На улице она встретила жену сапожника, которая шла из лавки с хлебом и кофе.
— Куда, Миховка?
— По делу в местечко, — ответила Францка. — По нелегкому делу… помоги мне бог!
И она быстро зашагала дальше.
Проходила она мимо дома, где жил стряпчий. Он смотрел в окно и поздоровался с ней.
— Куда так рано, Миховка?
— Вниз, в местечко, к людям… трудный путь.
Стряпчий понял.
— Подойдите-ка сюда, Миховка… Когда будете говорить с ними, не будьте слишком назойливой… это раздражает, уж я их знаю!.. Скажите в двух словах, что, мол, так и так. Не жалуйтесь, не клянчите… и не принимайте к сердцу каждое слово; если вам скажут что-нибудь плохое, считайте, что не слышали… Ну, дай бог удачи!
Францка почти не слушала; она смотрела вниз, на местечко, — враждебны были эти белые дома, враждебны, спесивы и всегда неприступны для бедняков, так же, как люди, которые живут в них…
Так начался крестный путь, не первый и не последний, один из сотен подобных, полный унижения, страха и разочарований.
Она открыла большую дверь и испугалась, когда та заскрипела. Ждала в темной прихожей, но никто не появлялся. Наконец сверху спустилась горничная, остановилась и холодно посмотрела на Миховку.
— А вы чего ждете?
— Дома ли господин бургомистр?
В душе у Францки закипало.
«Что ты на меня так смотришь? — думала она. — Разве я у тебя пришла просить?»
— Хозяин дома, завтракают! — небрежно ответила горничная и ушла.
Францка услышала бряканье вилок из соседней комнаты, в которую вели стеклянные двери, задернутые зеленой шторкой.
Она ждала; бряканье затихло, слышно было, как отодвинули стул, бургомистр открыл дверь и вышел в прихожую. Был он рослый и сильный, небритое лицо лоснилось, как намазанное салом.
— Вы зачем, Миховка?
— Пришла просить вас за сына, он в гимназии учится, — ответила Францка и сама удивилась своему твердому, совсем не нищенскому голосу.
Бургомистр рассердился.
— Да, конечно, по-вашему, так это и будет тянуться. Я все давай, давай, а сам бери где знаешь… А что делает ваш сын? Он же совсем не учится!
Францка радовалась тому, что он говорит с ней, а не уходит молча, как это случалось уже много раз, когда он уходил, не оглядываясь, будто в прихожей никого не было.
— Учится, он старательный! — быстро ответила она. — Только… Поужинать не на что, за квартиру платить нечем, и одежды нет, ходит рваный.
— Хороша мать! — ядовито усмехнулся бургомистр.
Она посмотрела ему в лицо и увидела, что он сказал это, желая уязвить ее.
— У меня ничего нет! — ответила она медленно и тихо. — Если бы это могло ему помочь, я бы себе руку отрубила. Нету у меня для него даже на кусок хлеба к ужину…
— А что отец делает?
— Уехал, и ни слуху ни духу, не пишет ничего.
— Ловко придумал. Вот бы и мне этак — отправиться по свету, а детей чужим людям повесить на шею… Только просчитался он, так дальше не пойдет. Сколько-то человек может дать, но в конце концов всему есть предел.
Францка в ужасе подумала — сейчас он повернется и уйдет, оставив ее в прихожей. Она сделала шаг вперед и заговорила торопливо:
— Вы же обещали, господин бургомистр… когда он поступал в гимназию… сама я никогда бы об этом не подумала… я понадеялась… И если завтра не будет денег, его выкинут на улицу… всему будет конец… как бога, вас прошу…
Он подумал немного, потом достал кошелек и дал ей бумажку в пять гульденов, тщательно сложенную, совсем еще новую.
Она хотела поблагодарить, но он тотчас отвернулся и пошел к двери в лавку.
— Теперь ко мне скоро не приходите! — крикнул бургомистр, и горячая благодарность, заполнившая ее сердце, исчезла в тот же миг. Когда он протянул ей ассигнацию, он показался ей высоким и благородным, даже самое лицо его преобразилось, и она почувствовала, что грешила, когда думала, что он зол и груб. Теперь, когда он, тяжело ступая, шел в лавку, он снова был так же груб, толст и страшен, так что боязно было подойти к нему и трепет охватывал от неподвижного взгляда его серых глаз.
Пять гульденов она получила, но долг был больше, требовалось еще по крайней мере пять, и это только чтобы заплатить долг. А Лойзе ходит по Любляне оборванный, голодный — ужинать ему не на что, — бродит по городу, разглядывает, наверно, витрины с пирожными и колбасами и, голодный, думает: «Что там делает мать, почему она совсем забыла обо мне, почему не даст мне хлеба, ломоть вкусного белого хлеба?..»
Дальше, Францка!
Она медленно подымалась по лестнице в квартиру судьи. Остановилась у большой белой двери, которая всегда была заперта, так что приходилось звонить. Рука поднялась к черной кнопке, не решилась нажать, упала. Из-за двери слышался резкий голос, люди бранились; Францка уже хотела уйти, ей стало страшно. Но вдруг словно ей кто-то зашептал в ухо, а вернее закричал: «Он голодный, ходит по улицам и глядит на витрины, голодный…»
Она нажала на кнопку; тоненько зазвонило. Едва горничная успела открыть, а Францка — войти, как из коридора появилась хозяйка. Тощая, в очках, с серым лицом, с выпяченной нижней губой.
Прежде чем Францка открыла рот, хозяйка закричала:
— А вам что? Зачем вы опять пришли? Только вас не хватало!
— Я насчет сына, он в гимназии…
— Пусть идет коров пасти! Нищие пусть сидят дома! На чужой счет легко учиться. А кто не может, пусть бросает. Таких господ много найдется… Сегодня этот, завтра тот… вся улица на шею сядет… Пусть идет коров пасти! С богом!
Хозяйка была уже в конце коридора, вошла в комнату и захлопнула за собой дверь. Францка стояла не двигаясь, лицо ее горело от стыда и горя.
Подошла служанка, пожилая женщина, усмехнулась полудобродушно, полузлорадно.
— Кабы пришли полчаса-час назад, все бы обошлось по-хорошему… Горничная ее разозлила, и теперь она как ведьма. Даже кота вышвырнула на лестницу, а любит его больше мужа.
«Всего полчаса, — думала Францка, спускаясь по ступеням. — И из-за горничной, которая, наверно, разбила тарелку… Что он сделал горничной, что теперь не получит хлеба из-за нее?.. И какое лицо — хочется перекреститься и убежать со страху. Словно у того разбойника, что с левой стороны!..»{9}
На улице она остановилась и задумалась. Но сын ждет, голодный, а она стоит себе, будто ей некуда торопиться, и раздумывает.
Дальше, Францка!
К священнику. Священник, старый, насупленный и неразговорчивый, покосился на нее, почти не слушая, дал ей серебряный гульден и ушел к себе в комнату, едва кивнув на ходу головой.
Не было никого, кто бы улыбнулся дружелюбно, сказал ей: «Ну-ка, Миховка, присядьте и расскажите!» — и выслушал с сочувствием, как живется ее сыну там, в городе, как его гонят с квартиры и как он ходит голодный и оборванный. Нигде не нашлось никого, кто бы сказал ей: «Нате, выпейте стакан вина и не волнуйтесь, уж как-нибудь обойдется; годы пролетят так, что и не заметите, и всем страданиям придет конец; еще будет потом приятно вспомнить». Не нашлось таких, средь одних недругов ходила она, все косо смотрели на нее, тяжелыми засовами были заперты сердца, даже щелочка не приоткрылась.
Она шла мимо дома портного; портной открыл дверь, вышел на улицу и поздоровался с ней. Как нищенка она стояла перед ним, лицо смиренное, спина согнулась.
— Ну, Миховка, куда?
Он не улыбался, толстое лицо оставалось серьезным. Спросил он просто по привычке, и ему было неприятно, что она стоит перед ним, как нищенка, и смотрит глазами, которые кричат и молят.
Она подошла с воскресшей надеждой.
— По нелегким путям, портной, таким путям, каких никому не пожелаю. Сына моего послали в школу, а он вот не может дальше учиться, выгоняют его из Любляны.
Портной удивился, неподдельное сочувствие засветилось в глазах.
— Ну… с какой стати его будут гнать… что он сделал?
— За квартиру нечем платить, голодный ходит и оборванный.
Портной подумал.
— Вот видите, если бы ваш старик остался дома, было бы у меня работы вдоволь… А что вы можете одна? И брюки-то не умеете как следует стачать… Ну, а сколько он задолжал?
— Десять гульденов; пять дал бургомистр…
Она дрожала от надежды и ожидания — вот он уже полез во внутренний карман, но вынул руку и пошел в, лавку.
— Подождите минутку!
Вернувшись из лавки, он отсчитал ей пять блестящих гульденов.
— Когда парень будет дома, пусть зайдет ко мне примерить костюм… С богом, Миховка!
Он кивнул головой и притворил за собой дверь.
Францка спешила домой, в кармане звенели монеты, радостной музыкой сопровождая ее радостные мысли…
Она распахнула дверь и остановилась, окаменев.
За столом сидел Лойзе — лицо вспухло и покраснело от ветра, башмаки в грязи, одежда доверху забрызгана грязью.
Когда мать вошла в комнату, он не оглянулся и не поздоровался.
— Что случилось, Лойзе?
Глаза их встретились и налились слезами.
— Я достала денег, Лойзе, завтра мы пойдем в город.
Лойзе смотрел в пол.
— Мама, я бы лучше остался дома… не могу я больше там жить, там как в аду… Лучше бы мне остаться дома, все равно ничего не выйдет, ничего не выйдет…
Его юное, еще детское лицо вдруг сделалось старым, он смотрел хмуро и серьезно, говорил спокойно, не вздохнул, не заплакал.
Мать испуганно шагнула к нему.
— Лойзе, не говори так, завтра мы с тобой вернемся. Все будет опять хорошо, ты только не расстраивайся! Сколько лет еще осталось? Не успеешь оглянуться, как пролетят. Потерпи — теперь у нас есть деньги, а следующий месяц я уж позабочусь заранее, чтобы не дотягивать до последнего дня… Ты голодный, Лойзе?
Мать побежала готовить обед, а Лойзе снял насквозь промокшие башмаки и подошел к печке. Когда он согрелся, его постепенно охватило блаженное чувство покоя; хорошо и отрадно дома, где некого бояться, где не надо следить за тем, чтобы не ступить слишком громко, не повернуться неловко, а то закричат на тебя: «Эй, парень, веди себя прилично — и заплати-ка лучше!» Не надо глядеть в пол, чтобы не встретиться с сердитыми глазами, которые непрестанно устремлены на тебя. «Плати, нищий, или убирайся!» Можно без опаски распахнуть дверь и выйти на улицу, не боясь, что вслед злобно закричат: «Лучше всего будет, если ты больше не покажешься; до утра подожду с деньгами, а больше не стану, ни часу!» — и нет в этом родном, теплом доме тех, кто исподтишка насмехается за то, что он не платит хозяйке и ходит рваный и голодный… Там, за дверью, верхняя улица, приветливая и милая, как ни одна из улиц в городе, дома соседей, приземистые, крытые соломой, и живут в них добрые люди, которые и нищему слова дурного не скажут, а зовут его к столу, к миске кукурузной каши, когда он открывает дверь и просит милостыню… Зазвонил колокол приходской церкви, наверно, за упокой, но так сладки были звуки этой знакомой, родной песни, что сердце Лойзе затрепетало; растаяло горе, исчезли заботы.