Вечером Сливар простился со своими новыми знакомыми, а потом заходил к ним почти каждое воскресенье, случалось даже — и среди недели. Он привык к ним, и ему было у них хорошо; в этой низкой комнате, из всех углов которой выглядывала бедность, он чувствовал себя как дома. Старик Сикора был человек скромный и непритязательный. Жизнь согнула его в дугу и, конечно, на старости лет ему хотелось бы пожить спокойно, в хороших условиях, однако он был твердо убежден, что бедность — явление естественное и неизбежное — от нее не уйдешь.
— Уж так на этом свете повелось, без сословий никак нельзя. Иначе была бы сплошная неразбериха! Один — беден, а другой — богат, кому как суждено.
Сливар объяснял ему иногда, что так вовсе не суждено, а что виновато общество, которое держится на несправедливости и грехах человеческих. Он говорил о приметах нового, возвещающих, что наступят лучшие времена, о глашатаях великого переворота, который уже приближается и непременно произойдет, может быть, не сразу и еще не скоро, но произойдет непременно, ибо этого требует не только естественная справедливость, но также история и развитие человечества. Все сущее устремляется к ясной великой цели, и нет такой силы, которая смогла бы противостоять этому естественному течению событий. Но Сикора сердито отмахивался, даже не удостаивая Сливара ответом. Люди, говорившие о перевороте, казались старику опасными мечтателями. «В тюрьму их!» — думал он про себя. Сливар удивлялся, глядя на его спокойное, довольное лицо, на котором четко запечатлелись следы голода и забот. «Словно чертополох, привыкший расти на скудном песке», — подумал он.
По-иному вели себя остальные жители предместья. Этот район был оплотом социал-демократов. Вечером, проходя здесь по улицам и встречая возвращающихся с фабрик и заводов рабочих, Сливар видел на их лицах упрямую надежду на будущее. В дни политических демонстраций и первого мая по улицам двигались темные толпы людей, в большинстве совсем больных и немощных, с обтянутыми кожей лицами и злыми глазами. Большие «казармы» — новые дома с красивым фасадом и тесными, зловонными квартирами выплевывали наружу сотни плохо одетых людей, мужчин и женщин, с лицами, увядшими от спертого, нездорового воздуха на фабриках и в жилищах, более подходящих для содержания скота, где в одной комнате ютилось по десять человек и впятером спали на двух кроватях, с душами, истерзанными ненавистью, заботами и неистовыми мечтами. Когда Сливару доводилось слышать надвигающийся топот темной толпы, ему казалось, будто из дальней дали грядет что-то великое и могучее, и сердце его замирало от тихой радости и надежды.
Девушек, подобных Берте, в этих печальных краях встречалось немного. Сливар видел женщин в вечерней толпе, возвращающейся из центральных районов. Некоторые из них шли поодиночке, быстрыми шагами, склонив голову и насупив брови; иные держались группами, разговаривая между собой, но редко кто из них обводил быстрым взглядом улицу и посматривал на мужчин; у большинства были бледные, некрасивые, грубые лица. А если иногда и встречалась красивая женщина, в ее красоте чувствовалось что-то наглое, вызывающее; и все они, даже четырнадцатилетние девочки, выглядели преждевременно созревшими; старческое выражение было подобно пыли, оседавшей на их лицах в мастерских, на улице, дома — в их неопрятных жилищах. Сливару делалось жутко при виде этой поруганной юности — всех этих тысяч молодых, мечтающих о счастье душ, слишком рано оскверненных мерзостной жизнью. Особое потрясение он испытывал, глядя на лица работниц постарше, то есть двадцатипятилетних женщин, которым можно было дать все тридцать пять или сорок лет; половина работниц была больна — впалые щеки, водянистые, пустые глаза, иссохшееся тело, на котором одежда болталась как на скелете… Некоторые вовремя ушли от плохо оплачиваемой работы, чахотки и ранней смерти: когда Сливару доводилось проходить здесь в поздние вечерние часы, ему встречались эти погибшие души, подобно неверным, блуждающим болотным огням, вспыхивающим ночью над трясиной, они поднялись из смрада и грязи большого города, дочери этой трясины и ее провозвестницы.
Вспоминая о них и глядя на веселое, жизнерадостное лицо Берты, он испытывал ужас. Ведь и она пошла бы по этой дороге, если бы не случилось нечто чрезвычайное, пошла бы по дороге, ведущей к чахотке и ранней смерти или в компанию заблудших душ. Лицо ее было красиво, и в нем чувствовалась жажда жизни. Но теперь ее оберегали его сильные, любящие руки: роза чудом расцвела на болоте, она увяла бы слишком рано и утонула в трясине, но он вырвал ее оттуда и пересадил в свой солнечный сад.
Однажды прекрасным майским воскресным днем Сливар гулял с Бертой за городом. Кругом было оживленно. С возвышающегося над городом холма видно было, как бульвар и улицы пестрят многоцветьем светлых весенних одежд. На лугу то тут, то там группами сидели, переговариваясь, люди, а кое-кто прикорнул в тени запыленных кустов. По тропинкам и по траве бегали хрупкие, бледные городские дети, ослепленные весенней зеленью и опьяненные чистым воздухом; среди них было много хилых, болезненных — исхудавшие лица шестилетних детей выглядели по-стариковски серьезными; некоторые стояли уцепившись за материнскую юбку, словно боялись этой цветущей природы, — слишком привыкли они к уличной пыли и смраду тесных жилищ.
У Берты лицо разгорелось от радости при виде такого обилия зелени — далеко вокруг всюду была живая, свежая, прохладная зелень. Но стоило Берте взглянуть вниз, на город, как в глазах ее появлялась тень отвращения: над городом висела густая, пыльная мгла, она вздымалась с улиц и проезжих дорог, от домов и фабрик, как серый дым, сливалась в сплошное облако, которое лишь изредка колыхалось, подрагивало, но никогда не рассеивалось — оно висело спокойно, тяжелое и темное, как судьба. Поэтому и солнце там, в городе, казалось таким бледным и заспанным, его пыльные, грязные, немощные лучи с трудом пробивались сквозь густое мглистое облако в окна домов.
Вечером Сливар и Берта вернулись в город; на улицах было еще светло и оживленно, фонари еще не горели. Вместо того чтобы проводить Берту домой, он повел ее к себе, пообещав показать ей свою мастерскую, но на самом деле ему всего лишь хотелось, чтобы она переступила ее порог и хоть раз засмеялась, тогда и после ее ухода стены будут помнить ее веселые взгляды и навсегда впитают в себя ее юную прелесть.
Когда Берта остановилась в открытых дверях, ей отчего-то стало страшно.
— Вот мое ателье. Не пугайся его бедности! У молодых художников мастерские всегда бывают бедные…
Он открыл эскизы своих прежних работ, среди них и памятник Кетте, однако в тот самый миг, когда на него посмотрела Берта, он показался Сливару каким-то странным. До сих пор он был уверен, что это его лучшее творение, а сейчас ему вдруг подумалось, будто у него ничего не получилось. Сливар рассказал Берте историю памятника, а потом добавил:
— А вообще, мне бы и не хотелось, чтобы он стоял там, в Любляне, в окружении домов этих мещан и филистеров и чтобы на него глазели тамошние нудные люди; создавая его, я имел в виду венский городской парк, где гуляют элегантные дамы в красивых нарядах… Я думал тогда только об аристократических парках и элегантных женщинах…
Он сам удивился тому, что сказал, да еще с такой беспечностью и словно между прочим, но слова его означали именно то, о чем он сейчас думал.
— Знаешь, Берта, — продолжал он, открывая дверь в свой «кабинет» и приглашая ее сесть на диван — в ателье не было ни одного стула, — случалось, я вел себя глупо, совсем как мальчишка, например, когда работал над этим памятником — тогда я еще не был в тебя влюблен. Можешь ли ты себе представить, чтобы молодой человек, едва начавший жить, перед которым весь мир лежит как на ладони, был несчастным и страшно робким? А я в самом деле был несчастным и страшно робким до того, как влюбился в тебя. Поэтому, Берта, я тебе очень благодарен!.. Ты особенно не оглядывайся по сторонам — занавеска тут ветхая и диван продран, ведь у молодых художников всегда бывают ветхие занавески и драные диваны. Так уж издавна повелось, но ты этого не бойся, когда мы будем вместе, все у нас будет иначе! Снимем две хорошие светлые комнаты… Какими они сделаются уютными, когда порядок в них наведут твои руки! Там будет у нас покой и счастье — в каждом углу зазвенит твой смех, засияют твои веселые глаза, воцарится любовь! И моя мастерская станет светлой и уютной, мы поставим в ней даже цветы, и каждый день твои руки будут поливать их…
Он говорил с жаром и от души, убежденный, что все так и будет и для этого не существует никаких преград.
От счастья и благодарности на глазах у Берты выступили слезы, когда Сливар заговорил о той жизни, которая вот-вот начнется — она уже стучится в дверь, такая чудесная, о какой Берта никогда и мечтать не смела. Она поняла, что все должно измениться — исчезнут вечные заботы и страх неожиданно потерять работу, больше она не будет до поздней ночи лежать без сна, как случалось не раз, и чувствовать, что наступают страшные дни. Больше не придется в летние месяцы бегать по городу, в пыли и духоте под палящим солнцем в поисках какого-то случайного заработка, чтобы купить хлеба для семьи, которая ждет ее дома, поглядывая в окна и прислушиваясь к шагам на лестнице в надежде, что она вернется домой с работой, с хлебом. Больше не будет горького чувства жалости, от которого сжималось ее сердце, когда отец, прикрыв козырьком полуслепые глаза, засиживался до полуночи над дополнительно взятой перепиской, чтобы заработать десяток-другой крейцеров — жалованья, которое он получал в магистрате, не хватало на одежду и плату за квартиру… Кончатся эти заботы и страхи… Мысленно она уже обставила и навела порядок в новой квартире и сейчас, обведя взглядом мастерскую Сливара, решила, что ему нужно ателье почище и поприличнее — не этакий пустой сарай без единого стула, без цветов — обиталище нелюдимого, угрюмого человека, которому нет никакого дела до уюта… вот и лужи на полу, мокрые тряпки разбросаны — некому тут прибрать! И сам Сливар ходит в неряшливом виде, как прочие молодые художники, о которых некому позаботиться, нельзя сказать, что он плохо одет, но все на нем сидит вкось и вкривь: воротник расстегнут, галстук завязан кое-как, вероятно, не перед зеркалом, возможно, вообще уже на лестнице, на ходу. Молодые художники одеваются так небрежно, хотя дела у них идут совсем не плохо! Берте и в голову не приходило, что дела у Сливара могут идти вовсе не так уж успешно. Разве может что-то не удаваться ему, художнику, человеку из другого мира, не из этого страшного предместья, где царит только смрад и вечная унизительная нищета!.. Берта верила в этого большого, сильного, доброго человека, который сам создает свое будущее и одаряет других своим богатством, потому что щедрость его безгранична. То, что Сливар говорил просто так, между прочим, движимый отчасти искренней убежденностью, отчасти — беззаботной верой в будущее, глубоко запало ей в душу. Она выросла в бедности и неуверенности в завтрашнем дне, жизнь для нее началась с осени, и сердце ее было таким чистым, наивным и легковерным, что любая надежда, даже самая смутная и неопределенная, оказавшись в нем, сразу же обретала ясность и, пустив глубокие корни, расцветала дивным цветом. Берта тут же нарисовала себе подробную картину будущего и только усмехнулась бы недоверчиво, а может быть, и с иронией, если бы кто-то сказал ей, что это будущее еще под вопросом, что оно в туманной дали и все предполагаемое счастье создано только в любовных мечтах, а мечты эти — всегда беспочвенные и легкомысленные. Она только по