Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур — страница 30 из 66

Повсюду чужой!.. Он мрачно смотрел на эту красоту вокруг, и, казалось, под его недобрым взглядом бледнеет солнечный свет, дрожит и вянет листва.

Сливар вернулся домой. После обеда он заперся в мастерской, чтобы привести свои дела в порядок. Памятник поэту он уже заказал литейщику, дал пояснения каменотесу, изготовлявшему пьедестал, и отправил письмо на родину заказчикам, готовившимся к торжественному открытию памятника; в письме он извинялся, что из-за большой занятости не сможет приехать, ибо ему дорога каждая минута. Сливар осматривал эскизы своих работ — память веселых дерзаний. Какими чужими показались ему теперь Эти лица, с каким удивлением смотрели они на него! Кто их только создал, на какой земле они родились? В них было что-то странное, полуночное, чего нет нигде, кроме его скитальческой фантазии. Он знал, что больше не в состоянии создать ничего подобного, и подумал о том времени, когда возникли эти диковинные творения, — о миновавшем, неповторимом времени юношеских порывов, которые сейчас не принесли бы ему радости, да и сил на них у него уже не было.

«Теперь я сделал бы все иначе!»

«Нет!.. — в страхе замотал он головой — он испугался неожиданной мысли, которая могла завлечь его на окольный путь и даже вселить новую пустую надежду. — С работой покончено — она утратила всякий смысл для меня и для других. — И он сам посмеялся над нелепым желанием, неожиданно постучавшимся к нему в сердце. — Работал бы — только фантазировал руками! Разве мертвецы способны работать! Пробудившись в могиле, я пришел бы в мастерскую и взялся за глину — нет, это было бы непорядочно и противоестественно! Пусть работают живые, а трупы пусть разлагаются! Поэтому — долой все искушения, нужно от них освободиться!»

Он принялся разбивать эскиз за эскизом. На стене висели две маски, которые он вылепил еще в академии, в углу стояли женские и мужские бюсты. Все разлетелось вдребезги.

«Чтобы никто не знал ни имени моего, ни прозвания!

Чтобы не приходили потом сюда люди и не покачивали головами с ученым видом, дескать, жаль, начал неплохо, со временем из него могло бы получиться что-то путное. Но так и остался незрелым — был мечтателем, спился, сам погубил себя, такие молодые люди не умеют жить! И так далее… Уж если я считаю себя мертвецом, зачем оставлять после себя какие-то проявления жизни, тем более что все они — только юношеская дурь. Пусть лучше не останется ни памяти, ни следов!

И еще, может быть, кто-то придет и скажет, будто все эти работы — сплошное мальчишество, свидетельствующее о легкомыслии и непостоянстве и лишь очень отдаленно — о чем-то похожем на гениальность. И этот «кто-то» с холодным любопытством станет разглядывать мальчишеские творения, унижая их уже своим разглядыванием. Но я этого не допущу. Все мои труды — только камни на тернистом пути вверх, а так как я не достиг вершины, не нужно, чтобы камни эти свидетельствовали о моем безуспешном мальчишеском усердии.

Значит, долой их!»

Оставалась только женская голова, еще не совсем законченная. Он уже поднял молот, но рука неожиданно дрогнула: на него испуганно и умоляюще смотрели глаза жены.

— Пощади, не бей!

Он был поражен, и у него защемило сердце. Несколько недель тому назад без какой-либо определенной цели, просто от скуки он начал лепить эту голову; у него не было ни модели, ни портрета, и он не мог толком вспомнить, где видел это лицо, так ясно запечатлевшееся в его памяти. Теперь, когда он уже замахнулся, он неожиданно поймал взгляд своей жены, своей невесты. Такой она была, когда он первый раз ее увидел, — жаждущая жизни и радостей, мечтательная и покорная одновременно. Жила она тогда в бедности, в вечных заботах, но какими веселыми были ее глаза — в нищете и лишениях она расцвела, как прекрасный цветок, — любая принцесса позавидовала бы ее красоте! Она шла по тернистому пути, словно ангел, — ноги едва касались земли, и тернии не могли их поранить.

Рука его опустилась, и он усмехнулся.

«Как ты испугалась, бедняжка! Не бойся, я не сделаю тебе ничего плохого! Пусть бог благословит твои мечты!»

Сливар вышел в соседнюю комнату, уже начинало смеркаться.

«Не бойся, бедная моя, я не сделаю тебе ничего плохого!»

С ласковой, сочувственной улыбкой он положил руку на плечо Берты. Она сидела за швейной машиной сгорбившись, с судорожно сдвинутыми бровями, так что на лбу обозначилась глубокая складка. Вздрогнув, она обернулась к нему, с удивлением встретив его ласковый взгляд.

— Может, я долго не вернусь, не жди меня к ужину, Берта!

Он тепло пожал ей руку, подумав, что должен что-то ей объяснить, сказать какое-то слово, в котором отразились бы все его чувства. Но нужного слова он не нашел и только еще раз заглянул в ее испуганные, удивленные глаза:

— Прощай, Берта!

Затем он обвел взглядом комнату. У окна сидела Мари; казалось, она дремлет, но из-под полуопущенных век сверкал устремленный на Сливара взгляд. В глазах было то спокойствие, которое ничто уже не может нарушить, — они не расширятся от ужаса даже при виде смерти. От их невозмутимого покоя Сливара бросило в дрожь — ему стало неприятно и жутко. «Не жизнь и не смерть — только бездушный сон, как у Хладника».

На какое-то мгновение в комнату вошла мать Берты — тихая, озабоченная, хворая, всегда одинаковая; участь ее была решена давно, когда ей исполнилось тринадцать лет и когда она, как и все обитатели болота, вступила на путь подневольного труда. При ее хилости и болезненности могучей силой, постоянно поддерживающей ее и словно вливающей в ее жилы новую кровь, оказывались неиссякаемые заботы. Если бы ее осыпали богатством, она угасла бы за несколько дней. Когда она открыла двери, Сливар увидел в другой комнате старика Сикору, он сидел в темноте на стуле и дремал. Он сильно сгорбился за последние месяцы — оставив службу в канцелярии, он сразу постарел на много лет, ходил с трудом, говорил мало. Старик постепенно угасал, не сегодня-завтра он уже не поднимется… Благослови вас бог, честные люди! У Сливара стало легко на душе, в этот миг он ясно почувствовал, что в его комнатах вечно будет сиять солнце, всякий раз заново рожденное веселым сердцем Берты, созданным для счастья… Но пока здесь находится он, чужак, от него на все вокруг падает темная тень — на стены, на лица, на каждое сердце. Стоит ему закрыть за собой дверь, как все тут засверкает и заискрится!.. На мгновение словно приподнялась завеса времени, и Сливар заглянул далеко в будущее. Удача тяготеет к удаче, одно живое существо к другому, и вот к Берте приходит веселый человек, который умеет жить, не размышляя о жизни, и оба они живут и любят друг друга; мечты ее, юные и шаловливые, не залетают слишком далеко — до них всегда можно дотянуться рукой: захотелось ей красных роз, глядь — они в эту минуту расцвели на окне. И вся комната полна улыбок и света. Жизнь рождает жизнь, в комнате — смеющиеся детские лица, блестят пять пар ясных, веселых глаз — точно такие же ясные, веселые глаза, как у Берты. Растения, пересаженные сюда из болота, быстро завяли под горячим солнцем, нет уже ни отца, ни матери, и однажды вечером, когда Берта принесла сестре чашечку кофе, Мари не шевельнулась — лицо было спокойное, такое, как всегда, но уже холодное, застывшее. Мертвая, она просидела так часов пять. После этого тут уже полностью воцарилась жизнь, последняя тень рассеялась, все шторы были раздернуты.

— Прощай, Берта! — повторил он в дверях, еще раз оглядываясь на нее, миловидную, цветущую, но прежнего тепла в его взгляде не было.

Темнело, когда он вышел на улицу и направился к центру города, в знакомую люблянскую пивную. Накануне он заложил часы, и в кармане у него было еще пять или шесть гульденов. Он решил их пропить.

Было слишком рано, общество еще не собралось в полном составе, но и представленное частично, оно вызвало у Сливара отвращение. Он почувствовал более отчетливо, чем когда-либо раньше, что не принадлежит к этой компании. Он появляется здесь как нищий странник, что заходит за подаянием в богатый дом, где полно гостей. На него смотрят искоса; удивительно, как его до сих пор не вытолкали за порог. Да, он оказался среди совсем незнакомых людей — и что только привело его сюда? Здесь собираются люди, что живут не размышляя о жизни. Все это чужаки; повинуясь велению жизни, они отряхнули со своих ног прах родимой земли и создали себе на чужбине новую родину. От этого общества на Сливара веяло холодом, и он вскоре простился. Ему нечего было делать среди людей, плывущих по жизненным волнам туда, куда несет их течение, и следящих только за тем, чтобы удержаться на стремнине. Сливар ненавидел их — именно они и олицетворяли собой ту жизнь, которая была для него невозможна, то «общество», которое его отвергло.

Когда он вышел на улицу, ему вспомнилась компания, устроившая ему чествование накануне его отъезда из Любляны. Многие из участников вечера представляли собой то же «общество», те же жизненные позиции, даже на лицах наиболее уважаемых и достойных угадывался тот же отпечаток, что так явственно проступал в облике здешних литераторов и художников, — отталкивающее, презрительное и надменное выражение; Сливар тогда как следует не распознал его, только чувствовал себя среди них неуютно, стесненно и неспокойно. Теперь он уразумел все как есть. Память воссоздала эти лица так отчетливо, словно он видел их наяву. Отталкивающее, презрительное выражение сделалось совершенно очевидным, оно явственно проступало во всех чертах лица. Сливар понял, что это результат мучительных, тяжких раздумий и что нож, прорезавший суровые линии под глазами и около губ, прежде всего нанес удар в сердце, а потом уж постепенно год за годом стругал и резал, уродуя некогда веселые лица. Сливар догадался, откуда злая язвительность, которой были насыщены все их разговоры, и откуда сентиментальная тяга к реформаторству, которым занималась добрая половина этих людей… Они были уже наполовину вырваны из родной земли, наполовину превратились в чужаков. Некоторые из них сопротивлялись, думая даже, что корни их еще глубоко в родной земле, но мысли их уже были связаны с чужбиной, только внешний облик сохранился прежним, а по сути дела, они давно взяли в руки дорожный посох и отряхнули прах родимых долин со своих ног. Те из них, что принадлежали к кругу художников, ра