Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур — страница 58 из 66

Францка сварила кофе, принесла хлеба, а после ужина помогла сыну раздеться; она уложила его спать, как ребенка, и сама укрыла одеялом. Скоро Тоне заснул, дышал он громко и натужно. Лоб был нахмурен, брови сдвинуты, на скулах показалась тень болезненного румянца, сухие, растрескавшиеся губы горели; тяжелое, зловонное дыхание веяло изо рта.

Едва рассвело, он проснулся и начал было торопливо одеваться.

— Куда, Тоне? — испуганно вскричала мать и соскочила с постели.

— Надо! — ответил Тоне, хотел поднять брюки, упавшие на пол, пошатнулся и упал, ударившись о дверь.

— Тоне! — закричала она и упала рядом с ним на колени.

Он посмотрел на нее водянистыми, спокойными глазами, на губах была кровь, рука, на которую он опирался, лежала в луже крови, голова валилась. Мать обхватила его за шею, и кровь запятнала ее грудь.

Умер Тоне в эту же ночь.

Больше не возвращались мечты, в которых еще таилось, быть может, немного надежды, и один ужас поселился в комнате.

Приближалась зима, окна сотрясались от северного ветра. На верхней улице боялись зимы; печи топили мебелью и ворованными поленьями, но стужа проникала сквозь трещины в дверях, сквозь разбитые окна, лед намерзал на отсырелых стенах. Стоны и вздохи ветра сливались в промозглых конурах со стонами больных, укрытых мешковиной и старым тряпьем. Тот, у кого оставалось десять крейцеров на водку, сидел весь день в корчме, а ночью спал мертвецким сном и не чувствовал холода.

— Будут блуждать и вернутся на верхнюю улицу и погибнут на ней, ибо так им было суждено от рождения! — сказал сапожник.

Мать ждала детей, и ждали обледенелые голые стены, чтобы принять их в последнем убежище, изгнанников, которые приходят умирать.

На дворе была зима, окна сотрясались от северного ветра.

Снаружи окликнули, раздался стук в дверь, и вошла Францка; крадучись, как вор, возвращалась она в родной дом. На голове у нее была вылинявшая и разлезшаяся шляпа; одежда тоже была господская, только грязная и свалявшаяся, башмаки стоптаны, на руках перчатки с дырявыми пальцами. Она стала выше ростом, чем раньше, но выглядела еще более хрупкой. Лицо было белое, прозрачное, глаза смотрели боязливо, две глубокие борозды проложили под ними слезы.

Мать пошла варить кофе.

— Главное, ты вернулась, Францка, теперь все будет хорошо.

Францка пила кофе и ответила медленно и спокойно:

— Я не вернулась, мама; я только шла мимо и завернула домой, посмотреть, что вы делаете. Завтра пойду в Любляну.

Мать взяла ее за руку.

— Не ходи никуда, Францка, останься со мной… Страшно там, в мире… холод, зима.

— Надо, мама! — ответила Францка, опустив глаза. — Что бы я у вас делала? Надо работать.

Она огляделась вокруг, посмотрела на мать, уже совсем согбенную, с лицом, изборожденным сотней морщин и морщинок, с полуслепыми глазами, тихими и робкими, и губы ее искривило плачем, как у ребенка, но из горла не вырвалось ни звука.

— Где ты была так долго, Францка?

— В Горице, потом в Триесте, а теперь пойду в Любляну. Я вам не писала, потому что жизнь была невеселая. А теперь пришла, потому что думала, что отец дома… Я сидела в кухне и плакала, а он подошел сзади, тронул меня за плечо и тихонько окликнул… Два месяца назад это было, луна светила в кухню.

Мать наклонилась к ней ближе, чтобы разглядеть лицо, и ей казалось, будто она видела это лицо где-то еще, в далеком прошлом. Промелькнула мимо вся жизнь — и она увидела это лицо на туго натянутом холсте. Было только лицо и часть груди, рук не было. На голове широкополая белая шляпа, украшенная розами; красивый узорчатый корсаж, шитый золотом; глаза большие, любопытные, детские и робкая улыбка на губах. Когда это ей снилось, где это было? Сердце болезненно сжалось, забытая, таинственная рана чуть заныла, будто ее легонько коснулись пальцем; заныла лишь на мгновение — видение пролетело и исчезло прежде, чем она его поняла. В лампе кончилось масло, и они сидели в темноте. Из окна противоположного дома падал луч света, прямо на лицо Францке, казавшееся в этом свете еще более бледным и худым, в ушах поблескивали крупные серьги со стекляшками.

— Что с тобой сделали, Францка, почему ты пришла домой такая больная?

Францка рассказывала до поздней ночи, когда они уже легли, и матери чудилось, что возвращается давнее прошлое, картина за картиной, отчетливо и явственно, точно так, как это совершалось в те полузабытые времена, потонувшие уже в смутном сне.

Окна сотрясались под ветром, светила луна; сапожник возвращался из корчмы и пел.


Он поздоровался с ней весело и приветливо, будто знал ее издавна. Это было к вечеру, весной, на безлюдной улице, где с обеих сторон росли молодые, осыпанные Цветом деревья. Она остановилась, испуганная, а сердце затрепетало от странной радости. Было ей тогда пятнадцать лет, и лицо казалось еще совсем детским. Она стояла перед ним и глядела в землю, щеки горели. Он засмеялся и погладил ее по щеке.

— Как тебя зовут?

— Францка.

— Конечно, разве тебя могли назвать иначе. Почему ты так долго не приходила сюда, Фанни? Я ждал тебя, знал, что ты придешь, а ты все не приходила. Вечер за вечером я ждал тебя, Фанни, с таким нетерпением!

Он улыбался, и его смеющиеся глаза сияли — симпатия светилась в них, и любовь, и веселая шаловливость.

Был он молод и красив, одет по-господски, с красиво закрученными усами и чуть растрепанными волосами, выбегавшими из-под белой соломенной шляпы красивыми кудрями на лоб.

— Там, позади, есть скамья, Фанни, вокруг ни живой души и темно; пойдем со мной, посидим там немножко!

Он взял ее за руку, и они пошли и сели на скамью. Деревья были раскидистые, каштаны цвели, и, когда налетал ветер, на скамью падали душистые цветы.

Когда они сели, он обнял ее правой рукой за плечи, а левой приподнял ее лицо и поцеловал в губы, почувствовав прикосновение его усов, она вся задрожала.

— Вот, Фанни, я ждал тебя и верил, что ты придешь, только странно мне казалось, что тебя нет так долго… Но твое сердце смилостивилось надо мной, и ты пришла. Ты знала, что у меня опять тяжело на душе и что я нуждаюсь в твоем ласковом утешении, и так как ты всегда приходила в это время, я ждал тебя и теперь… Что ты делала так долго, где ты была?

Он засмеялся и, не ожидая ответа, поцеловал ее.

— Моя жизнь, Фанни, была все это время такой дикой и глупой, что мне стыдно, я устал от нее; самое время было тебе прийти, я уже весь изболелся и призывал тебя беспрестанно… Видишь ли, бывают часы, когда человек сыт грехом и жизнью, и ему хочется уединения, тихой и невинной любви и вот такого маленького, детского, робкого личика, как у тебя, Фанни! Так усталое сердце отдыхает и готовится к новым грехам, чтобы потом, опять заболев и утомившись, вернуться снова…

Он смеялся и целовал ее.

— Какой ты ребенок, о Фанни, хорошенький и глупый, как всегда! Кажется, мне никогда не надоест твое лицо и твои глаза… Придешь завтра, Фанни? Будешь приходить каждый вечер?

Францка приходила каждый вечер. Каштаны шумели, и душистые цветы падали на них.

— Когда-то, Фанни, я жил в Вене и забрел на окраину, туда, где воздух полон пыли и фабричного дыма. Там красивые девушки, Францка, у них бледные лица и большие печальные глаза. Там я встретил тебя в темноте, и ты была такая же изящная и маленькая, как сейчас, и глаза такие же; может, ты была только еще моложе. Ты держала в руках большую коробку — это было некрасиво — и шла так быстро, что не заметила бы меня, не заговори я с тобой. Но я заговорил с тобой, потому что сразу тебя узнал. И ты узнала меня и улыбнулась мне. Хорошо нам жилось тогда — каждый вечер мы гуляли по длинным улицам предместья, заходили то в одну, то в другую подворотню и целовались. Иногда кто-нибудь проходил мимо — помнишь? — и недоуменно смотрел на нас: «Почему этот человек ходит с таким ребенком?» А мы смеялись и шли в другое место… А помнишь, как ты была потом у меня в мастерской? Я надел на твою голову большую белую шляпу, украшенную розами, на тебе был узорчатый корсаж, шитый золотом, короткая белая юбка и маленькие изящные сапожки. И я писал тебя, а ты задумчиво глядела на меня большими глазами, прямо в лицо, и я видел любовь, которая была в твоем сердце… Ты это помнишь?

Францка вспоминала — все это на самом дело было. На ней была большая белая соломенная шляпа и узорчатый корсаж, белые рукава едва доходили до локтей. Он говорил мягким, ласковым голосом, и все это было на самом деле… Она шла с ним по незнакомым местам, незнакомым улицам, вошла в большой дом, поднялась по лестнице в большую комнату, где почти весь потолок был из стекла. Там он подал ей широкополую белую шляпу, она надела узорчатый лиф и белую юбку, едва прикрывавшую колени; он сел и начал писать ее. Работая, он вдруг проговорил:

— Какие шершавые у тебя руки, Фанни!

Она спрятала руки и застыдилась.

Стемнело, появились тени — и тогда Францка задрожала, по телу пробежал холод.

Он наклонил голову и смотрел на нее мрачными и недобрыми глазами, лицо его исказилось. Он встал, подошел ближе; Францке хотелось закричать, но горло у нее сжалось, глаза расширились от ужаса.

Он остановился посреди комнаты.

— Прощай, Францка… ступай!

Францка ушла, ноги ее дрожали, когда она сбегала по лестнице… Дома она не могла заснуть, металась всю ночь и плакала; когда наступил вечер, она пошла к нему, и он ее ждал…

Картина осталась незаконченной, рук не было. Одно лишь лицо смотрело с полотна, белое, тонкое личико, глаза большие, робкие, на них падала легкая тень от широких полей шляпы…

Вечера стали уже долгими и теплыми, и каждый день Францка бежала на безлюдную улицу, где шумели каштаны, и ждала его, а его не было. Глаза ее со страхом шарили по темной улице; приближались чьи-то шаги и проходили мимо; появлялась одинокая пара, шепталась и исчезала вдали. Тихая, ясная южная ночь дышала вокруг, небо было полно звезд… Францка возвращалась, ноги передвигались с трудом, спотыкаясь… На углу она остановилась и посмотрела назад. «Может быть, он еще придет, может быть, он задержался… и что он скажет, если придет, а никого не будет?» Она испугалась и вернулась. Но одной ей было страшно здесь. Тени шевелились вокруг; послышался шепот, совсем близко зашуршали шаги по песку, но, когда она обернулась, никого не оказалось. «Приди! Что я тебе сделала, почему ты не приходишь?» Вдалеке