Мимо проехала телега, обдав его грязью.
— Каналья, уж если подвезти не хочешь, так хоть оставь в покое, — крикнул он вдогонку.
Порой он озирался вокруг, припоминая школьные времена, когда он ходил этой дорогой, с большими надеждами и большим горем в сердце. Воспоминания были не очень печальны, и он улыбался. Вспомнилось, как однажды он шел с матерью в Любляну и всю дорогу грезил о чудесном будущем, которое тогда казалось совсем близким, — богатство, барская карета, четверка лошадей, прекрасная жизнь, словно круглый год сочельник… Вспомнил, и стало еще веселее, так что он тряхнул головой и тихо засмеялся…
Навстречу попались два жандарма в длинных шинелях, с винтовками за плечами. Они шли, печатая шаг, прямо на него, и ему пришлось посторониться. Жандармы оглядели его подозрительно, и он, не оборачиваясь, понял по звуку их шагов, что они смотрят ему вслед. Он усмехнулся и подумал:
«Если я сейчас оглянусь, они подойдут ко мне и спросят строго: «Ты кто?» И я им отвечу — хотя что я им, собственно, отвечу? Лойзе Михов! Слава богу, имя у меня еще осталось! Имени человек никогда не теряет — как бы он ни был беден, имя все же у него остается. Так уж на свете справедливо и хорошо устроено».
Немного прояснилось, солнечные блики заиграли в лужах, заблестели на лугах, покрытых тающим снегом. Лойзе зажмурился, яркий снег ободрил его, и он опустил воротник, хотя было холодно, солнечные лучи грели не больше, чем в январе. На западе небо уже расчистилось, светлая синева простиралась все дальше, подымалась все выше, и облака медленно уплывали за горы на юге и востоке. Солнце висело совсем низко над холмами, такое холодное и бледное, что можно было смотреть на него не жмурясь. Лойзе смотрел и улыбался, как ребенок.
«Ишь ты, еще ни разу я тебя таким не видел; но сегодня ты разделось передо мной, ты, величественное, как вельможа, и я на тебя гляжу, стыдись!»
Он рассмеялся, засвистел веселый марш и зашагал в такт ему по дороге, которая начала подсыхать, как только дождь перестал и солнце глянуло на нее заспанным, еще по-зимнему усталым взглядом.
Равнина сузилась, справа холмы подступили ближе и перекрыли долину длинными тенями. Лойзе увидел вдали одиноко стоящую корчму и, с удовольствием вспомнил приветливого и гостеприимного хозяина; он ускорил шаги, подойдя к корчме, направился прямо к двери. Хозяин, встретивший его в сенях, обрадовался:
— Где это я тебя видел, а ну, постой… А, ты тот гимназист, знаю. Заходи, заходи!
Он подтолкнул Лойзе к дверям, и тот увидел за столом компанию — двоих молодых господ и красивую хозяйскую дочь, которая взглянула на него большими глазами, — глаза эти остались прежними, и веселость Лойзе сразу исчезла, сердце сжалось, и он почувствовал себя робким и нескладным.
— Это гимназист, Анчка, принеси ему вина и хлеба!
Господин с маленькой бородкой в очках оглянулся на него и всматривался довольно долго.
— Вы не Михов?
— Конечно, Михов, Лойзе Михов!
— О, вот как, тогда подсаживайся к нам — я Кривец, Йоже Кривец…
Он протянул руку, но Лойзе глядел на него с удивлением.
— Я не знаю никакого Кривца…
Но вдруг он захохотал и повернулся на каблуке.
— А, Кривчек, Кривчек… Что это с тобой? Почему ты в очках? И бородой Кривчек обзавелся!.. Что ты тут делаешь?
— Как что делаю? — ответил Кривец спокойно и холодно, окинув долгим взглядом неряшливую, заплатанную одежду Лойзе. — Учительствую у вас, вот уже два года.
Лойзе подсел к столу; другой господин, худой и как будто долго голодавший, оказался мелким акцизным чиновником из местечка. С длинного лица смотрели большие, но пустые, невыразительные глаза.
— Ну, а как ты, Лойзе? Что ты делаешь?
— Ничего не делаю. Долго упирался, старался, да ничего не получилось; выходит, старайся не старайся — один черт, так чего ради мучиться напрасно?
— Вот как! — небрежно отозвался учитель и еще раз внимательно, с любопытством вгляделся в лицо Лойзе. А лицо это совсем не соответствовало беззаботному тону; когда Лойзе смеялся, оно становилось похожим на оскаленный череп; от щек осталась одна обвисшая кожа, нос заострился и блестел, как у мертвеца, глаза глубоко ввалились; редкая щетина на верхней губе и подбородке придавала ему даже что-то отталкивающее, делавшее его похожим на лицо пьяницы. Руки Лойзе лежали на столе — костлявые, с морщинистой кожей. Здороваясь с ним, учитель почувствовал в своей руке потную и скользкую ладонь.
— Куда ты сейчас направляешься?
— Домой; иду проведать мать, если она еще жива. Не видел ее пять лет, она думает, что я вернусь в карете четверней…
Он осушил стакан, на щеках выступил румянец, неестественным блеском загорелись глаза.
— Помнишь, Кривчек, наши люблянские времена? Помнишь, как мы кутили?.. Эх, Кривчек, спой-ка разок своим нежным голоском, хочу еще раз услышать, прежде чем помру!
— Где они теперь, люблянские кабаки! — серьезно ответил учитель. — Другие у нас нынче заботы, дорогой мой!
Лойзе повеселел, ему захотелось смеяться и петь.
— А когда ты исчез из Любляны? — спросил учитель.
— Не помню, удрал как-то, когда нечем стало платить ни за жилье, ни за обед… А знаешь, почему я ушел из театра? Потому что у меня на сцене в животе бурчало.
Учитель невольно тряхнул головой, акцизный чиновник усмехнулся.
— Представь, я до самой Вены добрался и хотел поступить — куда бы ты думал? Прямо в академию! Я ведь хорошо рисовал.
— Черт побери, так почему же не поступил?
— А как? Я такой ободранный был, что даже войти туда не осмелился… А потом разгребал снег, зарабатывал по гульдену в день, но это было всего три дня, больше не вышло…
— Почему?
— Потому, что снег перестал идти.
— А как ты вернулся домой?
— За государственный счет, пять дней охал — но приятная была поездка, ни забот, ни хлопот… Навечно у меня останутся в памяти эти дни; ешь и не спрашиваешь, откуда что взялось; спишь, и никто тебя не гонит за порог. Как у Христа за пазухой… А потом я еще целый год пробыл в Любляне.
— Почему же тебя не доставили домой?
— Потеряли в дороге, как пустой мешок… Вот тогда-то, братец ты мой, и началась жизнь… Подумай, я яблоки воровал за рекой — это большое искусство, и для него нужно больше терпения и умения, чем, скажем, для того, чтобы учительствовать. А потом нанялся к адвокату.
— Что ж ты у него не остался?
— Когда он мне в первый раз выдал жалованье, я на радостях так напился, что два дня не ходил в контору… а потом уже не решался туда показываться… Это была последняя нить, я ее порвал, и тогда рухнуло все… И теперь я совершенно свободен.
— Не сладкая у тебя жизнь, — заметил учитель.
— Не сладкая, но такой она и должна быть, я бы удивился, если бы она вдруг стала другой. Никогда я еще не видел, чтобы бурьян давал благородные плоды; он только для того и растет, чтобы его ослы щипали.
Учитель заказал вина, хозяин принес Лойзе конченого мяса и белого хлеба. Когда Лойзе увидел красное, вкусно пахнущее мясо, глаза его засверкали; он ел молча и быстро, придерживая левой рукой тарелку, словно опасаясь, что ее отберут.
— А как сейчас в местечке? Чем вы там занимаетесь? — спросил он, вытирая губы.
Кривец принял чрезвычайно серьезный вид и поправил очки.
— Я, дружище, серьезно взялся за работу, как намеревался еще в гимназии.
— Значит, все еще думаешь спасать свой народ? — усмехнулся Лойзе.
— Народ нет, а хотя бы маленькую его частицу — это ведь тоже что-то… И ты даже не представляешь себе, каковы наши люди. Если ты видел их пьяными в кабаке, они вызывали у тебя отвращение — полунищие и нищие, которые пьют, сквернословят и подыхают, как скотина; те, что получше, бегут в Америку, в Германию, в Боснию, а нищие пьянчуги, слишком беспечные и ленивые, чтобы выкарабкаться, остаются дома… Такой народ ты, наверно, видел и соответственно о нем судил. А я его узнал по-настоящему, и лучше его на свете нет. Теперь у нас в местечке есть читальное общество.
— Так оно и раньше было.
— Да, для господ, а если от человека пахло хлевом, он не смел туда войти. А теперь мы там сами хозяева — крестьянские парни и рабочие; завели хорошую библиотеку, читаем газеты, поем и, случается, кутим; но это уже совсем другой кутеж, потому что люди стали другими. Подумай, у некоторых даже лицо преобразилось с тех пор, как они пришли в общество!
— Таким образом ты и собираешься их спасти? — спросил Лойзе.
— А чем он плох? Бедность у нас великая, но образованный человек сумеет из нее выбраться, а нищие духом нищи вдвойне — забьются в нору и ждут конца… Но это только начало. Надо пробудить людей; когда они откроют глаза и осмотрятся, они уже сами себе помогут. Привыкнут быть вместе, увидят, что в одиночку ничего не сделаешь, что нужно опираться друг на друга… Тут нам еще раньше подали пример кожевники-социалисты, которые объединились и перестали быть рабами своих хозяев. Посмотри на них в воскресенье, и только по рукам да черным ногтям узнаешь, что это рабочие. До последнего времени ребята их ненавидели, считали, что они слишком по-господски держатся, а теперь уже не чураются их…
— Трогательная идиллия! — заметил Лойзе.
— Еще нет, но я бы хотел, чтоб она наступила.
— Если ты считаешь, будто твоя деятельность что-то особенное, ошибаешься. Что в твоих планах нового? Старые фразы, и ничего больше.
— Конечно, старые фразы, — ответил спокойно учитель. — Разве я сказал, что придумал что-то новое? Или что хочу заниматься какими-то экспериментами? Я хочу работать по-старому, по шаблону, и этих старых фраз, о которых я знаю, что они старые, ничуть не стыжусь. Если бы каждый делал все по-новому, что бы получилось? По прямой, знакомой дороге мы, по-моему, пойдем дальше. Главное, чтобы человек серьезно относился к делу и честно мыслил.
— Зря стараешься! — ответил Лойзе. — Ты такой же фантазер, каким был в Любляне, когда тебе самому есть было нечего, а ты учился, чтобы пом