновато нечто, случившееся в детстве, то же самое происшествие, которое надломило ее душевно. Он пытался разговорить ее, но Сэнди твердо решила навсегда похоронить прошлое. Настойчивость Неда могла привести к их расставанию, и он перестал задавать вопросы, хотя починить вещь трудно, если ты не можешь добраться до сломанной детали.
Но вот в августе позапрошлого лета она легла в супружескую постель с заметно изменившимся настроением. Поначалу не происходило ничего особенного, никакого неожиданного выброса накопившихся за годы и долго сдерживаемых страстей. Разве что Сэнди стала чуть раскрепощеннее. Иногда она улыбалась и произносила его имя во время занятий любовью.
Мало-помалу она расцветала и к Рождеству, через четыре месяца после начала перемен, больше не лежала в постели словно бревно: пыталась откликаться на ритм движений Неда, искала удовлетворения, которое все еще ускользало от нее.
Мало-помалу в ней высвобождалась потаенная эротическая энергия. Наконец 7 апреля прошлого года, в ночь, которую Нед никогда не забудет, у Сэнди случился первый оргазм. Она испытала страсть такой силы, что на мгновение Нед даже испугался. После она плакала от счастья и прижималась к нему с такой благодарностью, любовью и доверием, что он тоже расплакался.
Нед думал, что после этого прорыва жена расскажет ему о своей боли, которую так долго скрывала. Но когда он осторожно задал этот вопрос, Сэнди ответила отказом:
— Прошлое есть прошлое, Нед. Никакой пользы не будет, если мы возвратимся туда… если я начну говорить о нем, оно может снова завладеть мной.
Весной, летом и в начале осени Сэнди стала все чаще получать удовлетворение, а начиная с сентября почти каждое соитие доставляло ей оргазм. К Рождеству, меньше трех недель назад, стало ясно, что сексуальное созревание — не единственная произошедшая в ней перемена: Сэнди обрела неведомое ей прежде чувство собственного достоинства.
Изменения касались не только сексуальной сферы. Сэнди научилась получать удовольствие от езды — занятия, которое прежде считала даже еще более неприятным, чем секс. Поначалу она пожелала вести машину, когда они ехали на работу от своего трейлера, стоявшего близ деревни Беовейв. А вскоре начала совершать одиночные поездки. Иногда Нед стоял у окна, смотря, как улетает прочь его птичка, выпущенная из клетки: он наблюдал за каждым ее полетом с удовольствием и одновременно — с необъяснимым беспокойством.
После Нового года беспокойство перешло в страх, который не отпускал его круглые сутки. К тому времени стали понятны причины этого страха. Нед боялся, что Сэнди улетит от него навсегда.
Может быть, с этим незнакомцем, который заявился в компании Эрни и Фей.
«Наверно, я слишком драматизирую, — подумал Нед, укладывая на гриль три котлеты для бургеров. — И я прекрасно знаю, что драматизирую».
Но все-таки он беспокоился.
К тому времени, когда Нед приготовил для Блоков и их друга чизбургеры со всеми приправами, остальные клиенты ушли. Сэнди принесла на стол тарелки, Фей заперла дверь и, хотя еще не было десяти, включила табличку «ЗАКРЫТО», заметную с федеральной трассы.
Нед присоединился к ним, чтобы лучше разглядеть незнакомца и втиснуться между ним и Сэнди. Подойдя к столику, он с удивлением увидел, что Сэнди взяла бутылку пива себе и открыла одну для него. Он пил мало, а Сэнди — еще меньше.
— Тебе понадобится, когда ты выслушаешь то, что нам расскажут, — сказала Сэнди. — Может, потребуется еще пара бутылок.
Парня звали Доминик Корвейсис, и его удивительный рассказ покончил со всеми тревогами Неда насчет неверности жены. Когда Корвейсис закончил, Эрни и Фей поведали собственную невероятную историю. Нед впервые узнал о том, что бывший морпех боится темноты.
— Но я помню, что нас отпустили домой, — сказал Нед. — Мы не могли находиться в мотеле целых три дня. Помню, у нас случилось что-то вроде мини-отпуска — мы не выходили, смотрели телевизор, читали Луиса Ламура.
— Думаю, именно это вам и внедрили в память, — сказал Корвейсис. — К вам в трейлер в то время приезжал кто-нибудь? Соседи? Тот, кто может подтвердить, что вы и в самом деле находились дома?
— Мы живем недалеко от Беовейва, соседей у нас по большому счету нет. Насколько я помню, мы не видели никого, кто мог бы это подтвердить.
— Нед, они интересуются, не произошло ли с кем-нибудь из нас что-либо странное, — сказала Сэнди.
Нед посмотрел в глаза жене, без слов дав понять, что это ее право — говорить или нет о происходящих с ней переменах.
— Вы оба находились здесь тем вечером, когда это случилось, — сказал Корвейсис. — Чем бы это ни было, оно началось, когда я ел, вот здесь. Вероятно, вы видели то же, что и я. Но это воспоминание у вас украли.
При мысли о том, что какие-то люди манипулировали его сознанием, у Неда по коже поползли мурашки. Он с тревогой разглядывал поляроидные снимки, которые Фей разложила на столе, в особенности фотографию Корвейсиса с пустыми глазами.
Фей, обращаясь к Сэнди, сказала:
— Милая, мы с Эрни были бы слепцами, если бы не заметили перемен, которые произошли с тобой в последнее время. Я не хочу тебя смущать и не хочу соваться в твою жизнь, но если эти перемены могут иметь отношение к тому, что случилось с нами, мы должны об этом знать.
Сэнди нашла руку Неда и сжала ее. Ее любовь к нему была так очевидна, что он устыдился собственных подозрений в ее предательстве, которые только что занимали его мысли.
Уставившись в свой стакан с пивом, Сэнди сказала:
— Бо́льшую часть жизни я была очень низкого мнения о самой себе. Сейчас расскажу почему. Вы должны знать, как плохо мне жилось в детстве: без этого не понять, каким чудом стало для меня обретенное самоуважение. Нед первым начал вытаскивать меня из ямы, поверил в меня, дал мне шанс стать человеком. — Ее рука еще крепче сжала руку мужа. — Он начал ухаживать за мной почти девять лет назад и был первым человеком, который обращался со мной как с леди. Он женился на мне, зная, что внутри я завязана в запутанные узлы, и он потратил восемь лет, делая все возможное, чтобы развязать и распутать их. Он думает, что я не знаю, как сильно он старался мне помочь, но я прекрасно знаю…
Ее голос перехватило от эмоций. Она замолчала, чтобы сделать глоток пива.
Нед не мог произнести ни слова.
— Дело в том… — продолжила Сэнди. — Я хочу, чтобы все знали: то, что случилось позапрошлым летом, то, о чем никто из нас не помнит… может быть, это повлияло на меня очень сильно, но, если бы Нед не взял меня под свое крыло много лет назад, у меня не было бы ни малейшего шанса.
Приступ любви к жене стиснул Неда железной хваткой, сжал горло, сдавил грудь; приятная тяжесть легла на сердце.
Сэнди посмотрела на него, потом снова опустила глаза в стакан пива и рассказала о своем детстве в аду. Она не стала подробно рассказывать о надругательствах своего отца. Сдержанно, чуть ли не чопорно она повествовала о том, как ее периодически использовали в качестве малолетней проститутки, подчинявшейся сутенеру из Вегаса. Рассказ об этом чудовищном насилии действовал тем сильнее, что Сэнди рассказывала без драматизма. Все за столом слушали в молчании, вызванном не только потрясением, но и уважением к страданиям Сэнди и восхищением ее победой. Когда Сэнди закончила, Нед обнял ее и прижал к себе. Ее сила поразила его. Он всегда знал, что она особенная, а после услышанного только что стал еще больше любить жену и восхищаться ею.
Хотя его глубоко опечалило то, что сделали с Сэнди, он порадовался, что она наконец смогла рассказать об этом. Значит, прошлое отпустило ее.
Фей и Эрни неловко выражали сострадание, как делают друзья, которые хотят помочь, но не имеют ничего, кроме слов.
Всем захотелось еще пива. Нед принес из холодильника пять бутылок «Дос Эквиса» и поставил их на стол.
Корвейсис больше не казался Неду врагом. Писатель только покачивал головой и моргал, словно история Сэнди настолько ужаснула его, что вызвала оцепенение.
— Все встает с ног на голову. Я хочу сказать, что это забытое нами переживание на всех остальных действовало более-менее одинаково: погружало в ужас. Вообще-то, я тоже оказался в выигрыше, потому что выбрался из своей ракушки; это похоже на историю Сэнди. Но Эрни, доктор Вайс, Ломак и я… нам по большей части достался один лишь ужас. Теперь Сэнди рассказывает нам о воздействии, которое оказалось положительным, по крайней мере не содержало ничего пугающего. Почему все это так по-разному повлияло на нас? Вы и вправду не испытываете никакого страха, Сэнди?
— Никакого, — ответила Сэнди.
С того момента, как Эрни подтащил стул к столу, он сидел ссутулившись и опустив голову, словно защищал шею от удара. Теперь, сжимая одной рукой бутылку пива, он откинулся на спинку стула и немного расслабился.
— Да, страх лежит в основе всего. Но вы помните то место на федеральной дороге, о котором я говорил, — в полумиле с небольшим отсюда? Уверен, там случилось что-то необычное, связанное с этой промывкой мозгов. Но когда я стою там, я чувствую нечто большее, чем страх. Мое сердце начинает колотиться… возбуждение переполняет меня… и нельзя сказать, что это совсем дурное возбуждение. Частью его, может быть даже главной, является страх, но есть и куча других эмоций.
— Я думаю, — сказала Сэнди, — Эрни говорит о том месте, куда я сворачиваю, если хочу прокатиться. Меня… влечет туда.
Эрни возбужденно подался вперед:
— Я догадался! Когда мы возвращались из аэропорта сегодня утром, мы проезжали мимо этого места, и ты сбросила скорость. И я сказал себе: «Сэнди тоже чувствует это».
— Сэнди, что именно ты чувствуешь, когда тебя тянет к этому месту? — спросила Фей.
Горячо улыбаясь — Нед почти что чувствовал жар, — Сэнди сказала:
— Покой. Я чувствую покой. Трудно объяснить… но камни, земля, деревья словно излучают гармонию, спокойствие.
— Я не чувствую там покоя, — сказал Эрни. — Страх — да. Странную возбужденность. Странное ощущение, будто вот-вот случится… что-то потрясающее. То, чего я жажду, но в то же время боюсь до смерти.
— Я ничего такого не ощущаю, — заметила Сэнди.
— Нам нужно съездить туда, — предложил Нед. — И посмотреть, действует ли оно на остальных.
— Утром, — сказал Корвейсис. — Когда рассветет.
— Я понимаю, оно может действовать на каждого из нас по-разному, — предположила Фей. — Но почему оно изменило жизни Доминика, Сэнди и Эрни, а еще жизнь мистера Ломака в Рино и доктора Вайс в Бостоне и при этом не затронуло Неда и меня? Почему у нас нет проблем, как у них?
— Может быть, с вами и Недом промывщики мозгов поработали лучше.
При этой мысли Нед снова ощутил нервную дрожь.
Некоторое время они обсуждали ситуацию, в которой оказались, потом Нед предложил Корвейсису воссоздать его поведение вечером в пятницу, 6 июля, до того момента, когда воспоминания были стерты.
— Первую часть вечера вы помните лучше нас. И когда вы сегодня зашли сюда в первый раз, то были близки к тому, чтобы вспомнить что-то важное.
— Да, близок, — подтвердил Корвейсис, — но в последний момент, когда воспоминание уже забрезжило передо мной, я испугался до смерти… знаю, что я побежал к двери. Выставил себя в нелучшем виде. У меня просто крыша поехала. Это было что-то животное, инстинктивное, совершенно бесконтрольное. Думаю, оно случится еще раз, если я предприму вторую попытку проникнуть в воспоминания.
— И все же попробовать стоит, — сказал Нед.
— В этот раз мы будем рядом для моральной поддержки, — добавила Фей.
Корвейсиса пришлось уговаривать. Нед решил, что раньше, этим вечером, тот пережил нечто пугающее, то, чего не выразить словами. Наконец писатель поднялся, пошел со своим стаканом к двери кафе, встал спиной к выходу и сделал большой глоток «Дос Эквиса». Потом оглядел зал, изо всех сил припоминая, кто сидел здесь полтора года назад.
— В углу сидели трое или четверо, — сказал он. — Всего, наверно, с десяток человек, но лиц я не помню. — Он двинулся от двери, прошел мимо Неда и других к следующему столику, вытащил стул и сел почти спиной к ним. — Я сидел здесь. Обслуживала меня Сэнди. Я взял бутылку «Курса», пока изучал меню. Заказал сэндвич с ветчиной и яйцом. Картошку фри, капустный салат. Когда я солил картошку фри, солонка выпала у меня из рук. Просыпалась на стол. Я бросил щепоть соли через плечо. Дурацкий поступок. Слишком сильно кинул. Доктор Вайс! Джинджер Вайс — соль попала в нее. Раньше я этого не помнил, но теперь вижу ее ясно. Блондинка с фотографии.
Фей показала на поляроидную фотографию доктора Вайс, лежавшую перед Недом.
Продолжая сидеть в одиночестве за столом, Корвейсис сказал:
— Красивая женщина. Миниатюрная, как эльф, но ясно, что очень непростая. Занятное сочетание. Не мог глаз от нее оторвать.
Нед присмотрелся к фотографии Джинджер Вайс и подумал, что она, вероятно, и в самом деле необыкновенно красива, когда ее лицо выглядит не настолько бледным и вялым, а глаза — не такими холодными, пустыми, мертвыми.
Голосом, который приобрел какое-то странное звучание, словно и в самом деле шел из прошлого, Корвейсис сказал:
— Она сидит в угловой выгородке у окна, смотрит в эту сторону. Приближается время заката. Солнце там, балансирует на горизонте, как большой красный мяч, и кафе наполняется оранжевым светом, проникающим через окна. Почти как отблески пожара. Джинджер Вайс особенно привлекательна в этом свете. Я просто не могу оторвать от нее глаз, смотрю не скрываясь… уже наступили сумерки. Я заказал еще одно пиво. — Он сделал глоток «Дос Эквиса», а когда продолжил, его голос зазвучал мягче: — Долины синеют… потом чернеют… ночь.
Нед — так же, как Эрни, Фей и Сэнди, — был заворожен попыткой писателя вспомнить те события, потому что теперь и в нем зашевелились наконец воспоминания, слабые, бесформенные, но повелительные. В памяти начал всплывать тот вечер, один из многих, проведенных им в гриль-кафе «Транквилити». Нед вспомнил молодого священника с поляроидного снимка. И молодую пару с маленькой девочкой.
— Вскоре после наступления темноты я тянул вторую кружку пива, в основном для того, чтобы подольше поглазеть на Джинджер Вайс. — Корвейсис посмотрел налево, поднес правую руку к уху. — Какой-то необычный звук. Я его помню. Далекий рев… становится все громче. — Он помолчал немного. — Не помню, что дальше. Что-то… что-то… но оно не появляется.
Когда писатель заговорил о грохоте, к Неду Сарверу пришло воспоминание об этом пугающем нарастающем звуке — невообразимо слабое, сделать его сильнее не удавалось. Неду казалось, будто Корвейсис подвел его к краю темной пропасти, куда он отчаянно боится заглянуть и в то же время должен сделать это; но теперь они отворачивались от пропасти, так и не осветив ее черных глубин. С бешено стучащим сердцем он сказал:
— Попробуйте сосредоточиться на воспоминании о звуке, о характере звука, и, может быть, вам откроется остальное.
Корвейсис отодвинул стул от стола, встал:
— Рокот… словно гром, очень далекий гром… но он приближается.
Он стоял рядом со столом, пытался определить направление, откуда доносится звук, смотрел налево-направо, вверх-вниз.
И Нед вдруг услышал звук, но не в воспоминании, а в реальности, не полтора года назад, а сейчас. Глухой раскат далекого грома. Но он раздавался одним бесконечным ударом, а не рядом ударов, то более громких, то более тихих, и сила его нарастала, нарастала…
Нед посмотрел на других. Они тоже слышали звук.
Громче. Громче. Теперь вибрация отдавалась в его костях. Он не мог вспомнить, что́ случилось в ту ночь, но знал, что удивительные события, которые они пережили, начались с этого звука.
Нед отодвинулся от стола и встал. Его несла накатывающая волна страха, приходилось бороться с желанием бежать.
Сэнди встала, и на ее лице тоже появился страх. Хотя неизвестные события, похоже, подействовали на нее положительно, теперь она была испугана. Она положила руку на плечо Неда, чтобы успокоить его.
Эрни и Фей хмурились, оглядывались в поисках источника звука, но, судя по их виду, еще не испугались. Их воспоминания о звуке явно вычистили более основательно, и они не могли напрямую связать его с событиями того июльского пятничного вечера.
Послышался новый звук, наложившийся на рев, — странный, меняющий высоту свист. И этот звук тоже был неприятно-знакомым Неду.
Все повторялось. То, что случилось тем вечером, более полутора лет назад, каким-то образом возвращалось, господи, оно повторялось, и Нед услышал собственный голос:
— Нет, нет. Нет!
Корвейсис отступил на два-три шага от стола, кинул взгляд на Неда, на остальных. Лицо его побелело.
Усиливающийся рев начал резонировать в оконных стеклах за опущенными жалюзи. Невидимое стекло, закрепленное не слишком надежно, задребезжало в раме.
Теперь вибрировали и жалюзи, добавляя свой трескучий голос к общему хору.
Запаниковавшая Сэнди изо всех сил вцепилась в руку Неда.
Эрни и Фей стояли, но теперь были не только удивлены: их тоже охватил страх.
Свист, сопровождаемый завываниями, усиливался вместе с громом. Теперь он стал оглушающе пронзительным, превратился в колеблющийся электронный звук.
— Что это? — вскрикнула Сэнди.
Между тем непрерывный рев стал таким громким и мощным, что начали сотрясаться даже стены кафе.
На столе, за которым только что сидел Корвейсис, упал и раскололся стакан с пивом, остатки жидкости пролились на столешницу.
Нед посмотрел на столик рядом с собой и увидел, что все предметы — бутылочка с кетчупом, горчичница, солонка, перечница, пепельница, стаканы, тарелки, приборы — подпрыгивают, звякают, стукаясь друг о друга, двигаются туда-сюда. Упал стакан для пива, потом другой, следом бутылочка с кетчупом.
Нед и остальные с широко раскрытыми глазами поворачивались в одну сторону, в другую, словно предчувствуя неизбежную материализацию некоей демонической силы.
По всему залу со столов начали падать предметы. Часы с логотипом «Курс» сорвались со стены и разбились.
Именно так все и происходило в тот июльский вечер — Нед помнил это. Но что произошло потом, вспомнить не мог.
— Прекратить! — прокричал Эрни с убежденностью и властностью офицера-морпеха, привыкшего, что ему подчиняются без возражений.
«Землетрясение?» — подумал Нед. Но землетрясение не объясняло электронного визга, сопровождавшего гром.
Стулья поехали по полу, стукаясь друг о друга. Один из них наскочил на Корвейсиса, и писатель в страхе отпрыгнул.
Нед чувствовал, как сотрясается пол.
Громоподобный рокот и истошный визг достигли такой силы, что барабанные перепонки грозили лопнуть, и тут — с резким звуком взорвавшейся бомбы — большие фасадные окна взорвались. Фей вскрикнула и закрыла лицо руками, Эрни отшатнулся и чуть не упал на стул. Сэнди уткнулась лицом в грудь Неда.
Взорвавшееся стекло могло сильно порезать всех, но опущенные жалюзи послужили щитом для людей. Тем не менее сила взрыва приподняла жалюзи (так порыв ветра приподнимает занавеску на открытом окне), и часть осколков полетела внутрь. Куски стекла посыпались на Неда, упали на пол рядом с ним.
Тишина. После взрыва, разбившего окна, наступила полная тишина, нарушаемая только звоном последних маленьких осколков, по одному выпадавших из рам.
Позапрошлым летом, в тот июльский пятничный вечер, случилось много чего, не только это — но Нед не мог вспомнить, что именно. Сегодня таинственная драма явно не собиралась развиваться дальше. Все закончилось.
Кусок стекла слегка поранил щеку Доминика, и она кровоточила, но не сильнее, чем от пореза бритвой. Лоб Эрни и рука с тыльной стороны тоже были поцарапаны осколками.
Убедившись, что Сэнди цела, Нед неохотно оставил ее, бросился к выходу, вышел в темноту в поисках причины непонятного шума и разрушения, но нашел только глубокое, темное, торжественное молчание долин. Ни дыма, ни почерневших обломков, которые указывали бы на источник взрыва. У подножия холма, на котором стояли мотель и гриль-кафе, по федеральной трассе, на большом расстоянии друг от друга, ехали легковушки, грузовики. Из мотеля вышли несколько напуганных шумом постояльцев в ночном белье. Небо было усыпано звездами. Холод пробирал до костей, но погода стояла безветренная, если не считать легкого дуновения, похожего на ледяное дыхание смерти. Ничто здесь не могло вызвать грома, сотрясения или взрыва окон.
Ошеломленный, Доминик Корвейсис вышел из кафе:
— Что за черт?
— Я надеялся, вы скажете, — ответил Нед.
— То же самое случилось и позапрошлым летом.
— Я знаю.
— Но это только начало. Черт побери, я не помню, что произошло после того, как вылетели окна.
— Я тоже не помню, — сказал Нед.
Корвейсис повернул руки ладонями вверх и протянул в сторону Неда. В голубом свете вывески на крыше кафе Нед увидел на ладонях писателя воспаленные кольца. Из-за неонового сияния Нед не мог определить их точного цвета. Но, судя по тому, что Корвейсис говорил раньше, Нед знал: они должны быть насыщенно-красными.
— Какого черта? — снова сказал Корвейсис.
Сэнди стояла в открытых дверях кафе, флуоресцирующее сияние в зале освещало ее сзади. Нед подошел, обнял ее, почувствовал, как дрожь снова и снова проходит по ее телу, но не сознавал, как сильно трясет его самого, пока она не сказала:
— Ты дрожишь как осиновый лист.
Жуткий страх охватил Неда Сарвера. Он почувствовал, остро, как ясновидец, что они участвуют в невероятно важных и невообразимо опасных событиях, и все это почти наверняка закончится смертью кого-то из них, если не всех. Природа наделила его способностью исправлять как неживые предметы, так и людей, и он был чертовски хорошим ремонтником. Но на сей раз ему противостояла сила, с которой он не мог совладать. Что, если Сэнди умрет? Он гордился своими талантами, но даже самый талантливый ремонтник не может вернуть к жизни то, что мертво.
Впервые после их знакомства в Тусоне Нед чувствовал свое бессилие — он никак не мог защитить жену.
На горизонте появилась луна.