Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур — страница 41 из 66

— Неправда, мама! — закричала Францка, а сердце ее разрывалось от горя.

— Если ты лучше знаешь, тем лучше для тебя. Пусть только не воображает, будто ему большой куш достанется. Двести гульденов дам, а больше ни гроша, да и того он на руки не получит. Иначе в первый же месяц пропьет… знаю я его. Ему бы добраться до денег да ходить по кабакам, пока одни дыры в карманах останутся… знаю я его! И ты бы с ним заодно была, ты сама таковская!

По вечерам Францка молилась о том, чтобы скорее все кончилось, скорей наступил назначенный день. Она похудела, лицо стало еще тоньше и белее, еще прозрачнее, а глаза сделались неестественно большими и блестящими.

Наконец настал день свадьбы. В трех экипажах поехали в церковь, люди посмеивались, так все было тихо и скромно, почти бедно. Францка надела платье из желтого атласа со светло-зелеными лентами. Входя в экипаж, она споткнулась и чуть не упала: забыла приподнять платье и забрызгалась грязью. Мать, стоявшая в дверях, закричала на нее:

— Ходить не умеет, нескладеха!

День был хмурый, с утра шел дождь, а когда возвращались из церкви, снова заморосило.

У Францки болела голова; исчезло все счастье, все радостное ожидание исчезло, и вокруг не было ничего, кроме унылого дождливого дня и унылой, унылой жизни… Она опустила голову, и по щекам покатились слезы. Жених посмотрел на нее и улыбнулся. «Какой ребенок! — подумал он про себя, и ему опять стало жаль ее. — Все невесты плачут, вот и она тоже».

Свадьбу праздновали в закопченном трактире. Было жарко и душно, всю ночь кричали, пели и пили, новобрачный тоже напился и, не присаживаясь, танцевал со всеми женщинами подряд. Поздно ночью Францка вышла из душной комнаты и остановилась на пороге. Когда в лицо ей пахнул холодный воздух, она пошатнулась и упала бы, если бы не ухватилась обеими руками за косяк… Позади пели пьяными голосами, она слышала и голос своего мужа — пронзительный и хриплый, почти неузнаваемый. Пели что-то скабрезное, колченогий старик играл на гармонике. И все это вдруг показалось Францке таким грязным, уродливым, жалким, что захотелось забиться в угол за дверью, заснуть и никогда больше не просыпаться.


Не успела Францка, молодая жена, оглядеться в доме, как случилось нечто страшное, из-за чего муж ее, портной Тоне Михов, стал совсем другим человеком.

В день свадьбы в местечке появился портной из города, молодой человек в светлых клетчатых брюках и длиннополом пиджаке. Он поселился напротив суда, перестроил заново весь дом и открыл магазин готового платья. Направляясь по воскресеньям в церковь, люди никак не могли миновать нового магазина, они дивились и покупали. И крестьяне, приезжавшие к нотариусу или к судье, заходили прицениться и переглядывались, когда портной предлагал им целый костюм за пять гульденов. «Проклятый Михов, еще бы ему не ходить по-господски, он-то пять гульденов за одну работу брал!»

Михов сначала не очень беспокоился; новая затея казалась ему такой глупой, такой фантастической, что он не видел в ней для себя ничего страшного. Ему было ясно, что это чистое надувательство, и пришелец исчезнет так же быстро, как появился. Он не верил, что кто-нибудь попадется на удочку, материя была дрянная, сшито было на живую нитку — достаточно слегка потянуть, чтобы швы расползлись. Крестьян не проведешь, за версту будут обходить мошенника. Однако никто его не обходил, а мошенник и не думал исчезать. Даже наоборот, расширил магазин и нанял еще двоих подмастерьев — бог знает откуда они пришли, голодные и оборванные, и шили у него за полцены. Сначала он работал на крестьян и батраков, потом начал торговать товаром получше и не просчитался, все стали ходить к нему, учитель заказал себе светлый летний костюм, судья — клетчатые брюки. Портной стоял на пороге, курил душистые сигареты и любезно улыбался прохожим, так что их привлекало даже его умильное лицо.

Михов все ждал, но ничего не происходило, никто не жаловался. Ему остались верны только несколько стариков, которые привыкли к нему и не хотели идти к другому. Все прочие от него ушли — не показывались больше крестьяне, не показывались чиновники, одевавшиеся по-господски и не любившие дорого платить; и ни одного детского заказа Михов не получил — пришел духов день, пришла конфирмация, а никого не было. Михов стоял на пороге, бледный, понурый, — и все обходили его за версту. Иные усмехались, косясь на него: «Ага, Михов, что скажешь теперь? Хорошо тебе было одеваться по-господски на наши деньги. Славно ты нас подоил, проклятый Михов, так тебе и надо!»

Михов чувствовал, что совершается чудовищная несправедливость. Что же это такое? Пришел чужой человек и отобрал у почтенных старожилов кусок хлеба! Это следовало бы запретить, думал он, изгнать пришельца, отправить его туда, откуда он явился, да еще в тюрьму засадить. Если разрешить такое мошенничество, все могут по миру пойти. Но никто и пальцем не шевельнул, судья вон даже заказал себе клетчатые брюки.

И больнее всего ему было, больше всего он терзался из-за того, что пришелец опередил его. Он сам должен был бы поступить так, открыть магазин, дело бы пошло, ссудная касса дала бы денег. Ему уже казалось, что именно так он и собирался поступить и что мошенник украл его идею, украл из-под носа, когда он как раз намеревался ее осуществить. В конце концов Михов убедил себя в том, что он обманут, ограблен, и старался вспомнить, не поверил ли он случайно своих мыслей какому-нибудь недоброму человеку, который завидовал ему и за хорошую плату продал их сопернику. Мысли его путались от ненависти и досады, и он стал посмешищем для кабацкой публики. «Молчи, Михов, а то как бы он на тебя в суд не подал!» — советовали ему приятели, а сами лукаво посмеивались, даже исподтишка подбивали его, — они бы только радовались, если бы дело дошло до шумного скандала. А новый портной был человек веселый, он понемногу толстел, лицо становилось все шире и полнее, на пальцах он носил три перстня; на насмешки внимания не обращал, только смеялся, и похоже было, что зависть Михова ему даже приятна. И этот смех веселого, упитанного человека был Михову страшен, отвратителен. Он дрожал, глядя в широкое, лоснящееся лицо, кулаки его сжимались, чтобы ударить, ударить со всей силы так, чтобы растопилось это сало и улыбка исчезла с толстых губ.

Стояли жаркие дни июля и августа, сухая пыль висела в воздухе, небо было блекло-синим, как раскаленная сталь. Об эту пору в местечке ежегодно устраивался праздничный вечер с пением, декламацией, комическим представлением и торжественной речью. Торжественные речи были специальностью Михова, писал их нотариус, председатель читального общества, а Михов декламировал высоким, звонким голосом, сопровождая красивыми жестами длинные, витиеватые фразы, полные непонятных слов. Говоря, он воодушевлялся — радостно было видеть множество раскрасневшихся, потных лиц, обращенных к нему; перед глазами мельтешило, он чувствовал себя счастливым, вознесенным над всем светом, и слова, затверженные наизусть, так и лились с языка, сам он их уже не понимал и приходил в себя, лишь когда произносил заключительную фразу и слова иссякали; он стоял еще некоторое время, вспотевший, красный, потом отступал на шаг, слегка кланялся и улыбался смущенно, совсем по-детски, а снизу кричали и хлопали.

— Хорошо говорил Михов! — Михов вытирал лоб, и сердце его колотилось от восторга. «Да, похоже, получилось удачно…»

Праздник пришелся на конец августа, готовиться к нему начали еще в июле. Михов ждал, ждал и наконец отправился к нотариусу.

— Ну, что у вас, Михов? — спросил его нотариус.

Михов учтиво улыбнулся.

— Я насчет речи, господин нотариус… мы уже две недели ходим на спевки, а на речь тоже нужно недели две. Это идет не так быстро, как можно подумать…

Нотариус был в затруднении, и Михов это заметил. «Не написал еще!» — подумал он и поспешил смягчить положение.

— Особой спешки нет, я могу еще недельку подождать… я просто так, напомнить…

Нотариус покачался на стуле и ответил неторопливо и осторожно:

— Вы, Михов, всегда хорошо говорили… И… это не потому, что вас можно было бы в чем-нибудь упрекнуть… но портной так к нам пристал, что мы от него просто не могли отделаться…

Михова облил темный румянец; губы его шевелились, но произнести он ничего не мог.

— Ну и… он вступил в общество и заплатил десять с лишним гульденов за ноты… Мы не можем ему отказать…

Вероятно, нотариусу показалось, что он чересчур оправдывается, ему стало стыдно, и потому он продолжал уже другим тоном, почти раздраженно:

— И потом, у него хороший голос, он хорошо поет в хоре и человек общительный, веселый, не такой угрюмый…

Нотариус искоса посмотрел на Михова, а Михов подумал, что раньше он тоже не был угрюмым.

— Да и вообще неправильно, чтобы всегда говорил один и тот же человек… люди привыкают, и их уже не интересует содержание, они просто не слушают, и речь пропадает впустую. Не расстраивайтесь, вы же и так будете петь…

Михов неловко поклонился, не сказал ни слова и ушел. Ему, как ребенку, хотелось спрятаться за забором и плакать… Но потом его охватил бешеный гнев; он было повернул назад, чтобы ворваться к нотариусу, накричать на него, стукнуть кулаком по столу, и, если бы нотариус отвечал столь же презрительно и надменно, он бы бросился на него и просто бы его задушил…

Итак, портной загнал его в угол, загнал так, что вздохнуть нельзя, все у него отнял, явился в своих клетчатых брюках и длинном пиджаке и отобрал у него и кусок хлеба, и честь, и жизнь… От гнева и горя все перед ним качалось; придя домой, он лег в постель, но проворочался всю ночь, не сомкнув глаз. Время от времени от приподымался и стискивал кулаки; в полусне ему казалось, что он на улице, портной стоит перед ним, вокруг толпа, и портной дрожит, весь бледный, и молит… Но он, Михов, не слушает — бьет, бьет его по лицу, и кровь струится по щекам, на воротник, на пиджак… Но вот крови как не бывало, и пухлое лицо улыбается беспечно, пренебрежительно, а кругом все хохочут… Потом Михову привиделось, что они катаются в уличной пыли, размахивая руками, хватая друг друга, и вот уже Михов стиснул шею врага, как клещами стиснул толстую потную шею, и на него уставились глаза, выкатившиеся из орбит, водянистые… но рука его вдруг скользнула по влажной коже, портной вскочил, надавил ему коленом на грудь и снова улыбается весело и презрительно…