Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур — страница 36 из 66

Как-то раз пришел человек, одетый в длинный кожух, с высокой шапкой на голове, и сказал, что хочет поговорить с Маришевкой. Вдову искали, но ее нигде не было. Францка по темной деревянной лестнице влезла на чердак. Как в могиле было там — тихо, душно, воздух полон запаха тлена. Сквозь круглое окошко пробивался луч света; что-то там шевельнулось — Маришевка стояла у окна. Страшно было ее лицо, оно вызывало в памяти лики отверженных ангелов, низвергающихся под сверкающим мечом святого Михаила вниз, в бездонный ад: выражение боли, искажавшее их лица, было отталкивающим, неотличимым от гнусной усмешки. Вид горделивой усадьбы, подымавшейся там, за длинной стеной, среди просторного сада, сияющего весенней красотой, искажал ее лицо болезненной судорогой, напоминавшей гнусную усмешку. Францка вскрикнула, отшатнулась и кинулась вниз по ступенькам. Маришевка спустилась вниз спокойная и холодная, глаза смотрели недобро и коварно, как всегда.

Так Францка стала узницей заколдованного дома. Служила она уже год — жизнь тихо шла дальше, не нарушая сна больной Маришевки. В этом уединении Францка переменилась до неузнаваемости. Трудилась она до изнеможения, с рассвета до мрака, когда за окнами сонно дышала глубокая ночь, — и лишь руки сделались чуть шероховатыми, красными и тяжелыми. Лицо же становилось все более нежным, матово-белым, точно тень, легло на него таинственное уединение заколдованного дома. Глаза были большие, спокойные, почти бессознательная, грустная, порывистая мечтательность смотрела из них. Ступала она легко, чуть склоняясь вперед; ходила так, чтобы не беспокоить Маришевку, и ноги привыкли. И голос у нее был мягкий, спокойный, пожалуй, только слишком тихий. Всей своей повадкой она уже немного походила на тени, которые появлялись вечером, ползли по двору, в сени, по комнатам, и Францка боялась их, не зная, откуда они берутся.

Весь дом был полон великой тоски, подобной горькой зависти. Это была тоска умирающего по жизни. Все ниже и ниже склонялась смерть над заклятым домом и людьми, вздыхавшими и тосковавшими в нем. Редко когда заносило сюда чужого человека, все обходили дом, как кладбище. Даже в иной праздник в корчму за весь день не заглядывала ни одна живая душа; Францке, которая долгие часы сидела одна в большой полутемной комнате, становилось страшно. Лучи солнца никогда не попадали даже на крышу: за домом росли высокие старые орешники, впереди высилась усадьба, и от высоких стен падала тень, — весь дом тонул в отбрасываемой веселой жизнью тени, которая тянулась еще дальше через двор, до самого ноля.

Случилось однажды, что и Францка посмотрела в окно на белое здание напротив. Приподняла чуточку нижний край тяжелой шторы, пригнулась и смотрела — долго, без мыслей, как зачарованная, брови сошлись у переносья, губы сжались, а сердце стучало тревожно, рвалось неизвестно куда. Тоска, глядевшая из растрескавшихся, облупленных стен, из мрачной утвари, звучавшая в шепоте и стоне старых убогих орешников за домом, легла Францке на сердце, и она сама не знала, откуда в нем горечь и куда оно так страстно стремится.

Пришла и вторая весна, прошла мимо, будто ее и не было никогда, пришло лето, и по вечерам стало тепло.

Францка в сумерках подымалась на холм — шла, будто ее кто-то вел за руку, мимо живой изгороди, по глинистой тропинке, а потом вниз, к ручью. Вдоль узкой зеленой полоски воды, которая вилась в кустах, таинственная, глубокая и тихая до жути, пролегала песчаная дорожка. Долина была тесная, похожая на продолговатый котел, открывавшийся лишь с одной стороны. Окружая долину, вздымались отвесные серые скалы, в их расселинах росли кусты. Над источником на скале стояла деревянная часовенка, и красный плащ богоматери виднелся еще издали. Небо было золотое, розовое и синее, при виде его тепло и мягко становилось на душе. В долине все тонуло в сумраке, деревья издали казались совсем черными, вода лежала скрытая и темная, как затаившаяся змея, светлела только песчаная дорожка да золоченая лампада перед статуей богоматери, туда дотягивался с запада луч света, солнце посылало его особо, в знак своей преданности.

Францка шла по песчаной дорожке, ведомая невидимой рукой. Впереди показался высокий, красивый человек, одетый по-господски. Он шел ей навстречу, навстречу вечернему свету, и потому лицо его было необычайно прекрасным — точно небо, сиявшее наверху так, что сердце рвалось к нему и горевало, что не может быть там, куда смотрят глаза.

Он остановился перед Францкой, и она тоже стала перед ним, опустив сложенные руки, потупив голову.

— Кто ты? Чья?

Ей хотелось не то упасть на колени, не то убежать, не то повернуть назад.

— Какое тонкое личико — откуда у тебя это личико? Тут вокруг нет таких лиц…

Он взял ее за руку.

— А руки какие шершавые! Когда будешь стоять передо мной, прячь руки!

Францка спрятала руки, и он засмеялся.

Она сказала, как ее зовут, сказала, что живет в заколдованном доме. Он склонился и пристально посмотрел ей в лицо.

— Так вот почему я смотрел иногда по целому часу на заколдованный дом, Францка. Не стояла ли ты тогда за занавешенным окном, не смотрела ли в щелочку?..

Францка затрепетала.

— Я не видел тебя, но хорошо знал, что еще бьется сердце в этом огромном гробу и порой что-то трепещет в темноте, будто остался там забытый луч солнца и рвется вон…

Они сели на скамью у тропинки. Ночь спустилась, и теперь стал слышен глухой плеск воды: змея проснулась, когда спустилась ночь, и медленно зашевелилась. Высоко вздымались черные скалы, и небо было бесконечно далеко.

Он слегка привлек Францку к себе, так что ее горячая щека коснулась его плеча. Голос его звучал мягко, он будто приходил из ночи и был так же таинствен и тих, как голос этой прекрасной ночи — шум воды, шелест листвы.

Он был художник и видел вещи, каких на свете не бывает, и радовался тому, что видит их, и собственному мягкому голосу, приходившему из ночи, к которому он прислушивался, как к голосу самой ночи, рассказывающей ему свои чудесные старые сказки. Дитя, дрожавшее подле него и смотревшее ему в лицо большими глазами, было тоже частицей этой ночи, рожденной сказками, которые рассказывал он сам и которые ночь рассказывала ему.

— Когда я пришел в эту пустыню, где едва теплится жизнь, я уже знал, что ты здесь, Францка. Мое сердце болело и томилось, и я пришел сюда, зная, что ты здесь. Когда я увидел заколдованный дом, я понял, что королевна там и ждет меня. Каждый вечер, когда я гулял здесь, я ждал тебя и томился, потому что тебя не было. Где ты была так долго, почему не думала обо мне?

Францка почувствовала, что это о нем она думала постоянно.

— И я удивился, когда увидел тебя, Францка. Почему у тебя нет на голове широкополой белой шляпы, в каких рисуют влюбленных пастушек на старых картинах и в испанских романах?.. Я знал в Париже женщину, которая была так одета, она походила на тебя, и я ее любил, как люблю тебя. Мы жили в большом старом доме, позади раскинулся огромный сад, в который никогда не входил никто чужой, — там мы гуляли при свете луны, высокая трава росла на узких дорожках, разросшиеся розовые кусты преграждали путь, и порой шипы ранили ее маленькую белую руку, и капля алой крови падала на белое платье! Но однажды я пришел, а в доме все было мертво и тихо; занавеси были спущены, и я бродил из комнаты в комнату, вытянув перед собой руки. Я звал ее всюду — и на те нежные имена, что я придумывал для нее вечерами, когда мы гуляли по саду, откликалось теперь одинокое эхо, будто она отвечала мне издалека. Я вышел в сад, и представь мое горе, Францка: все розы увяли; все кусты засохли, желтые, свернувшиеся листья лежали на земле; и, нагнувшись, я увидел среди желтых листьев маленькое тельце соловья, который пел нам, когда мы гуляли здесь; он лежал на спине, клюв был приоткрыт, грязные перья взъерошены. Тогда я упал на колени и заплакал: она умерла, и все умерло с нею.

Но знаешь, Францка, она не оставила меня без прощального слова и без любви — сердце ее было так мягко и полно сострадания! Когда я устаю от жизни и приходит вечер, прекрасный, как этот, она возвращается ко мне, и мы целуем друг друга, как прежде. Ее портрет висит у меня в комнате. Широкополая белая шляпа, яркий корсаж, белая юбка. Твои глаза еще не видели этой картины, они бы осквернили ее; если бы ее увидели люди, она бы тотчас перестала быть моей; человеческие глаза вороваты и алчны. И когда вечерами мне бывает грустно, она сходит со стены, садится рядом и обвивает рукой мою шею, так, как сейчас ты, Францка… И не только в мою комнату она приходит — она всегда рядом со мной, чтобы утешить меня, когда тень ложится на мою душу. Мы ходим вместе по лесу, и среди черных стволов едва пробивается свет; тени выползают из-за кустов, из дупел, черные руки жадно подбирают золотые цехины, разбросанные солнцем по лесу. Я иду и думаю о ней, и вот она уже идет рядом, и я чувствую ее руку. Так она утешает меня, стоит у врат моего сердца, чтобы не прокрались в него горькие мысли, гладит мой лоб и волосы нежной, сострадательной рукой, когда я смотрю на свою грешную жизнь, и мне становится страшно…

Его глаза смотрели мечтательно, задумчиво, как весенняя ночь. Он говорил, а рука его играла мягкими волосами Францки и гладила прохладный гладкий лоб, приникший к его плечу.

— Как ее зовут? — спросила Францка; он удивился и чуть не рассмеялся.

— Фанни, ты меня спрашиваешь, как тебя зовут? Фанни, моя прекрасная, добрая Фанни, — почему ты не спросила еще, где я был так долго и почему так долго не вспоминал о тебе? Я был неверен тебе, Фанни, но я знаю твое великодушное сердце и потому верю, что ты не отвернешься от меня за то, что я изменил тебе. Ты привыкла к моей неверности и всегда прощаешь меня нежно, как мать, которая прощает сына еще до того, как он обидит ее… Помнишь, как в Париже я целую неделю не показывался к тебе, потому что меня повергла к своим ногам прекрасная испанка, и черный огонь ее очей воспламенил все чистое и прекрасное в моей душе? Когда я