да не было отпечатка усталости или скверного настроения, это его удивляло, и он любил ее все сильнее. Берта шила блузки — с семи утра до семи вечера. Через день она ходила обедать домой, но при этом очень торопилась — отпускали ее на час, а дорога была неблизкой. В другие дни она брала с собой завтрак — кусок хлеба и на десять крейцеров колбасных обрезков. За неделю она зарабатывала пять гульденов, а летом, случалось, по два месяца сидела без работы, и тогда приходилось очень туго. Как-то она попробовала получить работу прямо в городском магазине — так она могла бы заработать побольше, просиживая за шитьем до полуночи. Но это не удалось. Магазин давал заказы только старым швеям, поставлявшим изделия для магазина лет по десять, не меньше, и они оберегали свои привилегии, ведь летом даже у них не бывало работы… Сливар почувствовал что-то вроде стыда: «работа… работа… работа»… и эти красивые, белые руки, это веселое лицо, живые, как огонь, глаза!.. А он себе мечтал и разгуливал, подобный труд казался ему унизительным, ненавистным, в муках добытый хлеб был горек, ибо зарабатывался с отвращением, при вечном недовольстве собой… Но теперь все будет иначе, совсем иначе!.. В течение всех этих дней он не проронил ни слова о своих чувствах. Любовь его была молчаливой, тихой, словно река, прикрытая тенью ракит, ни одной беспокойной волны, но сердце его переполнилось до краев — ни для чего другого не оставалось в нем места, исчезли все изменчивые, томительные мечты, и он смотрел на мир спокойным, прояснившимся взглядом. Раньше ему и не снилось, что в жизни его когда-нибудь наступит такая удивительная весна. Счастье его было так велико, что он не считал нужным облекать свои чувства в слова — боялся что-то нарушить, нечаянно сдуть лепесток с одной из алых росистых роз, которые буйно цвели в нем и вокруг. Он не помышлял ни о чем определенном, не задумывался, чем это может кончиться, ему даже казалось, будто у этого счастья не было никакого начала — оно беспредельно и вечно.
Сливар сказал Берте, что он художник, и она очень обрадовалась: он неожиданно вырос в ее глазах, к любви прибавилось восхищение. Он это понял, заметив ее восторженный, сияющий взгляд, и сам был тоже доволен. Он любил ее и хотел предстать перед ней великим, прославленным мастером, чтобы возвысить вместе с собой и ее, хотел быть богатым, чтобы было чем ее одарить. В это время он не чувствовал своей бедности — перед ним открывались все дороги, и в будущем его ожидала сплошная весна. Он смеялся над тяжкими думами, одолевавшими его совсем недавно, вспоминал, как мучился в поисках правильного пути, как колебался, нащупывая неверной ногой опору потверже, блуждая по краю пропасти, словно слепой. И при этом не трогался с места — стоял как заколдованный, истязая себя, вместо того чтобы смело шагать вперед без домыслов и рассуждений… Нужно жить как живется, не думая ни о чем, и река жизни понесет тебя по верному руслу — к пристани, которая тебе суждена. Если в тебе самом, в душе твоей нет весны, нет ее и вокруг, и от холодного взгляда вянут зеленые листья.
Это были счастливые недели. Он изготовил в своем ателье несколько небольших вещиц по заказу — изделия прикладного искусства. В числе их — настольная электрическая лампа — юное, еще неразвитое тело тянется вверх, к свету, к солнцу, пальцы ног едва касаются земли, на лице — смутная, мечтательная улыбка, взгляд широко открытых глаз устремлен ввысь; затем он сделал вазу для цветов и столовые приборы. Торговец был не особенно доволен, ему все это показалось «ультрасовременным»; он твердил, что предпочитает продавать вещи, созданные в более традиционном, спокойном и солидном стиле — это лучше, чем новейшие крайности.
— Время идет с ужасающей быстротой, — пояснял он, — люди в растерянности не знают, что покупать, и потому охотнее всего хватаются за старое. То, что было модным вчера, сегодня выходит из моды, а старое остается старым и никогда не устаревает.
Сливар оправдывался, говоря, что искусство всегда остается искусством.
— Die Käufer sind keine Kunstkenner[8], — ответил ему торговец.
Собственная робость и леность больше Сливара не волновали — он их вообще не замечал. Теперь он не думал о себе, не исследовал в страхе со всей тщательностью каждую черточку своего характера, каждую мысль, которая ненароком приходила ему в голову на улице. Мысли его были поглощены любовью — любовь источала на его жизнь столько света, что в ее веселых, ослепительно ярких лучах ничего не было видно — так бывает утром, когда солнце покажется из-за высокой горы, заливая сверкающим половодьем всю долину, и нет уже ни полей, ни лугов, ни сел — одно светлое солнце, поглотившее всю округу.
До сих пор — а прошло уже три недели — он ни разу еще не поцеловал ее в губы и не сказал ни одного слова любви. Но однажды вечером, перед тем как встретиться с Бертой, он выпил стаканчик-другой вина. На улице он разговаривал с ней весело и сердечно, ему хотелось идти так без конца, не чувствуя ног под собой, с безграничной нежностью в сердце, которую он испытывал к идущей рядом с ним девушке — совсем еще юной, бедной, но исполненной ожидания, любви и надежды. Время от времени он пожимал ее руку, тогда она обращала к нему влажные большие глаза, а на губах появлялась улыбка. В подъезде он обнял ее, притянул к себе и, поцеловав, пробормотал невнятные, бессмысленные слова. Она молча обняла его за шею, и тело ее затрепетало от счастья.
Возвращаясь в город, он шел как пьяный, в глазах стоял туман, и ноги плохо повиновались.
VII
После этого поцелуя отношения их несколько изменились. В серьезные, доверительные, сердечные разговоры проникали веселые, задорные шутки. Беспечность молодости, которую, казалось, совсем поглотила нежная, предупредительная, бережная любовь первых дней, неожиданно прорвалась на свет божий. В Берте стала проявляться шаловливая городская девчонка, и Сливар с удовольствием заметил в ее поведении даже некоторое кокетство. И лицо ее несколько изменилось — в лучистых глазах возникло что-то вопрошающее, смутное, неизъяснимо прекрасное, профиль сделался более четким, правильным, а губы — трепетными и словно припухшими. Сливар вспоминал, как он, случалось, разговаривал с Анной — этак насмешливо, свысока, будто отец с ребенком, «который все равно ничего не поймет». Теперь ни в словах его, ни в интонации не было никакой затаенной иронии. Любовь читалась в каждом жесте, в каждом слове и даже в улыбке.
Однажды Берта пригласила его к себе домой, случилось это в воскресенье. Сливару было как-то не по себе, а почему — он и сам не знал, но Берта его успокаивала:
— Не бойся, никто тебя не съест.
Обстановка в комнате была скромная — старая, неуклюжая мебель, и пахло здесь затхлостью, как обычно во всех квартирах предместья, даже если окна целый день открыты. Поздоровались со Сливаром вежливо, но не очень сердечно, Сливар увидел внимательные, настороженные взгляды, в которых ощущалось что-то вроде ревности. Отец Берты оказался стариком с пышными седыми усами и гладко выбритым подбородком. Он посматривал сквозь очки пристально и сердито, но голос его звучал совсем иначе — добродушно и чуть ли не робко. При взгляде на увядшее лицо матери, на котором заботы и лишения прочертили множество морщин, сразу же было заметно сходство с Бертой, особенно похожи были глаза — темно-серые, ласковые, только в них давно уже угас огонь молодости. Обернувшись к дверям, Сливар от неожиданности вздрогнул. На него пристально смотрели блестящие, необычно большие темные глаза. А личико было маленькое, бледное, прозрачное, на висках проступали тонкие жилки, губы — крепко сжаты, около них обозначились скорбные складки. Это была сестра Берты. Она сидела в коляске, опустив голову и крепко опираясь руками на подлокотники. Смутившись, Сливар поздоровался с ней, но в ответ лишь слегка дрогнули ее брови.
От Берты не укрылась растерянность Сливара, ей тоже стало тягостно, она напряженно, почти со страхом вслушивалась в то, что он говорит. Ей хотелось, чтобы ему здесь понравилось, чтобы он почувствовал себя легко и непринужденно, и в то же время боялась, как бы сам он чем-нибудь — неосторожным словом или жестом — не обидел нечаянно отца с матерью. И малейшее неудовольствие, едва оно обнаруживалось во взгляде, тяжестью ложилось ей на душу, она чутко улавливала каждое слово с призвуком неприязни, даже недосказанное или брошенное вскользь и никем другим не понятое.
Вначале разговор шел туго, у всех, включая и самого Сливара, было ощущение, будто в комнату ворвался чужой человек и, усевшись на стул, нарушил своим присутствием спокойную жизнь семьи. Кроме того, Сливар чувствовал на своем лице обжигающий взгляд темных глаз, неотступно на него смотревших.
Берта подала на стол кофе и сдобную булку. Постепенно лица прояснились, напряженность исчезла, и разговор продолжался уже естественно и спокойно. Отец Берты был родом чех, по фамилии Сикора. Он расспрашивал Сливара о его работе и о его родине, и Сливар рассказывал. Он говорил, что родина его на юге, у моря, и что она несказанно прекрасна.
— Значит, ваша родина у моря? — спросила Мари.
— Да, у моря.
— А вы были в Истрии? Истрия тоже у моря.
— Был, конечно. Истрия — часть моей родины.
— Ах, какое там солнце! Вы видели это солнце?
— Конечно, истрийское солнце я тоже видел.
Сливар с удивлением взглянул на Берту.
— Десять лет тому назад Мари была в Истрии, на море, она полгода лечилась там в санатории…
Сливар почувствовал, как у него сжалось сердце. Он взглянул на большие мечтательные глаза, на крохотное, прозрачное личико и тонкие, нежные ручки, как у больной двухлетней малышки, и понял, что делается в этой детской, измученной грезами душе. Когда она спрашивала: «Вы видели это солнце?» — голос ее дрожал от неизъяснимого болезненного томления, и на ее узком лице даже мелькнуло что-то вроде улыбки: «Вы видели это солнце?» Мы с вами видели это солнце, подобного ему нет нигде. А теперь посмотрите на бледный небесный цветок над Веной — вам не придется даже зажмуривать глаза. Восходит оно, словно в испуге, невыспавшееся, и в таком же испуге заходит. А то солнце, то удивительное солнце появлялось из-за моря, будто сказочный небесный жених, победоносно и величаво, оно рассыпало по земле сверкающие алые лучи, алые цветы забрасывало в душу… В этой смрадной комнате, где она была все время заперта, воспоминания о тех кратких месяцах представали перед ней как нечто несказанно прекрасное; душа ее, рано повзрослевшая в бедности и постоянных томительных мечтаниях, устремлялась на юг, навстречу яркому солнцу, восходящему из-за бескрайнего моря. Там было счастье, под тем солнцем ждала ее настоящая, радостная жизнь… там она встала бы на ноги и с легкостью пошла по сверкающим алым цветам, которыми солнце устилало землю…