Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур — страница 40 из 66

— Францка! — молил под окном приглушенный голос, и Францка вздрогнула испуганно, как будто только проснулась, и, еще в полусне, увидела перед собой незнакомое лицо. Она отступила от окна и притаилась, дрожа за портьерой, не зажигая света и не закрывая окна.

— Францка! — позвали громче: кто-то стоял у забора, в тени, и смотрел в окно. — Сойди вниз, Францка!

Ей стало жутко, она хотела было закрыть окно, зажечь лампу, — но рука не поднялась. Наоборот, она даже наклонилась, чтобы посмотреть в окно, туда, где кто-то стоял в тени и тихо звал ее. Раздались шаги по песчаной дорожке, зашумело платье хозяйки. Францка зажгла лампу и пошла на кухню. Когда она снова украдкой выглянула в окно, в тени уже никого не было, и у нее защемило сердце. Ночник дремал на очаге, постель была приготовлена, а Францка стояла у окна, и лоб ее касался холодного стекла…

Вечера становились все прекраснее, волшебная осень простерлась вокруг; ночи были теплыми и ясными, иногда на небе показывалось белое облачко, качалось и дрожало на ветру и таяло в чистой синеве.

Францке было грустно и сладко; спалось тревожно; снизу, из сада, из долины, со скошенных лугов подымалось и вплывало в комнату благоухание; из теплой ночи что-то звало, приглушенно, покорно, — звало из долины, из сада, от забора, тонувшего в тени высокого каштана. «Францка!..» Иногда она вставала, подходила к окну, хотела откликнуться, уже бралась за ручку, чтобы отпереть дверь, но на лестнице поворачивала назад, ноги дрожали от страха… Перед ней возникало так явственно, что, казалось, его можно коснуться рукой, гнусно искаженное лицо, склонившееся над красивой дамой. Оно оглядывалось на Францку с такой злобой, что кровь леденела в жилах… Лицо мелькало и исчезало, но страх оставался, и дрожь не проходила…


— Почему ты не приходила так долго, Францка? Каждый вечер я тебя ждал по целому часу и хорошо видел, как ты стояла у окна за занавеской.

Он держал ее за руку и смеялся. И Францка тоже смеялась. На улице стало уже прохладно, на земле лежали желтые листья, и месяц ясно светил сквозь наполовину оголенные ветви. В окнах станции было темно, светилось только окно внизу, где сидел чиновник, и в зале ожидания сонно мерцала керосиновая лампа.

— Я боялась тебя, — ответила Францка, и оба засмеялись.

Это был молодой, щуплый парень, чуть повыше Францки, лет двадцати шести, усы у него были слишком велики для сухощавого лица, карие, светлые глаза глядели весело, лоб был высокий и плоский, а когда он смеялся, в лице появлялось что-то высокомерное, почти презрительное. Говорил он приятно, мягким голосом, тщательно выбирая слова. Читал книги и газеты, состоял даже в комитете читального общества{6}, на разных вечеринках произносил торжественные речи и очень старался, чтоб его манеры не напоминали манеры других парней и походили на господские. Он был портным в местечке и шил иногда и для господ. Однажды он поздоровался с Францкой, сняв перед ней котелок и вогнав ее в краску. Так они познакомились. Стоя в церкви на торжественной мессе, она слышала с хоров его голос: не оглядываясь, она знала, что этот мягкий, теплый голос — его.

Никогда она не слышала таких прекрасных слов, они ласкали ее, словно любящая рука. Когда Францка встречалась с ним, на щеках ее появлялся нежный румянец, глаза сияли, она молчала и слушала. Он смотрел на нее взглядом, полным желания, пухлые губы его дрожали, мысли начинали путаться, слова терялись. Как-то раз он пришел прямо из трактира, от него немного пахло вином. Был развязнее обычного, говорил без умолку, обнял ее, искал ее губы. Францку передернуло, снова ее охватил страх, и она чуть не убежала. В эту минуту в памяти ее промелькнуло что-то уже забытое, страшное: она бежит по грязной дороге сквозь лес, крупные капли падают с деревьев, — и вот из мрака к ней кидается пьяный, зловонное дыхание обдает лицо, тяжелая рука хватает за плечо… Она чуть не вскрикнула, но все пронеслось мимо, остался только страх и дрожь в ногах.

— Что с тобой, Францка? Почему ты вырываешься, Францка? Что я тебе сделал? Ну, не сердись, я тебя люблю, как никого на свете, я ничего тебе не сделаю плохого.

Он осторожно взял ее за руку и встал перед нею. Когда он увидел ее испуганное лицо, в груди его что-то сжалось, ему стало жаль ее, он в самом деле ее любил. Они стояли в тени забора, порой вверху шелестели ветви, и несколько увядших листьев слетели на них. Говорил он почти шепотом, точно боясь обидеть ее громким словом. Францка казалась ему совсем маленькой, как ребенок, вызывающий сочувствие, нисколько не похожей на девушек из местечка, с которыми ему приходилось разговаривать; никогда улыбка ее не была игривой, никогда не мелькало недоверие в ее глазах, — ей и в голову не приходило, что его слова могут быть лживыми, и этим она вызывала в нем сострадание и нежность, и он всегда раскаивался, если случалось сказать что-нибудь такое, чего не было в его сердце.

«Вот увидишь, Францка, какая прекрасная жизнь упас будет, когда ты станешь моей женой. Работы у меня много, никаких забот знать не будем. И одену я тебя красиво, так что ты не будешь ходить, как какая-нибудь батрачка… И знаешь, Францка, тут мы не останемся; слишком уж тут скучно и люди скучные. Поедем в Любляну, и увидишь, там все пойдет иначе. Все, кто похрабрее, уезжают отсюда, тут делать нечего. А то еще дальше, Францка, может быть, в Америку, там жизнь совсем другая, люди другие, там все господа, каждый, кто что-нибудь знает и умеет, — господин, там из-за того, что я портной, на меня не смотрели бы с презрением, как здесь смотрит какой-нибудь писаришка, у которого в голове столько же, сколько у меня в мизинце… Все будет по-другому, когда ты станешь моей женой, Францка… В шляпе будешь ходить и…»

Когда он говорил, самые прекрасные мечты казались ему реальными, он сам упивался ими, радовался им и верил в них. Огромный, светлый мир распахивался перед ним, и у него было такое чувство, что двери его отперла робкая, как ребенок, Францка, которая стояла рядом и слушала, широко раскрыв задумчивые глаза. Перед нею тоже раскрывался великий и чудесный мир — новая жизнь развертывалась впереди, и щеки горели, сердце ширилось от блаженства… Когда прощались, он поцеловал Францку в губы, и она не отклонилась.

Спускаясь в долину, он вдруг вспомнил свои слова. Остановился и посмотрел в сторону станции; внизу сонно мерцало окно, где работал чиновник, а вскоре посветлело в другом, свет приблизился к стеклу, потускнел, исчез, появился в другом окне — это Францка зажгла ночник и понесла его из комнаты в кухню.

В нем шевельнулось что-то теплое, он обрадовался, что сказал те слова, и приветно махнул рукой…

Францка медленно раздевалась. Все, что он говорил, возвращалось, она все еще слышала его приглушенный голос, будто он стоял рядом, обняв ее за плечи, и говорил: «Францка, прекрасная жизнь у нас будет, когда ты станешь моей женой… В шляпе будешь ходить, Францка, и мы уедем отсюда, где люди такие скучные, в Любляну… Там жизнь прекрасна, там все по-другому…» Наклонился к ней и поцеловал ее в губы, его губы горели, и, когда она почувствовала его усы на своей щеке, по телу пробежал трепет блаженства…

Было жарко, в висках громко стучало, Францка открыла окно, холодный воздух обдал лицо и наполнил всю комнату. В долине мигали редкие огни, гасли один за другим, еще мерцало то тут, то там, час был поздний, и вот, наконец, утихло. А небо становилось все яснее, месяц плыл посередине в большом светлом ореоле, и звезды таяли в его серебряном чистом свете.


Прошла зима, и наступило время, полное тревог и забот. Францка ушла со службы и поселилась у портнихи, чтобы шить подвенечное платье. Там вечно было полно женщин, с утра до ночи они толпились вокруг нее, судачили, выспрашивали Францку и рассказывали о женихе. Говорили, сколько у него было девушек, намекали даже, что есть и ребенок; у Францки горели щеки, она не верила ничему, но горько ей было несказанно. И пьяница-то он, пропивает все, что зарабатывает, до самого утра шляется по кабакам и такое творит, о чем и сказать нельзя. И в семье у них не все так, как можно подумать: одевается парень по-господски, а сидят на одной картошке да каше, особенно с тех пор, как отец бросил работу, потому что наполовину ослеп и ноги у него отнялись. Когда-то было у них три подмастерья, потом два, а теперь всего один остался, да еще ученик, который не шьет, а только колет дрова и ходит за табаком. Женщина, что у них стряпает, — сущая ведьма и уже теперь оговаривает Францку по всему местечку, из дома в дом ходит и оговаривает… Францка сидела сгорбившись, ей казалось, будто ее колют иголками со всех сторон. Никто ни слова не сказал прямо — все намеками да обиняками, но Францка понимала все. Если говорили: «Да, парень он умный», — это значило: «Гуляка и кутила, каких мало!» Францка таила свои мысли и боялась кому-нибудь довериться: тотчас бы ринулись в открытые двери ее сердца и все там запачкали и осквернили. С женихом она говорила редко, ни разу они не остались вдвоем, а Францке хотелось хоть на часок, хоть на минуту прижаться к нему и пошептаться доверчиво, задушевно, как тогда, под каштаном, когда на них сыпались увядшие листья. И он не был весел, как раньше; какая-то забота виднелась в его глазах, порой он сдвигал брови и глубоко задумывался. Они разговаривали о будничных вещах, лишь бы не молчать, он вдруг прерывал разговор и перескакивал на другое, такое же будничное и незначительное. Оба чувствовали на себе чужие взгляды, хотя в комнате никого не было, им казалось, будто они не одни… Дни тянулись медленно — скучные, дождливые дни; серое небо наводило тоску, рыжие лужи покрывали всю улицу. Часто приходила мать, она тоже слышала о нем плохое и сердито корила Францку, будто во всем виновата она; мать говорила без умолку, а Францке было так тяжко, что хотелось кричать. «Зачем вы так говорите, мама?» — заплакала она. «Лучше, чтоб ты сразу знала, что ты себе готовишь». И рассказывала дальше — о том, что у него были девушки в местечке и окрестных деревнях, он ведь краснобай и одевается по-господски.