В дневнике Керри, который она с перерывами вела все эти годы, я снова и снова нахожу восклицание: «Какое богатство обрела я в своих детях!» Лишенная друзей, которые, конечно же, окружали бы ее в привычной жизни, без мужа, который вечно был в разъездах, она все равно находила радость — в детях, а дети — в ней. Однажды мы слушали женщину, рассказывавшую о своей великой романтической любви, и я уловила в глазах Керри тоску. Но скоро это прошло, и она спокойно сказала: «Моей великой любовью были мои дети».
Эдвин и Эдит обнаружили изрядные способности, и она с радостью откликнулась на их любовь к чтению и пению. Что было главным в ее неустроенной жизни — она не знала, но в эту зиму, когда ничто еще как следует не определилось, она целиком отдала себя детям. У них не было сада, где можно бы было играть, а улица была противной и запруженной людьми, но если выдавалось погожее утро, она быстро разделывалась с домашними делами, брала на руки младшего сына, и они с Ван Ама и остальными детьми пробирались, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, на задние улицы, а оттуда на дорогу, ведущую к холмам. К счастью, идти было недалеко, и они скоро оказывались на тропе, вьющейся среди деревьев и бамбуковых кущ вверх, к зеленому кладбищу.
Эти акры могил, зеленых весной и летом, коричневых и окоченелых зимой, когда траву срезали на топливо, всегда наводили Керри на грустные мысли. Она думала о тех, кто, часто всеми забытый, покоился в этих могилах. В маленьких, жавшихся друг к другу могилах были похоронены солдаты, погибшие на войне, в больших же могилах, обнесенных земляными валами, лежали богатые люди и их домочадцы; каждая была печальна по-своему. Но Керри всегда оберегала детей от всего, что навевало печаль, и малыши весело играли на этих возвышениях, собирая полевые цветы и бегая вверх-вниз по крутым склонам. Позднее, вернувшись на родину, они были поражены тамошними ровными, без всяких могил, холмами и впервые поняли, что в Китае всегда играли над мертвецами. Эта американская мать отгораживала своих детей от тяжелых впечатлений, чтобы им всегда было весело.
Сторона холма, на которой они чаще всего играли, находилась в тени форта, построенного на его вершине; на плацу маршировали солдаты, одетые в красное и синее, и дети любили смотреть, как они делают выпады копьями и шпагами, и слышать одинокие выстрелы старинной пушки, глубоко погрузившейся в развалины стены, окружающей форт.
У подножия холма некогда была излучина реки. Река постепенно отступала, оставляя за собой плодородную равнину, посреди которой неожиданно для глаза вставал остров, до сегодняшнего дня именуемый Золотым. Изящная пагода, от которой в свое время не мог оторвать глаз Марко Поло, парила над изогнутыми крышами стоявшего на острове монастыря.
Но если дети любили смотреть на бравых солдат и ждать, когда выстрелит смешная маленькая пушка, то их матери больше нравились четкие на фоне дневной синевы или чуть подернутые дымкой поутру и на закате отдаленные горы, острые вершины которых вздымались за рекой. Керри их очень любила — они навевали приятные воспоминания о других горах, окружавших ее родную равнину и поднимавшихся к американскому небу, за десять тысяч миль отсюда.
Опять приближалось лето — пора, которой Керри всегда боялась из-за долгой влажной жары. Зловоние заваленных мусором улиц проникало в их комнатушки. Герань заболела и высохла, розы завяли. Мухи тучами поднимались с груд загнивающих нечистот, дымившихся на жгучем солнце. Горячий воздух тлетворной пеленой нависал над городом. «Не знаю, как это получится, но надо во что бы то ни стало перевезти детей куда-нибудь на холмы», — говорила себе Керри.
На одном из холмов, неподалеку от форта, находилась старая миссия, и в ее дворе Керри после долгих расспросов нашла никем не занятое бунгало. Оно представляло собой квадратный приземистый дом с шестью комнатами — по три с каждой стороны холла — и двумя верандами. Это был почти что райский уголок в сравнении с их комнатушками, выходившими на шумную людную улицу. Они туда перебрались и жили там до конца лета. Иногда ее тревожила мысль, что сороконожки, которых она старательно отлавливала каждую ночь, заберутся к детям в постель, и те заболеют от их ядовитых укусов, к тому же озерца и рисовые поля в округе давали обильный выплод комаров, а содержимое ночных горшков, которое крестьяне использовали как удобрение, порождало тучи мух. Зато можно было смотреть на плодородные долины и на поросшие бамбуком пологие холмы, а жестокая река была в миле отсюда и лежала на горизонте безобидной желтой лентой. Рано утром густой серебристый туман заволакивал низины, и вершины холмов возносились над ним словно зеленые острова. Это было превосходное зрелище, тем более прекрасное, что оно напоминало Керри о доме, хотя здешние туманы были жаркими и тяжелыми, а горные туманы в Западной Виргинии — резкими, как утренний мороз.
Что ей здесь нравилось больше всего, так это маленькая зеленая лужайка, где могли резвиться дети, и клочок годной для цветника земли. Керри засадила его и вставала рано поутру, чтобы усердным уходом заставить цветы распуститься до того, как с ними придется расстаться. Это был ее первый настоящий садик на китайской земле.
Но лето прошло, и к ним вернулся Эндрю с доброй новостью: он подготовил для них дом в верховьях Великого Канала, в городе Чинкьяне, который на протяжении этих месяцев был отправным пунктом для его поездок. Отсюда он пробирался в глубь страны то верхом на муле, то в тележке, то пешком, неся жителям больших и малых деревень истины своей религии. В Чинкьяне он успел настолько обжиться, что стал присматривать постоянное жилье, и, в конце концов, снял дом у одного китайца и даже его отремонтировал.
Цветы, посаженные Керри, так и не распустились, но, как ни жаль ей было бросать их и бунгало, которое она полюбила, ей пришлось собрать в дорогу детей, и они с Ван Ама погрузились на джонку; после десятидневного, без каких-либо происшествий, плаванья по тихому каналу (причем часть пути джонку тащили на канатах) они достигли старого китайского города, где оказались единственными белыми людьми. Дом, который снял Эндрю, был непривычно большим, с обширным двором. Говорили, что в нем обитает привидение жены бывшего владельца, которую он загубил дурным обращением, и что она появляется в обличии ласки; естественно, никто не желал в этом доме жить, и хозяин был рад сдать его хотя бы иноземцам.
Но как бы там ни было, Керри обрадовалась новому жилищу и, едва ступив на порог, принялась его обустраивать. Чистые побеленные стены, как всюду, где она жила, широкие окна и новые сборчатые занавески, пол, застланный чистыми циновками, двор, засаженный травой, снова цветы: хризантемы, купленные в цветочной лавке, и, там и сям, маленькие веселые красные, розовые и желтые розы — так теперь выглядел ее дом. Когда же были расставлены по местам любимый орган, стол, кровати и немногочисленные плетеные стулья и оборудована кухня, в новом доме повеяло домашним уютом. За стенами с востока на запад пролегала большая, шумная торговая улица, на которой не смолкали крики лоточников и носильщиков портшезов, прокладывавших себе путь сквозь толпу, слышался скрип тачек. Но в их доме и саду царили чистота и покой, и эта американка в который раз воссоздала кусочек Америки, где можно было худо-бедно растить детей и куда она частенько приводила китаянок, которые восхищенно вздыхали при виде такой красоты.
Эндрю открыл по всему городу маленькие уличные часовенки, в окрестностях ему тоже было где проповедовать, паства его пополнялась, и он разъезжал по всему краю, полный рвения. Он уже хорошо овладел языком и даже решился писать брошюрки для своих слушателей.
Керри в этот период своей жизни уже не ездила повсюду за ним, была при доме и при детях, но она довольно часто приходила в часовни со своим крошечным органом, играла и вела своим чистым голосом хор, певший псалмы и гимны, а после проповеди Эндрю старался объяснить китаянкам суть незнакомого им вероучения. Большинство этих женщин были существами забитыми, разочарованными, сумрачными; они устали от жизни, полной горя и лишений, и им претили свои священники-вымогатели. Некоторые из них не могли понять новой веры; и в самом деле, сомнительно, чтобы слова, произносимые Керри, в полной мере передавали смысл, который она в них хотела вложить.
Куда сильнее слов действовали на слушательниц ее искренняя отзывчивость, ее живой отклик на все их жалобы. Она сразу же пыталась «что-то предпринять». Ее прозвали «Американка-помощница», и китаянки все чаще приходили к ней домой. Среди них встречались и такие, кого она видела в первый раз, но кто был наслышан о ней и, поведав о своих печалях, неизменно заканчивал словами: «Мне сказали, вы обязательно поможете, обязательно что-нибудь придумаете».
Ее великое служение в том и состояло, что она терпеливо готова была выслушать их всех. Я помню, как она целыми днями сидела у окна своей маленькой гостиной, ее подвижное лицо было полно сочувствия, и она внимательно слушала хрипловатый неумолкающий голос. Дети могли играть и весело шуметь в саду, она то и дело бросала на них взгляд и улыбалась им, но не переставала слушать с печалью в глазах. Многие из этих женщин были настолько забитыми, что их никто в этой жизни ни разу толком не выслушал, не помог им снять тяжесть с сердца; они готовы без конца пересказывать то, с чем пришли, ибо для них было счастьем выговориться перед внимательным слушателем. Однажды я слышала и такие слова: «Скажи, что мне делать, и я так и сделаю. Скажи мне, во что верить, и я в это поверю. За всю мою жизнь я не встречала никого, кто обратил бы внимание хоть на одно мое слово, хоть на одну слезу из моих глаз. Отец не любил меня за то, что я девочка, мужу до меня не было дела, сын презирает меня. Всю жизнь меня презирали за то, что я женщина, за то, что я уродлива и невежественна. А ты, американка, чужеземка, выслушала меня. И я буду верить во все, во что веришь ты, потому что должна быть правда у того, кто создал тебя такой, какая ты есть — добрая даже ко мне».