смеялась бы над таким человеком: «Ничего ты в этих делах не смыслишь, не знаешь, какой он у меня замечательный!» Иногда и раньше, заходя случайно в центральную часть города, она смотрела на возвышающиеся вдоль улиц величавые здания, на элегантных дам, которые проходили мимо нее, шурша дорогими шелками, на стремительно проносившиеся кареты, в которых мелькала белая блузка или мгновенно, как мираж, сверкали жемчуга на чьей-то шее или руке; Берта разглядывала богатые витрины с выставленными в них драгоценностями, спокойно лежавшими там и заманчиво блестевшими всего в какой-нибудь пяди от ее глаз и в то же время такими недосягаемыми, бесконечно далекими. Тогда у нее что-то сжималось в груди, ее охватывало тяжелое, противное чувство, и она спешила в свое мрачное предместье, отгоняя нехорошие мысли. Глубоко затаенные, горестные, почти неосознанные мечты, которые ей самой казались ребяческой глупостью, теперь превратились в ясные, вполне определенные надежды. То, что раньше виделось ей узенькой щелочкой света в дверях, теперь сверкало в полной красе и становилось все ближе… Сливар и Берта разговаривали о своей будущей жизни совершенно серьезно, строили планы, правда, не на ближайшие дни, а на будущее, в которое оба верили и которое в любом случае было уже не за горами…
Смеркалось, наступила ясная, теплая весенняя ночь. Окно был открыто, и в комнату проникал неяркий, неопределенный свет — отблески уличных фонарей и свечение неба, впитавшее в себя бесчисленное множество огней столицы, утопавшей в них, как в звездном море. Сливар и Берта говорили вполголоса, с нежностью и все более невнятно, губы слились с губами, глаза закрылись… Больше не было ни настоящего, ни будущего, только всепоглощающая любовь, без времени, без конца и края…
VIII
В сентябре была свадьба. Отпраздновали этот большой праздник тихо и скромно. Сливар не пригласил никого из своих знакомых и словом никому не обмолвился о своих планах — скрылся от всех со своим счастьем, накрепко заперев за собой двери. На свадьбе был только один коммивояжер по имени Альфонс Нойнер, давний знакомый семейства Сикоры, заходивший к ним частенько уже несколько лет. Это был коренастый, видный собой человек с полным, румяным лицом и живыми, слегка лукавыми глазами. И еще были две пожилые женщины, обе швеи, очень болтливые, любопытные, неуемные любительницы посудачить; та, что помладше, была чахоточная, она одна кормила большую семью, года два или три тому назад она бросилась в Дунай, но ее успели спасти; ее обманул какой-то проходимец, выманил пять гульденов, обесчестил и скрылся — это был единственный человек, кто когда-либо клялся ей в любви.
Дни перед свадьбой были для Сливара невыносимыми. Иногда его обжигала мысль: что он делает, ведь не существует же моста, ведущего к тому прекрасному будущему, о котором он размечтался, в которое поверил и которым увлек Берту!.. От этой мысли у него сжималась грудь, он пугался самого себя и своих действий… Но лишь на мгновение, лишь на какой-нибудь час, правда, очень тревожный. Все остальное время беспокойство это неприятным осадком лежало, затаившись, в самой глубине его сердца.
В своих мыслях он создал дерзновенную картину будущего, по его повелению двери сами открывались перед ним. Теперь нужно было претворять мечты в жизнь, и руки у него дрожали, взгляд выдавал тревогу и нерешительность.
К счастью, за две недели до свадьбы он получил пособие из Любляны от Копривника и в придачу кучу самых суровых нравоучений. «Если б он только знал!» — усмехался Сливар. Но двести гульденов разлетелись, как стая воробьев от брошенного камня — только их и видели! Когда Сливар получил свое месячное жалованье, оно показалось ему смехотворным; тщательно все рассчитав, он понял, что на эти деньги семья не сможет прожить и двадцати дней. Да еще дорогая квартира — сорок гульденов в месяц! Она была велика для пятерых — можно было бы обойтись более скромной, особенно его смущало просторное, великолепное ателье. Сливар вполне довольствовался бы мастерской на пятом или шестом этаже, вовсе не обязательно иметь ее на четвертом… Тщательно и трезво обдумал он свое положение лишь через месяц после свадьбы. Первые недели он был так взбудоражен, что у него не было ни времени, ни желания серьезно все взвесить. И кроме того, едва по лицу его пробегала малейшая тень, Берта взглядывала на него с удивлением и страхом. Счастье первых недель было тревожным, Сливар боялся утратить его, чувствуя, будто что-то недоброе поджидает уже за дверью, но что именно, не знал.
Берта жила как во сне: и лицо ее, и каждое слово излучало упоительное юное счастье. Жизнь превратилась для нее в сплошной праздник, руки играючи делали любое дело. Квартира была светлой и веселой — стены, новая полированная мебель, цветы, постланная на столе скатерть — все говорило о том, что здесь живут счастливые люди. Когда Берта отправлялась на рынок или по воскресеньям со Сливаром на прогулку, она со страхом и отвращением смотрела на высокие дома городских окраин, из темных окон которых, казалось, выглядывают болезни и смерть. Совсем недавно по этим самым улицам она шла утром на работу и возвращалась вечером домой, плохо одетая, голодная, с тяжелым бременем в душе; и сейчас, содрогаясь, она окидывала сочувственным взглядом бледные лица с бунтарскими, мрачными глазами, враждебно пронзающими ее, молодую, счастливую женщину.
Старик Сикора с трудом привыкал к новому быту. Сначала он чувствовал даже неловкость, ему казалось, будто все это милостыня. В прежней квартире, тесной и душной, он прожил десять лет, и ему немного грустно было с ней расставаться. По канцелярии он тоже скучал, хотя видеть стал настолько плохо, что с трудом мог различить буквы, и глаза начинали слезиться уже после получасовой работы. Поэтому он распростился с канцелярией за две недели до свадьбы Берты, а затем сидел безвылазно в комнате и в ожидании вечера покуривал трубку; спать ложился рано, едва стемнеет, вставал поздно. Мать Берты ходила по новым комнатам и кухне так же тихо, с таким же спокойным, заботливым выражением лица, как и прежде. Лицо ее было все таким же изможденным и морщинистым — жизнь оставила на нем слишком глубокие следы, чтобы они могли изгладиться. Она покашливала и хваталась за грудь. Коляска Мари стояла у окна: оттуда был виден небольшой садик перед гостиницей, но листва покрылась пылью и увядала, высокие серые стены, вздымавшиеся со всех сторон, заглушали деревья. Глаза Мари по-прежнему были такими же большими и мечтательными, а бледные губы крепко сжаты.
Все они любили Сливара преданно и благодарно. Ателье его было святилищем, куда не смела ступить нога непосвященного. Когда Сливар удалялся туда, они ходили на цыпочках и говорили вполголоса, а чаще всего сидели запершись в спальне или в кухне, только Берта оставалась в прилегающей к ателье комнате, чтобы быть к Сливару поближе. Она садилась у окна и шила что-нибудь для себя или для родных. Двери были только чуть прикрыты, иногда она неслышно подкрадывалась и легонько, очень осторожно приоткрывала их, просовывая в ателье робко-почтительное и все же веселое лицо. Но иногда у нее от страха замирало сердце. Сливар сидел в углу, так что свет не падал ему в лицо, брови сдвинуты, губы напряженно сжаты. Он оборачивался к ней, растерянный и сердитый.
— Я мешаю тебе?.. Прости!
— Нет, нет, Берта, побудь здесь…
Он принужденно улыбался, и ему становилось еще тяжелее. Сбивчиво пытался оправдываться, а голову ему будто обручем сжимало.
— Ты, Берта, не расстраивайся, если лицо у меня сейчас такое… неприятное, что ли. Когда я думаю о своей работе, кожа у меня на лице собирается в складки, сам не знаю, отчего это…
Ему было стыдно лгать.
Берта не могла понять, почему в его глазах такая тревога. Она верила в него так глубоко и непоколебимо, что он вынужден был тщательно скрывать от нее свои гнетущие заботы как что-то греховное и постыдное. Ему стало казаться, будто он обманывал ее с самого начала, а теперь уже поздно сказать всю правду. Она смотрела в его отрешенные, непроницаемые глаза и ничего не понимала. «Когда он думает о своей работе, кожа на лице у него собирается в складки, он сам не знает, отчего это…» И она смотрела робко и укоризненно на едва начатую, прикрытую мокрыми тряпками работу.
Сливар очнулся от дивных сновидений. Ему снилось, что идет он по красивейшей местности, вокруг — росистая зелень, веселая, как детская улыбка. На небе сияет извечное солнце, заливая светом густые ветви, и от блаженного тепла чуть приметно подрагивают листья. Он молод, и сердце его чисто, как светлое зеркало, — нет в нем ни малейшей тени. Перед ним открыты все дороги, они расходятся в разные стороны — белые, ровные, песчаные. В тени под ивами скрываются пруды, дремотные и тихие, там плавают задумчивые лебеди, их белые крылья едва колышут воду. Неподалеку стоит беседка под заботливой охраной деревьев, плющ обвивает искусную резьбу, добираясь до зеленой крыши, он вьется даже перед узким входом, поэтому в беседке полумрак, и только изредка солнечный зайчик, прокравшись на круглый стол, запляшет на раскрытой книге стихов Прешерна и на букете вянущих цветов, но тут же выскользнет наружу. В беседке — он и она, оба молчат, но на лицах их радость, на глазах — слезы, а души переполнены любовью. Душа с душой говорит без слов, они сливаются воедино, как смыкаются в поцелуе горячие губы и в объятье трепетные руки. Души не ведают ни прошлого, ни будущего, они бессмертны, не различают ни дней, ни минут, счастье их вечно и неизменно… Затем они вместе выходят из беседки и идут по тенистой аллее вверх по склону, ведь все пути перед ними открыты, ровная дорога, слегка петляя, ведет в вышину, к самому небу. И нет никого, кто бы предостерег: «Это путь не для тебя, не тебе он предназначен!» Не преграждал дорогу забор, не приходилось ждать у ворот и звать привратника, изнывая сердцем. Не было на пути и терний, не изранили они ему ноги, и не оставлял он за собой на песке кровавых следов. Они шли весело и легко, перед ними с поклонами расступались деревья, как перед королевской четой. Сердце его возжаждало выси небесной, а земля раскинулась во всей своей несказанной красе, и он покорил ее целиком единым взглядом. Счастье захлестнуло сердце, улетучились последние желания, все было в нем самом, и он был всем…