Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур — страница 62 из 66

— Вот и я, люди добрые!

На подушке поднялась голова.

— Лойзе!

Мать с трудом приподнялась на локтях. Лойзе подошел, склонился к ее лицу, почувствовал исходивший от него жар, и острая боль врезалась в сердце.

— Где ты пропадал так долго, Лойзе… как я тебя ждала!

Он едва слышал ее, голоса почти не было, и только губы шевелились. Она неподвижно смотрела ему в лицо и улыбалась.

— Я точно знала, что ты придешь, а мне не хотели верить… Сядь-ка возле меня, Лойзе…

В комнате были сапожник, стряпчий и две женщины. На столе рядом с кроватью стояли разные бутылки; в одной было дорогое вино, которое принес сапожник; никто не знал, где он раздобыл на это денег.

— Теперь с ней сын! — сказал сапожник. — Теперь мы можем идти спать!

Глаза у него слипались, его одолевала зевота — прошлую ночь он неотлучно просидел здесь до утра.

Гости встали и простились, мать и не взглянула на них, глаза ее были прикованы к Лойзе, который стоял у постели без кровинки в лице.

Когда дверь закрылась, он сел, взял руку матери и прижался к ней лбом. Мать подняла левую руку, хотела пригладить растрепанные волосы сына, но рука была слишком слаба и упала на одеяло.

— Как долго тебя не было, Лойзе!

— Что с остальными, мама?

— Все умерли.

Лойзе снова приник к материнской руке, холодной и влажной.

Мать повернула голову, чтобы видеть его лицо, взгляд скользил по его худым рукам, по одежде, по воротнику.

— Подними лицо, Лойзе, нагнись ко мне, чтобы я тебя видела.

Он нагнулся и похолодел, увидев совсем близко светлые, большие, вопрошающие глаза — как два ножа, они проникали в глубь его мыслей, в сердце.

Когда он выпрямился, мать отвернулась от него и закрыла глаза.

Ему стало страшно, он коснулся ладонью ее лба.

— Мама!

Она открыла глаза, но взгляд был полон страдания и жалости.

— Где ты был, почему пришел такой больной? Ты пришел умереть?

Он зарылся лицом в одеяло и заплакал, как много лет назад, когда прятал лицо в колени матери, если ему было тоскливо и тяжко…

Когда она увидела его перед собой, в мутной мгле, стоявшей перед ее глазами, она увидела его жизнь и жизнь своих детей и свою…

В комнате было темно, лампа едва горела, и матери показалось, что она гаснет.

— Выверни фитиль, Лойзе, — подлей масла!

Лойзе шагнул к столу, вывернул фитиль так, что по комнате разлился белый свет.

— Ты поправил лампу?

— Так ведь светло, мама!

Она не ответила, ей казалось, что в комнате темно, ее мучила серая пелена, висевшая перед глазами, пелена, которую невозможно было отодвинуть… Мрак заполнял комнату, стояла мертвая тишина; мать едва слышала дыхание сына, и ей казалось, что оно доносится издали, от дверей…

В жару мысли ее странно колебались, подымаясь и опускаясь, они приближались и вдруг проскакивали мимо — будто она ходила по комнате с лампой, и тени метались со стены на стену, с пола на потолок… Она вытянула руку, хотела приподняться в постели.

— Подождите, люди добрые!

Но они не ждали — подвода катилась дальше, возница погонял лошадей и смеялся. Она бежала за подводой, шнурки развязались, она стащила башмаки и бежала босая, ноги разбивались в кровь, кровь смешивалась с пылью.

— Постойте!

Как бы в шутку, возница придержал лошадей, богомолки, сидевшие в телеге, злорадно смеялись: «Ну, беги, беги, беги теперь!»

И Францка бежала, подскакивая от боли, вот она догнала телегу, ухватилась за нее обеими руками — но телега рванула вперед, понеслась дальше, а Францка упала, ударилась лбом о камень и осталась лежать…

Лойзе вытирал платком потный лоб матери; из-под полуоткрытых век виднелись белки, болезненным румянцем горели пышущие жаром щеки, губы шевелились.

— Мама! — шептал он и дрожал от страха и боли.

— Приди, что я тебе сделала, почему ты не приходишь? — молила Францка и ждала на безлюдной тропинке холодной осенью, когда капли падали с голых черных ветвей на растрепавшиеся волосы.

Но его не было, она ждала до ночи, его не было…

Она вскрикнула от ужаса — оттуда, из светлой комнаты уставилось на нее лицо злодея, на губах играла гнусная усмешка, глаза сверкали, будто он с ножом стоял перед ней, а на софе сидела красивая, богато одетая дама, с плеч ее соскользнул длинный плащ… Так он вырвал сердце из ее груди и забыл о ней.

Мать открыла глаза, и Лойзе нагнулся к ее лицу.

— Дай мне воды, Лойзе!

Он налил воды, бутылка дрожала в руке… Она смочила губы, сухие и растрескавшиеся, опаленные горячим дыханием…

— Сними с меня это, Лойзе!

Она водила рукой по груди, губы болезненно растянулись, лоб сморщился…

Большой камень лежал поверх одеяла на ее груди, и она едва могла дышать под его страшной тяжестью; потом камень превратился в большую миску, она дымилась, дым поднимался к потолку и вскоре заполнил всю комнату, она лежала тихо, чтобы миска не перевернулась, и было неприятно, что нельзя пошевельнуть рукой…

Лойзе гладил ее по щекам, по лбу, что-то горячее упало на ее закрытый глаз и медленно скользнуло ко рту. Во тьме ненадолго засветилось что-то, она всмотрелась и узнала лицо Лойзе, склонившееся над ней, все изрезанное болью… Но голова Лойзе колебалась… колебалась и исчезла…

И он тоже умер, все умерли. Ушли, а вернулись, чтоб умереть горестной смертью… Все уходили, один за другим, каждый отрезал себе кусочек ее сердца; возвращались больные и убогие, ложились и умирали. Выпили кровь из ее рук, высосали свет из ее глаз, сердце ее изрезали так, что оно превратилось в сплошную рану, и вот вернулись, больные и убогие, и умерли горестной смертью. Слезы пролились без пользы, как дождь…

— Постойте, люди добрые, сжальтесь!

Но телега катилась все дальше и исчезла в лесу — все исчезло, и слезы пролились без пользы, как дождевая вода… Она упала и ударилась лбом о камень и осталась лежать, поджав колени, уткнувшись лицом в землю, будто, низко склонившись, молилась.

Лойзе обхватил ее голову обеими руками, приник к подушке и заснул.

Так завершилась жизнь, полная горечи и полная слез, пролитых без пользы…

В комнате толпились люди, они прибирали покойницу. Лойзе словно окаменел, ходил понурясь, тяжелыми, шаркающими шагами; почти весь день он простоял у постели, глядя на иссохшее, бледное лицо, которое теперь было так спокойно, будто никогда не ведало горя. Сложенные на груди руки держали медное распятие; вокруг пальцев обвивались черные четки…

Стемнело, Лойзе вышел на порог, и свежий воздух мягко повеял ему в лицо.

— Без пользы! — выговорил он вслух, будто увидев последний вскрик в глазах матери.

Улица бедняков лежала перед ним, убогие дома, бедность в домах.

— На смерть осужденные! Страдания без пользы, жизнь без пользы!..

В местечке зажигались огни, вспыхивая то тут, то там, опускалась ночь, и на небе загорались звезды.

— Осужденные на смерть!

Там, внизу, осветилось окно, маленький красный огонек трепетал, рос, мерцающая красная искра разгоралась в спокойный и ясный белый свет.

Это было окно учителя. Лойзе встрепенулся и пристально вгляделся в спокойный белый свет, сиявший в ночи…


1902

МАРТИН КАЧУР

Перевод С. Урбана.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Мокрый и грязный пришел Мартин Качур в трактир при почтовой станции.

— Скоро пойдет почта в Заполье?

— Скоро, через полчаса, — ответил сонный трактирщик.

Качур сел за стол и заказал себе водки и хлеба. Большой узел, который он нес на палке через плечо, сбросил на скамью.

Его румяное здоровое лицо дышало свежестью осеннего утра, полны ею были его влажные веселые глаза. Длинный путь остался за плечами, два с лишним часа шел он; на лице его и одежде можно было еще заметить следы пронизывающего тумана и серого рассвета.

В трактир шумно ввалился полный пожилой человек. Несмотря на то, что стоял только сентябрь, на нем была длинная тяжелая шуба и черная меховая шапка. Одутловатое лицо его было небрито, он хмуро поглядывал из-под густых седых бровей. Трактирщик, приветствуя его с особой почтительностью, подал ему водку, хлеб и ветчину.

— Ерней скоро будет?

— Был здесь и ушел на почту.

Грузный господин выпил, закусил и оглянулся на Качура. Смерив взглядом его лицо и костюм, он признал в нем человека своего круга.

— Вы куда?

— В Заполье.

— Зачем?

— Учительствовать.

— Хм!..

Полный господин пристальнее всмотрелся в учителя, и, если бы глаза у Качура не были затуманены, он увидел бы во взгляде собеседника сочувствие, смешанное со злорадством.

— Я тоже из Заполья, — сказал толстяк, прочищая зубочисткой зубы. — Доктор. Проклятое гнездо, скажу вам, — хуже нет на свете! Не отрицаю, место красивое, только вот людей бы убрать оттуда.

Качур улыбнулся:

— Все говорят так. И я, когда вспоминаю о своем родном селе, говорю: красивое, а без людей еще краше было бы! И все же и там люди чего-то стоят и достойны уважения. Каждый человек чего-нибудь да стоит.

Доктор бросил зубочистку на пол, оперся локтями о стол и хмуро посмотрел на Качура.

— И с такими мыслями вы едете?

— Какими мыслями? — удивился Качур.

— Глупыми, извините… «Каждый человек чего-нибудь да стоит…» Скоро увидите, чего они стоят! Нет на свете стоящих людей, и я и вы — ничего не стоим. Почему я говорю об этом? Скажу прямо: потому что вы человек молодой и, как видно, порядочный. Будьте осторожны, трижды осторожны и лицемерны, трижды лицемерны, когда приедете в Заполье! Больше ничего вам не скажу!

«Бог знает, что он там пережил», — подумал про себя Качур. Толстый врач заинтересовал его.

— Вот вы на меня посмотрели сейчас, дружок, как вся нынешняя молодежь смотрит на нас, стариков: не понимают, мол, старики нынешних людей и нынешнего времени. Но, молодой человек, тут совсем другое дело. Водки, Юрий! Другое дело! Можете ли вы себе представить, что еще десять лет тому назад я был видным оратором на сходках? Что я боролся за права народа? Что мое имя значилось в черной книге политической полиции? Нет? Разумеется, не можете! Такой толстяк! Но, скажу вам, в Заполье вы увидите людей потолще меня и еще более ленивых, хотя имя их никогда не заносилось в черные списки, и ни один из кесарско-королевских людей ни разу не посмотрел на них косо, и все же, помилуй бог, ныне они уважаемые и известные патриоты. Не ходили на сходки, сидели себе в канцеляриях, и все же кой-кто из нынешних должен был бы снять перед ними шляпу, если хотите знать.

Доктор смачно сплюнул на середину комнаты. Качур весело про себя посмеивался: вот оно, старое народолюбие, наивное, бескорыстное.

— И все же вы остались там?

Доктор посмотрел сердито:

— Куда податься? Вы думаете, что в другом месте иначе? Раз уж неизбежно жить в навозе, то лучше жить всегда в одном и том же навозе. Хоть всякий навоз смердит, но хуже всего вначале, потом привыкаешь и перестаешь замечать.

«Немало он испытал», — подумал Качур, и ему стало жалко врача.

— Молоды вы еще для службы. Заполье первое место вашей работы?

— Второе. Раньше я служил в Яме, но повздорил с жупаном, и он меня выжил. Но я не жалею: там была настоящая яма.

— Так. С жупаном повздорил. Видите, как вы неопытны и как вам нужен добрый совет. Потому послушайте меня и запомните хорошенько: если хотите мирно жить с запольцами и со всем светом, никогда ни с кем не ссорьтесь. Скажет кто-нибудь, что у осла зеленая шерсть, добавьте: «Да еще какая!» Дальше: не суйте нос в то, что вас не касается. Вы там в Яме просвещали народ?

— Пробовал, — покраснел Качур. — Из-за этого я и поссорился с жупаном. И со священником тоже.

— Значит, вы могли на собственном опыте убедиться, что просвещение народа к добру не приводит и бесполезно по своей сути. Избегайте этого, особенно в Заполье, потому что именно там народ нуждается в просвещении больше, чем где бы то ни было, и вы легко можете впасть в искушение. Плохо оказаться в немилости у жупана, но еще хуже не угодить священнику. Если вы не угодите богу, бог простит, но если вы не угодите священнику, вас тут же сместят. Стало быть, оставьте народ в покое. Не собираетесь ли вы жениться?

— Нет, — удивился Качур. Он слушал доктора, и ему казалось, будто на него обрушивается холодный ливень.

— Не женитесь никогда, и вообще всеми силами старайтесь избегать женщин, потому что вы учитель. Простому смертному, хоть мне, например, пережить горький опыт с женщинами еще куда ни шло — ведь я, знаете, женат… Но учитель, который хочет жениться… Лучше повесить себе жернов на шею и опуститься на дно морское. Итак, не женитесь! Вы поете?

— Пою.

— Не пойте нигде, кроме как в церкви, да и там не слишком громко, потому что запольцы скажут, что вы заноситесь; не думайте петь в трактире, потому что скажут, что вы пьяница; не пойте в обществе, потому что скажут, что вы подстрекаете народ; не пойте и дома, потому что скажут, что вы сумасшедший. Не бывайте часто в обществе, иначе скажут, что вы легкомысленный гуляка, но не слишком и избегайте его, потому что вас сочтут ханжой. У вас есть политические убеждения?

— Да, есть.

— Спрячьте их в самый затаенный уголок вашего сердца. Ложь становится грехом в том случае, когда она не приносит пользы; если вам приходится выбирать между ложью и правдой и если ложь помочь не может, говорите правду, при нужде вам будет легче солгать. Не упрямьтесь, особенно когда это касается ваших политических убеждений. Если вам покажется, что изменить им полезнее, процитируйте Тугомера{11}: «Твердым будь…» и так далее — и никто не заметит измены. В случае, если все-таки заметят, что вы изменили своим взглядам, скажите, что вы развиваетесь согласно духу времени. Если вас будут упрекать в том, что вы малодушны, слепы и эгоистичны, отвечайте: «Высмеивать легче, чем действовать». И запомните хорошенько: ни один человек не работает для себя, все работают для народа. Уважайте убеждения вашего ближнего: легко может статься, что когда-нибудь он будет вам полезен. Вы поэт?

— Да, пишу стихи, — ответил Качур, опустив глаза.

— Не пишите стихов, иначе потеряете кредит. И раз уж мы заговорили о стихах, нужно сказать и о вине. Не думайте, что если вы патриот, то обязаны пить, и трезвые люди становились депутатами. Запомнили мои советы?

— Запомнил, — засмеялся Качур.

— И все-таки, если даже вы будете их придерживаться, вам все равно будет тяжко жить на свете. Приди сам бог к людям, особенно в Заполье, и ему пришлось бы туго. Не нашли бы ничего другого, так собственную его божественность тыкали бы ему в нос.

«Серьезно он говорит или шутит? Горечь съедает его, бог знает что он перенес, — раздумывал про себя Качур. — Человек он не злой и не кажется несчастным, слишком уж толст и любит, видно, хорошо покушать».

— Занимайте места! — крикнул, показавшись в дверях, почтальон, длинный, костлявый, красноносый старик.

— Это наш новый учитель, — представил врач Качура.

Почтальон смерил учителя быстрым строгим взглядом.

— Молод еще господин и ростом не вышел! Я всегда говорил, что учитель должен быть в летах и рослым.

Врач и учитель влезли в дилижанс, тесный и низкий, заваленный пакетами и посылками. Почтальон стегнул лошадей, дилижанс закачался и заскрипел. Качур, открыв окошко, смотрел на окропленные густой утренней росой окрестности. На сердце у него было легко.

Дорога вилась вдоль крутых лесистых холмов. Справа простиралась равнина, над ней лениво плыла бесконечная и тонкая пелена тумана; временами она прерывалась, и тогда показывалось небо и над полями становилось светлее. Иногда из тумана неожиданно возникал среди ровного поля высокий осокорь и тут же тонул снова. Вот появилось село у дороги, дома показались Качуру необыкновенно белыми и нарядными.

— Таких красивых сел я еще не видал: дома блестят, будто в ясный воскресный день, когда колокола звонят к обедне!

Доктор сердито оглянулся:

— Посмотрите на них через месяц-два, и покажутся они вам такими же грязными, как и все на свете.

«Да простит бог его пессимизм, — улыбнулся про себя Качур. — Будь я суеверным, подумал бы, что сам дьявол послал мне его на пути, как злое предзнаменование».

Дилижанс проезжал мимо старинного замка. По обеим сторонам замка тянулся большой парк. По краю его протекал ручей, пенистый и шумливый; он вырывался из-под высокой скалы, нависшей над дорогой. У самой дороги над тенью развесистого каштана виднелась беседка, заросшая плющом. В беседке сидела молодая девушка в алой блузке; она обернулась, и Качур на мгновенье увидел белое лицо и большие черные глаза. Над старинным замком с криком взвилась стая птиц. Дилижанс катился все дальше, и вскоре снова открылась свободная, бескрайняя равнина.

Качур вздохнул.

— Это Бистра, — сказал доктор. — Красивое село, но если вы не собираетесь жениться, а я вам уже сказал, что этого не следует делать, то никогда не заглядывайте сюда.

— Разве здесь много красивых девушек?

— Очень.

Качур подумал о старинном замке, зеленой беседке и алой блузке, и на сердце у него потеплело.

Дилижанс свернул на широкую белую дорогу; блеснула тихая зеленая вода, притаившаяся под старыми вербами. Солнце выглянуло из тумана, и по ту сторону реки, у подножия дальнего холма, засверкало живыми яркими красками Заполье. Маленький городок, а скорее село, протянулся меж полей и холмов; над ним под самым небом громадным полукругом стояли и смотрели в долину высокие леса.

— Вон Заполье, — сказал доктор и небрежно показал мизинцем.

Качур молча любовался открывшимся его взору видом. Красота, которую увидели его глаза, подымала мысли, уже и без того настроенные на высокий лад. Он трепетал в праздничном ожидании, он чувствовал, как выросли его силы, забила ключом жизнь, буйно цветущая, шумно стремящаяся вперед.

Толстяк доктор, увидев румянец на его щеках, искрящиеся счастьем глаза, положил ему руку на плечо.

— Молодой человек, не взыщите, если мои советы показались вам слишком банальными. Но поверьте, они были от души и вреда бы вам не принесли. Однако я вижу, по выражению лица вашего вижу, что вы не последуете им. Поэтому скажу вам только вот что: заботьтесь о себе, всегда и прежде всего о себе, другие поступают так же. И если вы считаете своим долгом помогать ближнему, делайте это без шума и помпы; так вы меньше себе навредите. Вчера в полночь меня подняли с постели и смертельно усталого повезли по кручам в Ракитино к приезжей женщине. Ехать пришлось в ужасном тарантасе. На половине пути на подъеме он сломался, и я добирался туда на попутных, а возвращаюсь вот с почтой. Другому я не посмел бы об этом рассказать, так как рисковал бы потерять его уважение. Ведь и я когда-то расхаживал по собраниям, мой друг, и произносил речи о правах словенского народа. Но тогда я был моложе, теперь же я знаю, что все это не пошло впрок ни мне, ни другим так же, как и мое сегодняшнее путешествие. Приехали. Если вам будет худо, приходите, я буду рад вас видеть.

Дилижанс остановился на площади перед новым, ярко окрашенным двухэтажным зданием почты. Через дорогу стоял темный неприветливый дом старой почты; внизу спокойно несла свои воды широкая река. Над нею склонялись развесистые вербы. Доктор пожал Качуру руку и пошел по улице тяжелой походкой, высокий, плечистый, слегка сутулый.

Качур вошел в почтовый трактир, присел у окна и стал смотреть на улицу, которая от площади подымалась вверх к белой церквушке, купол ее сверкал у подножия холма. На освещенном солнцем холме росли молодые деревца, уже покрывшиеся листвой, а на самом верху его приютилась другая церквушка, вся пламенеющая в лучах утреннего солнца. Качур смотрел на проходивших людей: чиновников, крестьян, рабочих. Ему показалось, что со всеми ими он мог бы подружиться: ни у одного из них он не заметил неприятного или злого лица.

«Наконец начинается настоящая жизнь! — подумал Качур. — Теперь я осуществлю то, что задумал».

Торжественно было у него на душе, таким чистым и полным надежд его сердце было только при первом причастии.

— Пусть так и будет во имя божье! — произнес он почти вслух и больше уже не вспоминал ни толстяка доктора, ни его поучений.

— Есть у вас комната? — спросил Качур у кругленькой трактирщицы.

— Есть, господин, но, Иисус Мария! как раз вчера вечером из Триеста приехала одна дама — красивая такая, а как одета!.. Вы ее увидите, когда она будет проходить через прихожую. За ней приехал господин, бог знает откуда, здесь его никто не знает…

— А как с комнатой?

— Есть еще одна, но там спит наш Тоне, когда приезжает домой.

— Тогда, может, сдадите ее на день?

— Разумеется, сдадим. Тоне приезжает раз в год на три дня.

Комната была большая, пустая, в четыре окна, в углу печально и одиноко стояла кровать, словно могила на кладбище. Внизу под окнами текла река, широкая и спокойная, как пруд, вдали высились темные леса.

— Хорошее наказание, — рассмеялся Качур, — из мрачной Ямы прямо к солнцу! Конечно, там я был сам себе господин, царь и бог в своей школе, а здесь, говорят, стану слугой, но солнце есть солнце, а слугой становится только тот, кто хочет им стать.

Он развязал свой узел, умылся, переоделся, посмотрел на себя в зеркало: волосы причесаны, черный галстук, черный пиджак, черные брюки…

— А теперь к вельможным патриотам!

Он улыбался, но на сердце его было неспокойно, и, вместо того, чтобы сразу отправиться по делам, он сидел в трактире и пил водку.

Вспомнился доктор:

«И зачем мне только встретилось на пути это толстое привидение. В мою душу закралось малодушие: вместо того, чтобы думать о своей великой задаче, я уже заранее чувствую себя слугой».

Он поднялся в дурном настроении и направился к выходу. Туман рассеялся, теплое осеннее солнце весело и радостно приветствовало его, лаская лицо.

«Ну вот, а я было загрустил, — улыбнулся Качур. — Вон большая лавка, там наверняка и жупан».

Вошел в сени. Навстречу ему странно подпрыгивающей походкой, точно приплясывая, вышел приземистый, коротконогий человек в охотничьем костюме, рыжий, веселый, с козьей бородкой.

— Что угодно? — заговорил он быстрым, захлебывающимся и тоже как бы приплясывающим голосом. — Что угодно? Добрый день! Что бы вы хотели? Здравствуйте! Откуда вы, сударь? Войдите! Сюда! Сюда! С кем имею честь?

Удивленный Мартин Качур вошел в дверь, которую не заметил раньше, и сел за стол. На столе стояла бутылка с вином и два стакана. Сел, но тут же вскочил и поклонился:

— Мартин Качур, назначен учителем в Заполье, хотел бы представиться запольскому жупану.

— А это я, сударь, я и есть запольский жупан!

И засмеялся, весело подпрыгивая и пританцовывая; пожал Качуру руку, похлопал его по плечу и усадил на стул.

— Выпьете? А? — спросил он, наливая вино. — Были у кого-нибудь?

— Еще не был.

— Нет?

— Нет.

— Врете! — Жупан подмигнул, скрестил руки на животе и рассмеялся от всего сердца.

— Я только что приехал, — серьезно и обиженно объяснил Качур, — и ни с кем еще не говорил, кроме как с доктором.

— С доктором? — спросил жупан встревоженно и перегнулся через стол. — Что он вам сказал? Говорил что-нибудь обо мне? Говорите прямо!

— Ничего не говорил, — удивился Качур. — А что он должен был сказать?

— Говорил! Знаю, что говорил обо мне. Сказать не хотите, вот что! Ну, ваше дело, — Посмотрев Качуру в лицо, он вторично весело рассмеялся, потом внезапно перестал смеяться и настроился на серьезный лад. — Так вы, значит, теперь наш. Надеюсь, что все свои силы… Ну, да ведь вы знаете! Молодежь надо воспитывать в духе веры и… ну да ведь вы знаете! Вы народолюбец?

— Да.

— Гм. Я тоже народолюбец! Но главное — не надо перегибать палку. Бережливость — прекрасное качество, но, если не знать меры, она перейдет в скупость и станет грехом. Können Sie deutsch?[9]

— Да.

— Kann ich[10]. Хорошо. Дети должны знать немецкий, все другое ни к чему! Для крестьянина… что? Ну, конечно, просвещение, прогресс… ведь мы понимаем друг друга? А?

С лица жупана вдруг исчезла серьезность, и он весело рассмеялся. Качур покраснел, он чувствовал себя так, будто накурился крепкого табаку или напился крепкого вина, и стал искать шляпу; руки у него дрожали.

— Куда? Куда теперь махнете? К священнику? Вот там, там вы увидите человека! Но мы с ним друзья, со священником, поэтому не скажу ничего. Ступайте, ступайте к нему! Сами увидите. Что же вы не допили? Вино доброе. Ну да, понятно, — пить надо дома, в трактире…

И жупан, обхватив обеими руками живот, громко рассмеялся; рыжая, козлиная бородка его тряслась, красные глазки подмигивали.

— Постойте, еще вот что… — Он взял Качура за руку и потянул снова в переднюю. — Откровенно: вы клерикал?

— Я? — удивился Качур.

— Или вы немшкутар{12}?

— Нет, я не думаю об этих вещах.

Качур высвободил свою руку, щеки его горели.

Жупан, слегка выпятив живот, смеялся и лукаво подмигивал:

— Разумеется, нет! Никоим образом! Сегодня никто не знает, как обернется дело, и лучше не говорить ни так, ни этак. Тяжелые времена пошли. Ну, ступайте с богом.

Жупан горячо пожал ему руки, приблизил свое лицо, будто хотел поцеловать Качура, но вдруг отстранился, точно передумал. Дверь за Качуром закрылась. Он стоял на дороге, и щеки его все еще горели.

«Этого доктор хорошо раскусил», — подумал Качур и пошел дальше задумчивый, с поникшей головой. Но солнце сияло и дома сверкали, как на пасху. Туман рассеялся.

«А каким был наш жупан там, в Яме? — вспомнилось Качуру. — Просто пень, да и только, этот все же не пень, хотя тоже чудной человек. Ну, да бог с ним!»

Качур шагал по дороге, широкой и белой, которая, изгибаясь, поднималась все выше на холм, к самой церкви. Он шел с таким ощущением, словно там, наверху, была свобода. Внизу расстилалась долина, пестрели поля и блестели крыши Заполья.

«Не надо бояться людей, — зазвучал внутренний голос в его крепкой груди, — не надо слушаться их, равняться по ним! Надо быть как эта земля, как это поле! Родит, когда захочет, человек ее раб! Таким надо быть: независимым, свободным! Свободным слугой всех!»

Заблестел белый церковный дом рядом с церковью, и Мартин Качур со спокойным сердцем вошел в него. Поднялся по лестнице и позвонил.

— Кто там? — спросил за стеклянной дверью низкий, грубый голос.

«На этот раз хоть не сладкий», — подумал Качур и позвонил вторично.

Сердитая рука открыла дверь, и Качур увидел маленького толстого пожилого человечка в длинной сутане.

— Мартин Качур, учитель, — представился он.

Священник смерил его долгим, спокойным, холодным взглядом и слегка пожал руку.

— Знаю, знаю, — протянул он неприветливо, хоть и без злобы. — Ни дурного, ни хорошего о вас не говорили. Бумаги у вас чистые… Заходите, — пригласил он сонным голосом и не спеша прошел впереди Качура в большую комнату. Посреди нее стоял длинный стол; стены были голые, только в углу сиротливо висело черное распятие.

«Важных гостей он, наверное, не здесь принимает», — подумал Качур. Сидя напротив священника, он вертел шляпу на коленях и чувствовал себя все более неловко; кровь приливала к щекам, и от сознания, что краснеет, он краснел еще больше…

— Думаю, — говорил священник тем же сердитым, сонным голосом, — думаю, что мы с вами поймем друг друга и что вы надолго останетесь у нас. Но скажу вам прямо, я не возлагаю особых надежд на молодое поколение. Набрались идей, которых не понимают, и мало того, что сами запутались в них, еще и народ путают. Я с самого начала знал, к чему в конце концов приведет это восторженное ораторство на сходках, чрезмерное народолюбие… Но об этом мы с вами еще поговорим. Нам хотели навязать Аркота, вы, вероятно, знаете этого подстрекателя. Но он у нас не удержался бы и двух недель. Это мое твердое убеждение. А что касается вас, нам известно, что там, — где вы там были? — в Яме, вы чем-то им мешали. Но я вам скажу: вы еще молоды, бумаги у вас чистые… Увидим, что вы в них впишете здесь.

Священник поднялся и пожал Качуру руку так же холодно и вяло, как при встрече.

«Ничего хорошего это не предвещает, — печально улыбнулся Качур, выйдя из дома священника. — Тихий человек, но крутой, крутой. Впрочем, с ним я не буду иметь никаких дел. Можно было и не ходить к нему».

С другой стороны церкви, напротив дома капеллана, стояла школа — старое серое здание. Штукатурка со стен осыпалась, маленькие окна смотрели неприветливо. Так же неприветливо и мрачно выглядел дом капеллана, но за ним вдоль всей улицы тянулся старый сад. В саду по усыпанной песком дорожке в тени разгуливал молодой, краснощекий капеллан с молитвенником в руках.

Качур с тихой завистью поглядел на сад, на беседку, укрытую деревьями, на краснощекого капеллана; потом снова посмотрел на школу, и представилась она ему еще более пустой и мрачной.

«Да, нелегко радости войти в эти двери», — подумал он.

Холодно стало у него на сердце, и со странным чувством скорби пошел он дальше по холму.

На самом верху, посреди садика, огороженный красным деревянным забором, стоял низенький домик с зелеными ставенками. Сверкающие белизной стены его были увиты виноградом до самой крыши.

«Вероятно, здесь, судя по тому, как мне объяснили. Хорошо устроился».

Перед домиком на скамейке сидел высокий, упитанный человек без сюртука. На манжетах его белоснежной рубахи сияли золотые запонки; по черному жилету пущена длинная золотой цепочка; брюки были тщательно выглажены, и на блестящих ботинках не было ни пылинки.

На необычайно белом лице господина с пухлыми щеками застыло чрезвычайно сладкое выражение. Сквозь золотые очки спокойно и доброжелательно смотрели глаза.

Качур поклонился, толстый господин встал, протянул обе руки, и еще большая слащавость разлилась по его лицу.

— Господин старший учитель, разрешите представиться…

— Наша новая сила, да? Я сразу узнал, как только увидал вас на склоне. Добро пожаловать! От всего сердца добро пожаловать! Убежден, что мы поймем друг друга и прекрасно сработаемся.

Качур заметил, что у старшего учителя было превосходное литературное произношение. Говорил он точно по писаному, не проглатывал ни одного слога, в языке его не было и следа народных диалектов.

«А говорили, что он из Рибницы, — подумал Качур. — Из книги он, из грамматики».

Ему совсем не по вкусу пришлась слащавость и приветливость старшего учителя; холодом веяло от него: насколько было бы приятнее, если бы он оказался простым, грубоватым и требовательным.

— Ну как, осмотрелись в Заполье?

— Разговаривал в пути с доктором, у жупана был, у священника.

Старший учитель добродушно погрозил указательным пальцем и улыбнулся:

— Прежде всего надо было показаться начальству. Но, разумеется, это шутка. Я не начальство ваше, а товарищ и друг. Вы школу видели?

— Видел. Она показалась мне старой и слишком невзрачной для такого большого и красивого села.

— Не судите по внешнему виду. То, что вы называете ветхостью и невзрачностью, более пристало школе, чем показной блеск. Ведь вы знаете, что молодежь следует воспитывать в духе серьезности и скромности. В темной комнате человек лучше учится, чем в светлой, и в дождь молодежь спокойнее, чем в солнечную погоду.

Качур молчал. Его угнетала слащавая серьезность старшего учителя, она ложилась на сердце тяжелой холодной тенью. Старший учитель пожал ему руку, обняв его за плечи.

— Так, приятель. Мы познакомимся еще ближе, потому что нигде так хорошо не узнаешь человека, как на работе.

Качур молча поклонился и ушел. Горло сдавила судорога, глаза затуманила какая-то пелена, и почти не замечал он теперь красот простиравшейся под ним широкой, залитой солнцем равнины.

«Но разве могло быть иначе? И почему должно быть иначе? — размышлял он. — Чего я испугался? Любое дело, если тебе его не вменяют в обязанность, находится под запретом, как противоречащее интересам общества. Не думал же я, что все так сразу и изменится! Легко пахать мягкую почву, но тяжко — каменистую целину».

Он сошел с дороги и стал спускаться по крутому склону в ущелье меж высокими нависшими скалами. Высоко наверху зеленели деревья, а здесь, в ущелье, было темно и холодно, из-под скал вытекал ручей, широкий, тихий, темно-зеленый. Вдоль высокой скалы вилась тропинка, через ручей был переброшен узенький мостик, в камнях выдолблена скамья.

Качур присел на нее, и еще более глубокая тишина окружила его, не нарушаемая теперь даже собственными его шагами. Тихо струилась вода, будто чародеем закованная в эти белые камни, вербы не шевелились, безмолвно вглядываясь в свое темное отражение в зеленом зеркале, ни один луч солнца сюда не проникал.

Там, наверху, как в широком окне, сверкало в полуденном сиянии Заполье. В церкви зазвонили, но приглушенная песнь колоколов не потревожила тишину.

Качур глубоко вздохнул, будто сбросил с себя тяжкое бремя. В одиночестве он вновь почувствовал себя сильным и свободным, и то, что он пережил сегодня, показалось ему мелким и незначительным. На людей, которых он только что видел перед собой, он посмотрел как бы издалека, более спокойно, и рассмотрел их лучше. Теперь он судил о них хладнокровно.

«Ни один из них не кажется опасным. У них нет ни взглядов, ни идей, ни убеждений, грешно бороться с безоружными людьми. Однообразные и скучные трудовые будни породили в них лишь усталость, пустоту и мрачность. А в глубине своих сердец они, как и все, благородны и честны. Надо только к ним привыкнуть, ближе познакомиться с их бедами и горестями. Машина опасна до тех пор, пока не знаешь ее устройства».

Он вышел из ущелья на большак с повеселевшим сердцем. Навстречу ему шли женщины — они несли обед мужьям на кирпичный завод; худощавый, бледнолицый, прилично одетый человек, вероятно, чиновник, с любопытством и недоверчивостью оглянулся на него; внизу по полю длинными рядами двигались жницы в ярких цветных платках, с серпами в руках, потом они расселись на траве у дороги. Воздух, утром чистый и свежий, наполнился пылью и горячими испарениями, солнце жгло, как в августе.

В трактир Качур вернулся уставшим. После обеда он подыскал себе квартиру неподалеку от церкви: тесноватую комнату со скромной старинной мебелью.

— Здесь жил прежний учитель, — объяснила ему хозяйка, державшая лавчонку.

— Долго пробыл он в Заполье?

— Недолго, с год. А как-то ночью ушел. Никто не остается здесь надолго.

— Почему он ушел?

— С рабочими водился, к обедне не ходил. Хороший господин был, только вот вел себя не как положено.

Качур договорился о столе и высчитал, что в месяц у него будет оставаться пять гульденов.

Первую ночь он ночевал в гостинице, в большой пустой комнате. Погасив свет, он глубоко вздохнул, и сразу стало слышно, как под окном приглушенно журчала река. Он поднялся и закрыл ставни.

«Днем вода спала, тихая, как в пруду, а ночью вдруг проснулась».

В его усталом, затуманенном»мозгу мелькали лица, виденные днем; а лишь только он задремал, как оказался в большой белой приемной священника и так стукнул кулаком по столу, что подскочил молитвенник.

«Я хочу жить и дышать для своего народа, и нет такой силы, которая бы мне помешала. Призвание мое свято, и я всего себя, всего отдам делу, которое возвеличит славу народа…»

Он сбросил с себя одеяло и проснулся, охваченный тяжелыми предчувствиями. Четыре больших черных окна уставились на него, под ними внизу шумела вода. Он закрыл глаза и не успел еще задремать, как мысли его приняли другое, более приятное направление. Перед ним возник старинный серый замок, обширный парк и обросшая плющом беседка у дороги, а в беседке яркая алая кофточка, белое лицо и черные глаза.

Вздохнув, он улыбнулся в полусне.

II

В одно из последних воскресений ноября Мартин Качур с утра отправился в Бистру. Серое небо низко нависло над землею, туман тихо и лениво полз над полями. Дорогу развезло, дома вдоль нее, грязные и черные от копоти, не радовали глаз.

Но Мартин Качур не видел ни серого неба, ни тумана, ни неприветливых домов; весело и солнечно было у него на душе. Необычное ощущение силы и свободы наполняло все его существо.

В Бистре он сразу направился к белому одноэтажному дому. На его лице появилось торжественное выражение, будто он шел в солнечный праздничный день в церковь. На двери дома висел пучок стружек. Эта скромная вывеска говорила о том, что здесь можно получить вино. Должно быть, жажда сильно мучила Мартина Качура, если он заметил ее, так как самый дом ничем не походил на трактир: не было ни коновязи, ни колоды для водопоя скота, трактирщик не стоял в дверях, чистые окна дома были не такие, как в крестьянских домах, и из них не вылетали на улицу разгульные песни пьяных завсегдатаев. Возчики не останавливались здесь, и парни по воскресеньям проходили мимо этого дома, как проходили мимо церкви. Богатый хозяин бесплатно угощал вином путников, студентов, хвастаясь своим хлебосольством, да господ, приезжающих летом по воскресеньям после обеда.

Качур вошел в комнату и сел за стол, покрытый белоснежной скатертью. Когда в дверях показалась госпожа Ситарева, он встал и, улыбаясь, поклонился. Госпожа Ситарева была высокая красивая женщина. Качура смущала мягкая, слегка презрительная улыбка, не сходившая с ее губ.

— Винца, не так ли?

Принесла вина, ветчины, белого хлеба; после чего уселась поудобнее за столом и скрестила руки на груди. Качур знал и ее взгляд, и ее насмешливую улыбку и все же каждый раз краснел, чувствуя на себе ее спокойный, веселый взгляд.

— Как поживаете? Как вам нравится Заполье?

— Ничего.

— Вы уже немного познакомились с ним, особенно с его женщинами?

Качур покраснел еще больше:

— Я не знаком ни с одной женщиной в Заполье.

— А говорят, вы либерал.

— Я? Почему?

— Так говорят, а узнают по лицу. С женой нотариуса вы уже беседовали?

— Нет. Я едва знаком с нею.

Она улыбнулась веселей, но с некоторой долей недоверия.

— Правда? Она кажется вам красивой?

— Ни красивой, ни дурной; не интересует она меня.

— В каждого молодого человека, который появляется в Заполье, она непременно влюбляется. Это у нее уже вошло в привычку. Муж ее постоянно бьет.

— Что вы говорите?! — удивленно посмотрел на нее Качур и подумал про себя: «Зачем она мне все это рассказывает?»

— Однажды, когда в Заполье приезжал таможенный чиновник, — со смехом продолжала она, — пришел как-то нотариус домой как раз в тот самый час — ну, вы понимаете… Помог чиновнику надеть пальто, пошутил, пожал ему руку, а жена потом целую неделю не могла выйти на улицу, а когда вышла, все увидели у нее синяк под глазом.

Хозяйка громко захохотала, облокотилась о стол и закинула ногу за ногу. Глаза Качура встретили ее потеплевший затуманенный взгляд.

Он опустил голову, налил себе вина и выпил залпом.

«К чему это? Зачем это?» — подумал он, и ему стало вдруг противно, как будто что-то дурное, омерзительное, непонятное коснулось его сердца.

— Так. Значит, с женой нотариуса у вас ничего нет?

Ее голос был совершенно спокоен, и взгляд стал опять холодным и веселым.

— А как с Мартинчевыми? С ними вы знакомы?

— Нет, их, говорят, много. Сегодня, когда сюда шел, видел, как пять на пороге стояло.

Она громко рассмеялась:

— Пять? Десять! И бог знает, сколько еще будет! За каждой дают по пять тысяч, и все же нет никого, кто бы женился на них. За крестьян они не желают, а все прочие боятся кучи родственников и набожности. По воскресеньям идут с вечерни из церкви — одна за другой, как гуси, в руках четки, глаза в землю.

Качур чувствовал себя неловко.

«Какие у нее намерения? Просто так она бы не стала все это говорить. Какое мне дело до жены нотариуса, какое мне дело до всех женщин мира!»

Хозяйка заметила гримасу недовольства на его покрасневшем лице, и прежнее выражение серьезности и пренебрежительности появилось на ее лице, лишь на губах оставалась еле заметная усмешка.

— Сдается мне, не любите вы таких разговоров и вообще женщин не любите?

— Ей-богу, не люблю, — ответил Качур дерзко.

— Хотите еще вина?

— Пожалуй.

Она взяла графинчик и, не взглянув на Качура, вышла.

«Обиделась, — подумал Качур. Он был зол и на себя и на нее. — Но чего она хотела? К чему она это говорила? Нехорошее было у нее лицо: встречались мне такие в Любляне под вечер, и всегда я старался быстрее пройти мимо».

Он грустно подпер голову рукой. В глазах его уже не было прежнего веселья. Но вот открылась дверь, и на пороге показалась Минка. Ее лицо было таким же белым и глаза такими же черными, как в то утро в беседке, и даже алая блузка была та же, но сейчас он впервые заметил на ее губах чуть приметную презрительную, недоверчивую улыбку матери.

— Почему вы сегодня такой сердитый и хмурый, господин Качур?

Качур поднялся и, покраснев, пожал ей руку. Она стояла перед ним спокойная, улыбающаяся, и рука ее лежала в его руке, не отвечая на пожатие.

— Не сердитый и не хмурый, я счастлив, что вижу вас, мадемуазель Минка, — даже во сне я радуюсь, когда вижу вас.

Она села на тот же стул, на котором сидела мать.

— Нет, нет, мадемуазель Минка, сядьте поближе, куда угодно… Только не туда!

Она удивленно посмотрела на него, улыбнулась и села на скамью у стены, рядом с ним.

— Вы сегодня совсем другой. Что с вами случилось?

Он выпил вина. Ему стало жарко. Щеки и глаза его горели.

— Ничего, просто, когда вы со мной, мои мысли путаются, как у пьяного… Я заикаюсь, как провинившийся школьник… А сегодня больше, чем всегда!

Минка засмеялась и позволила ему взять свою руку.

— Больше, чем всегда. Я это заметила, потому и спросила…

Он посмотрел ей в глаза долгим и серьезным взглядом, губы его шевелились, желая и не решаясь заговорить.

— Сегодня я набрался храбрости и пришел просить у вас утешения. — Он покраснел, глаза его засверкали. — Ваш образ постоянно со мной, в моих мыслях, и мне уже тяжело не видеть вас постоянно перед собой. Человек слаб, рвется в облака, но обойтись без палки и опоры на земле не может. Помните, я вам говорил, как величественно призвание человека, живущего не для себя, а для других. Как велики его муки! Я не понимаю людей, живущих лишь для себя и своей семьи, — ни до кого им нет дела, никому они не приносят пользы, никому; хоть весь мир погибай, они и мизинцем не пошевелят, чтобы его спасти, только бы уцелел их дом. Такие люди в почете, к их слову прислушиваются. Но есть другие, люди особого сорта, глупые и безрассудные. Они работают не для себя, живут не для себя и хотят любым способом, во вред себе, своей семье, вопреки всему миру жить для других людей, как Христос, который дал распять себя для блага других.

Она слушала его, но лицо ее оставалось спокойным и насмешка не сходила с губ. Мартин Качур видел ее прекрасные глаза, прелестные румяные щеки и губы, но не видел ее улыбки.

— Таких людей не любят, их жизнь тяжела, — продолжал он. — Едят бедняки овсяный хлеб, а принеси им белого: «На что мне эта белая губка, скажут, кто тебя о ней просил?» Люди напоминают иных больных, ненавидящих своего лекаря. А я думаю, что нет на свете лучшего призвания, чем призвание добровольного лекаря, который не пожинает ни почестей, ни денег, а только печаль и страдание.

Минка смотрела ему в лицо, удивляясь блеску его глаз, румянцу щек, и не понимала его.

Она приблизилась к нему, и ее взгляд стал мягче.

— Но зачем это? Зачем все это?

— Как зачем? — удивился Качур.

— Да, зачем? Какая польза вам от этого?

— Какая польза? Никакой. Ведь я сказал, что не может и не должно быть никакой пользы. Там, где выгода, там нет… там нет честности. О какой пользе можно говорить, если все делается не для себя? А если не для себя, то, значит, во вред себе.

Вдруг ее лицо стало серьезным.

— Я думала, вы поэт…

Вторично опешил Качур.

— Почему поэт?

— Поэты не думают о своей выгоде и говорят красиво, как вы сейчас говорили. Но они складывают стихи, а вы стихов не складываете.

Качур посмотрел на нее и сквозь нее вдаль. Огонь не угас в его глазах.

— Разве человек не может быть поэтом, не складывая стихов? — заговорил он тише, более спокойным голосом. — Поэтами были все те, кто своего ближнего любил больше, чем себя, каждый их поступок — поэма.

— Как странно вы говорите сегодня, будто на тайной вечере.

Качур засмеялся, и лицо его прояснилось.

— Действительно, слова чересчур высокопарны. Ненужная трагичность, слезливая «Ода мертвому жуку»! Помощник учителя сравнивает себя с Христом, потому что намеревается наперекор жупану и священнику организовать читальню. Нет ничего смешнее жупана в роли Пилата и наставника в роли Спасителя. И все же жук, в честь которого была сложена ода, чувствовал ничуть не меньше смертные муки, чем те, которые буду ощущать когда-нибудь я. Поэтому простите мне этот трагический разговор, вышло смешно, но я говорил так же искренне, как искренне все это переживаю.

Минка прислушивалась в раздумье, в ее взгляде не было ни сочувствия, ни воодушевления, ни сожаления.

— Но к чему вы вмешиваетесь в такие дела? Разве вам не повредит это?

— Разумеется, повредит.

— Зачем же тогда?

Качур посмотрел на нее в недоумении и задумался. У него было такое чувство, как будто ребенок спросил его: «Зачем ты живешь?» — и он не может ему ответить.

— Не знаю… Почему у меня так теплеет на душе, почему так неспокойно бьется мое сердце, когда я вижу вас? Не знаю! Почему я с улыбкой, без единого вздоха дам себе отрезать руку, если вы прикажете? Не знаю! Разве можно приказать сердцу? Бьется, как должно биться, и никакой мысли его не остановить. Чем бы я был, если бы не знал великого стремления быть полезным другим, отдать им то малое, что у меня есть. Не быть собой только потому, что на распутье стоит господин священник с палкой в руке? Если бы я знал, что должен идти направо, а пошел бы налево, потому что там мне отрежут кусок хлеба побольше? Ведь так мало имею я… так мала и незначительна моя жизнь — и ее не отдать?! Это все равно, что убогий дар библейской вдовы, который стоил ничуть не меньше золота богатея. И не принеси она его, грех ее был бы не меньше, чем грех богатея, укрывшего свои богатства.

Минка смотрела на стол; Качур заметил, что она больше не слушает его, и рассердился на себя: «С какой стати я разглагольствую?»

— Я пришел не для того, мадемуазель, чтобы жаловаться и восхвалять свое убожество. Глупо было так говорить, и никогда не сказал бы я этих слов, если бы мое сердце не было так близко к вам. Я пришел, чтобы увидеть вас, чтобы образ, который я ношу в сердце, стал более живым и реальным. Сегодня мне особенно нужно было вас видеть. Когда я ухожу отсюда, мои мысли становятся чище и прибавляются силы. А сегодня вечером мне понадобится много сил и чистое сердце.

Он смотрел ей в лицо широко раскрытыми горящими глазами, губы его дрожали, он хотел еще что-то сказать, но вдруг нагнулся и стал целовать ей руки.

Минка улыбалась все той же тихой, спокойной, немного презрительной улыбкой и смотрела на его кудрявые волосы, на его молодое, нежное, детски доверчивое лицо.

— Какой вы странный, господин Качур! Я была уверена, что вы поэт. Только поэты говорят так путано и — целуют руки…

Она засмеялась. Качур опешил, покраснел. Потом смущенно улыбнулся, как ребенок, к которому нагнулась бабушка со словами: «Почему только одну дольку? Возьми целый апельсин!» Руки его дрожали, он обнял Минку и поцеловал ее в губы.

Глаза его зажглись, лицо изменилось, стало красивым, и новый свет засиял на нем.

— Минка! Никогда, никогда я не расстанусь с тобой! — Он был пьян и заикался. Она только слегка отодвинулась; щеки ее не зарумянились, глаза смотрели весело и ясно, а улыбка была по-прежнему спокойной.

— Довольно, господин Качур! — Вдруг она засмеялась: — Какое странное у вас имя: Качур и еще Мартин. У поэта должно было бы быть другое имя! У моей матери был когда-то поклонник, очень богатый и очень красивый, и он ей только потому не нравился, что у него было смешное имя. Ужас какое неприличное!

Она расхохоталась и посмотрела Качуру в лицо удивительно зрелыми глазами.

— Как его звали? — рассеянно спросил удивленный Качур.

Минка прижала платок к губам, в глазах ее появились слезы от смеха.

— Какой вы ребенок, господин Качур! Так непонятно, мудрено говорите, словно из Священного писания, а такой ребенок!

«Что я сделал такого смешного?» — недоумевал он; горько у него стало на сердце.

— Не нужно сейчас смеяться! — попросил он. — Не нужно. Никогда в жизни я себя не чувствовал так, как в эту минуту. Если бы мне удалось схватить звезду с неба, и тогда я не был бы так счастлив.

Он взял ее за руки и стал глядеть на нее повлажневшими глазами.

— Видите, я говорил, что я беден, а теперь мне кажется, я обладаю огромным богатством, так бесконечна и велика моя любовь. Примите ее, как дар мой! В сто раз большей станет моя сила и в сто раз богаче я стану, если меня благословит ваша любовь.

Минка довольно улыбалась и смотрела на него, как на послушного ребенка.

— Ну, хорошо, хорошо, господин Качур! Успокойтесь!

Он взглянул на нее и удивился, что она все так же красива и так же достойна его любви, как и раньше.

— Ничего другого вы мне не скажете?

— Чего другого?

— Одно только слово хотел бы я услышать от вас, мадемуазель Минка! Теплое, дружеское, — больше ничего. Одно только слово, которое осталось бы в моем сердце, как вечная манна, чтобы я вспоминал его в печальные минуты. Только одно слово!

Она по-матерински положила ему руки на плечи, посмотрела в глаза и улыбнулась:

— Ведь я вас люблю!

Он целовал ей руки, дрожа от счастья.

— А теперь довольно, господин Качур, вы забыли, что скоро полдень.

Ему казалось непонятным, почему в полдень он должен уходить, он бы не приметил ни вечера, ни ночи.

— Еще одну минуту! Один миг! — За стенами этой комнаты было одиночество и печаль. — Одну минуту!

Минка поднялась, пожала ему руку.

— Ведь вы придете еще не раз. Почему вы так печальны? Будто на тайной вечере.

Качур улыбнулся, но боль была в его улыбке.

— А если мы больше не увидимся?

— Почему не увидимся?

— Если больше не увидимся так, как сегодня… Я всегда любил вас, мадемуазель Минка, и никогда не забуду вашего лица.

— Почему вы такой печальный?

— Потому что люблю вас. Кто знает, откуда берется любовь, откуда печаль?

— Эти слова вы уже говорили, — улыбнулась Минка.

— И никогда больше не скажу. На прощанье, может быть, на вечную разлуку говорю их.

Она закрыла глаза, улыбнулась и протянула ему губы. Он тоже закрыл глаза, нежно обнял ее за плечи и поцеловал.

Свежий сырой воздух пахнул ему в лицо, когда он вышел на дорогу, на миг все закачалось перед его глазами. Он потер лоб и остановился. Уже тогда, в подсознании, посягнуло на его счастье неприятное, еще непонятное, дурное предчувствие. На повороте он обернулся. На пороге никого не было; чужой и безмолвный смотрел на него белый дом, будто никогда не переступал он его порога.

Точно тень легла ему на сердце, но он не знал ее причины.

День был хмурый и туманный, как и утро. Туман отсвечивал каким-то дремотным желтым светом. Дорога в Заполье показалась Качуру длинной и скучной.

Навстречу ему шагали крестьяне и крестьянки, возвращавшиеся с богослужения: мужчины в грязных сапогах, женщины с высоко подобранными юбками. Иные прошли мимо, не взглянув на него, другие поздоровались, окинув его недоверчивым, неприветливым взглядом.

— Даже у обедни не был, — сказал один из проходивших крестьян.

— У Ситаревых он был, женихается, потому и зачастил туда! — ответила крестьянка.

Крестьянин засмеялся:

— Что же, не завидую ему…

Качур, ни на кого не глядя, ускорил шаг.

«Что я сделал этим людям? Почему они ненавидят меня? Я их даже никогда не видал и ни разу с ними не говорил!»

— Что тут за франт вертится? — вскрикнул один из парней, поравнявшись с Качуром, и упер руки в бока так, чтобы задеть его локтем. Качур посторонился, и парни прошли дальше.

— Не очень-то заглядывайся на наших девчат! — крикнул один из них ему вслед.

— Это учитель, тот, что к обедне не ходит!

Горланили, смеялись… Качур спешил дальше и не мог расслышать, что они говорили. Щеки его пылали: он дрожал от гнева, а губы улыбались.

«Куплю себе высокие сапоги и сюртук, и все будет в порядке. Никто тогда меня не будет спрашивать, хожу ли я в церковь. Для чего это богу понадобилась набожность франта? И почему именно сегодня, когда все должно было меня радовать и солнце сиять?»

Когда он пришел домой, комната показалась ему тесной, пустой и бедной. Всю ее заполняла непонятная, беспричинная глубокая печаль его сердца.

«Почему именно сегодня…»

Вспомнив Минку, он почувствовал на губах ее поцелуй и вздрогнул, но печаль не исчезла.

«Любит ли она? Любовь ли двигала ею, когда она улыбнулась и положила мне руки на плечи… как ребенку?»

Она была далеко, и теперь он смотрел на ее лицо, на ее улыбку более острым глазом. Качур испугался своих мыслей.

«Тяжело у меня на сердце… Бог знает почему! Потому и приходят в голову несправедливые, нехорошие мысли».

Хозяйка принесла обед.

— Вы опять были в Бистре, сударь?

— Да, — ответил Качур хмуро.

Улыбающаяся хозяйка остановилась у стола; видно было, что ей хотелось поговорить.

— Не обижайтесь, говорят, что вы захаживаете к той…

— Что значит «той»? — Качур вскинул на нее потемневший взор.

— Я ничего не говорю, но люди болтают, что обе они — и мать и дочь — обхаживают каждого, кто бы ни пришел к ним. Не один уж там обжегся. Теперь вот зачастил инженер…

— Какой инженер? — испугался Качур и побледнел.

— Тот, черный… Говорят, женится на ней.

— К чему вы мне это рассказываете? Зачем мне это? Уберите, я не хочу есть.

Когда за хозяйкой закрылась дверь, Качур встал из-за стола и подошел к окну. Узкая грязная улица, напротив серый дом с маленькими черными окнами, которые, казалось ему, сверлят его взглядом, будто чьи-то неприязненные глаза.

«Бабьи сплетни! Конечно, бабьи сплетни. Они без этого жить не могут, удивительно, как она не повесила ей на шею двух или трех инженеров и еще кого-нибудь в придачу».

Сердце у него билось, как в лихорадке, голова разрывалась от боли.

Как все могло бы быть хорошо! И эту красоту, которой и без того до убожества мало, которую приходится выкрадывать по крохам, ему изгадят. Отравят и эту каплю радости! За каждое мгновение счастья надо бороться!

Серый ноябрьский день быстро сменился вечерними сумерками.

«Теперь, пожалуй, самое время, — подумал Качур. — «Если вам будет худо, приходите», — сказал тогда доктор. Почему бы не пойти к нему? Я ни разу с тех пор не говорил с ним, но, кажется, я начинаю понимать его наставления».

Серая, влажная тьма охватила Качура, когда он вышел на улицу. Доктор сидел в накуренной комнате, одетый в длинный пестрый халат, с меховой шапкой на голове, и курил длинную турецкую трубку. Когда вошел Качур, он не поднялся навстречу ему, а только протянул руку.

— Э, приятель, наконец-то я вижу вас. Не обижайтесь, что не встаю; устал и лень. Марица! Марица!

В комнату вошла его жена, одетая в такой же длинный пестрый халат, высокая и крепкая. Глаза ее смотрели повелительно, толстые губы улыбались добродушной улыбкой.

— Чаю, Марица! Крепкого, горячего! Это наш молодой учитель.

— И вы такой же пьянчуга, как и мой муж! — засмеялась она в дверях и вышла.

Засмеялся и доктор:

— Она баба неплохая, но слушаться ее надо. А теперь расскажите, что вас привело ко мне. Ведь неспроста вы пришли, иначе зашли бы гораздо раньше.

Качур хотел весело улыбнуться, но только покраснел.

— Вы сами сказали, чтобы я пришел к вам, когда мне будет худо.

— И теперь вам худо? Хм.

Доктор серьезным взглядом окинул своего гостя, затянулся трубкой и весь окутался густым дымом.

— Что же случилось?

— Ничего особенного.

Качур почувствовал себя неловко и пожалел, что пришел.

— Ну, значит, еще не очень худо, и все можно поправить. Я ведь врач, доктор Бринар, и ни одна сплетница в Заполье не знает столько, сколько я. Во-первых: сегодня вечером в трактире «Мантуя» вы собираетесь учредить просветительное общество и читальню. Во-вторых: влюбились в Минку, которую мы с вами видели, когда ехали мимо; можете отдать должное моей прозорливости, — что было бы мне весьма лестно, — я еще тогда знал, что вы влюбитесь в нее. Это начало и конец всего худого. Крестьяне обычно вызывают меня к больному поздно. Вы пришли ко мне относительно рано. Значит: во-первых — не устраивайте в «Мантуе» и вообще нигде ничего; во-вторых — избегайте Бистры и ее искушений, как сатаны.

Качур сердито ответил:

— Я не для того зашел, чтобы спрашивать вашего совета. Если нужно…

Доктор рассмеялся:

— Ведь и я говорил не потому, что думал, что вы меня послушаете. Ваша судьба решена! Жаль! Вон там, в письменном столе, у меня лежит трактат, в выводах его дается серьезный и весьма обоснованный совет государству запирать в сумасшедший дом всех идеалистов, приносящих человечеству больше вреда, чем пользы. Одни маньяки все разрушают и уничтожают, что, конечно, неверно; другие преследуют человечество своей любовью. Единственное, чего они добиваются, это предоставления возможности шарлатанам прятаться под маску сумасшедших идеалистов и с легкостью заниматься кражей денег и славы…

— Вы так не думаете, — возразил Качур и улыбнулся, надеясь увидеть улыбку доктора.

Но доктор был по-прежнему серьезен и почти негодующе посмотрел на Качура.

— Нет, думаю.

Докторша принесла чай.

— Заварила крепкий, а рому больше не дам.

— Слушайте и учитесь! — подмигнул доктор, скорчив печальную гримасу.

— Значит, вы теперь жених Минки? — спросила докторша.

— Пустое! — перебил ее врач. — Каждый может стать женихом Минки… на неделю.

— Не слушайте его. Нет человека, о котором мой муж сказал бы хоть одно доброе слово…

— Правда, нет такого, — подтвердил доктор.

— А Минка вполне порядочная девушка. Немного легкомысленная, — как, впрочем, все девушки.

— Легкомысленная, правда, — согласился доктор и улыбнулся. — И ты была легкомысленной. Ну, наливай!

Она налила им чаю и ушла.

«Может быть, она была похожа на Минку», — подумал Качур, но, мысленно сравнив широкое грубоватое лицо докторши с тонким лицом Минки, сам же вознегодовал.

Он пил чай.

— Знаете, доктор, почему я пришел к вам? Я вдруг понял то, что раньше только чувствовал. Не подумайте, что меня опьянил этот стакан чаю, но… правда, мысли мои были так чисты, что я без страха мог их показать каждому. Я никому их не показывал, и все равно их забрасывали грязью все, кого я встречал и кто подозревал, что они есть в моем сердце. Любил я эту девушку и люблю ее теперь больше, чем раньше. И, будь она самой Мессалиной, кому какое дело, раз я ее люблю, кто меня может упрекнуть за любовь, которая чиста? Я бы никогда не сказал другу, честному человеку, что невеста его не любит; он любит ее — и она освящена его любовью, и говорить о ней и думать должно только то, что он сам о ней говорит…

Качур замолчал. Доктор молча смотрел в горящую печь. Качур сам налил себе чаю, чай был горячий и обжигал губы.

— И второе, в чем вы меня упрекаете. Зачем я пытаюсь что-то делать? Если хорошенько подумать, затея эта и впрямь не такая уж стоящая и большого значения не имеет. Но хоть и маленькую, а пользу она принесет, и если бы все поступали так же, как я, наш народ не был бы таким отсталым! Все, абсолютно все несчастья, которые мы пережили, происходят из-за лживого утверждения, будто мы бескультурны и поэтому недостойны вступить в семью других народов, а должны довольствоваться тем, что останется после того, как другие съедят все жирные куски и вытащат изюминки из пышек и жирные клецки из супа. Что же нужно? Нужно показать, что у нас есть культура. Пока что мы только заявили о своем существовании, а теперь надо рассказать и о том, кто мы такие. Прежде речь шла о внешней стороне дела, и, думаю, это было легче, теперь же настало время показать себя изнутри. Прежде враги были внешние, и весь народ встал против них, и свят был тот, кто выступал на народных сходках, требуя воссоединения словенских земель. Я был двенадцатилетним мальчиком, когда у Святой Троицы слушал Тавчара{13}, — я дрожал от восторга и плакал. Теперь я вижу, что собой представляет народ, ради которого я готов пожертвовать жизнью. И будет этот народ таким, каким его воспитаешь, — будет знать то, чему его научишь. Так я считаю. И поэтому мой долг поступить так, как я думаю.

Доктор сильно затягивался трубкой, вся комната была в дыму.

— Бедный парень! Ну, не обижайся. Через десять — двадцать лет все будет по-иному. Умные люди всегда приходят слишком рано, но не будь этого, они не были бы умными. Угадать решительный час, когда он пробил, нетрудно, но предчувствовать его заранее — большое искусство.

Он затушил трубку пальцем, выпил остаток чая и снял халат.

— Вы не возражаете, если я пойду с вами?

— Конечно, нет! — обрадовался Качур.

Вышли в ночь; тут и там дремотно мерцали фонари, бросавшие небольшие тусклые круги на дорогу. Дорога была в лужах. Из темноты заблестели окна трактира «Мантуя».

— Значит, с божьей помощью? — засмеялся доктор и открыл дверь.

— С божьей помощью! — ответил Качур и тоже рассмеялся.

Тяжелый воздух пахнул им в лицо. Комната была полна крестьян и рабочих. Доктор и Качур сели за небольшой круглый стол под зеркалом, и Качур огляделся. Увидев устремленные на него любопытные глаза и заметив, что на лицах, в глазах нет ничего, кроме любопытствующего ожидания, он смутился, в некоторых взглядах и восклицаниях он уловил злорадство. У края длинного стола сидел пожилой плечистый крестьянин с гладко выбритым веселым лицом. Он не отрываясь смотрел на Качура и подмигивал ему. За отдельным столом сидели рабочие. Оттуда на Качура смотрели серьезные доверчивые лица. Деревенские парни говорили громко и с силой стучали стаканами о стол так, что вино разливалось. «Эти уж пьяны», — подумал Качур.

В ту минуту, когда он поднялся и заговорил, двери приоткрыл краснощекий капеллан; он остановился на пороге и с усмешкой осмотрел комнату. Его приход смутил Качура, и первые слова он проговорил нерешительным, заикающимся голосом:

— Крестьяне! Рабочие! Сегодня мы собрались, чтобы потолковать об одном важном деле…

— Францка! Еще литр! — закричал один из парней, и его собутыльники громко засмеялись.

— Кто дал слово? Кто дал слово господину учителю? — спросил с порога капеллан приятнейшим голосом и с улыбкой на лице.

— Верно! Точно! Кто дал этому франту слово? — крикнул пьяный крестьянин и стукнул пустой бутылкой по столу.

— Никто ему не давал слова, — ответил, улыбаясь, доктор столь же приятным голосом. — Ведь здесь не митинг, нет ни председателя, ни жандармов. Кабак здесь, а в кабаке каждый может говорить.

— Пусть говорит! — послышался голос рабочего.

— Пусть! Послушаем, что он хочет сказать.

— Пусть говорит! — закивал головой высокий крестьянин и подмигнул Качуру.

— Много я не буду говорить, но то, что скажу, важно, и пусть это запомнят те, кто хочет добра людям! Сегодня здесь я услышал разные речи, произнесенные громко или шепотом, и еще больше убедился, что прежде всего нам нужно…

— Вера! — перебил его улыбающийся капеллан спокойным голосом.

— Так точно! Вера! — закричал крестьянин.

— Не мешайте! — воскликнул рабочий.

— Кто тут будет надо мной командовать? — поднялся из-за стола крестьянин и схватил стакан.

Рабочий смолк, крестьянин медленно обвел глазами комнату и сел.

— Прежде всего нам нужно ученье, просвещение. Я того мнения, и никто его не поколеблет, что причина всех наших несчастий — невежество, глупость, отсталость и грубость. Потому и нет ни одного народа более несчастного, чем словенский.

— Что он сказал? — поднялся из-за стола молодой крестьянин с блестящими глазами. — Пусть повторит, чтобы мы его поняли!

— Возьмите ваши слова обратно! — потребовал капеллан и шагнул от порога в комнату.

— Пусть скажет до конца! — кричали рабочие.

Доктор зажег сигару и шепнул Качуру:

— Не так круто, если вам дорого здоровье.

В Качуре все кипело от гнева, разочарования и волнения.

— Я своих слов обратно не беру! Хотите, — слушайте дальше, не хотите, — не слушайте. Кому мои слова не по вкусу, пусть знает, что я говорю не для него.

— Это ваше последнее слово? — произнес капеллан.

— Последнее! — воскликнул звенящим голосом Качур. — Я позвал сегодня в трактир честных людей, чтобы обменяться мыслями о вещах, заслуживающих того, чтобы о них говорили. Не стыдно ли, что народ, который учится грамоте по государственному указу, не читает ничего, кроме молитвенника в церкви, и то, если не спит? Что говорить ему можно только с амвона? Что он еле разбирает молитвенник и во время проповеди спит или курит перед церковью? Потому он и стал таким невеждой, каким не был даже во времена крестьянских восстаний!{14}

— Никак, он нас ругать пришел? — крикнул крестьянин.

— Послушаем, — усмехнулся капеллан.

— Прежде всего нам нужно ученье!

— Сам учись! — засмеялся крестьянин.

— Не руки — разум создает благо. Поэтому я и позвал вас, чтобы договориться создать общество, которое выписывало бы книги и газеты, куда приходили бы умные и ученые люди, рассказывали бы нам о полезных вещах. Таково было мое намерение…

Второй раз склонился к нему доктор:

— Спокойнее, без желчи.

— Таково было мое намерение. Но сегодня мы не будем говорить об этом. Среди приглашенных оказалось много людей, недостойных приглашения, людей, которым место в хлеву рядом со своей скотиной!

Доктор схватил Качура за руку и потянул вниз. Рабочие хлопали, крестьяне шумно поднялись из-за стола. Стакан полетел на стол Качура, вино обрызгало ему лицо и пиджак.

— На кого ты намекаешь, франт? Кого ты обозвал скотиной, сопляк?

Высокий крестьянин, который сидел на краю стола, встал, мотая головой, и, спотыкаясь, подошел к столу Качура и развел руками:

— Не надо так. Нельзя так!

Посмотрел через плечо на Качура и подмигнул ему.

Рабочие встали и схватились за стулья.

— Выходи! — закричал молодой крестьянин, мигом скинул пиджак и бросил его на пол.

Стул взлетел под потолок, ударился об стол, зазвенели стаканы. Посреди комнаты образовалась куча орущих благим матом людей. Качур видел разгоревшиеся лица, набухшие жилы на лбах и сжатые кулаки.

Трактирщик пробрался вдоль стены к доктору и сунул ему в руку ключ:

— Идите через тот ход! Вон туда!

Доктор схватил Качура под руку, открыл маленькую боковую дверь и выволок его в сад в темноту.

— Сюда! Сюда!

Он вел его, как ребенка. Качур, хотя и не дотронулся до вина, спотыкался, как пьяный.

— Почему? Почему так получилось, господин доктор?

Доктор весело рассмеялся:

— А вы думали, что будет по-иному? Конечно, думали! Потому я и пошел с вами. Ведь я заранее знал: идеалист ни к чему не способен, и меньше всего к делу спасения народа. Вот и расплачивайтесь теперь, господин идеалист, за свою неумелость. Вы что же, думали, что они смиренно выслушают, как вы их обзовете болванами? Шарлатан, у которого на языке мед, а в сердце корысть, сказал бы им еще худшие вещи, но сказал бы иначе. Нет, дорогой мой, вы не созданы для таких дел! Высокие мысли — прекрасны, идея осчастливить народ — еще прекраснее, но, видите ли: лучше быть шарлатаном.

Качур с опущенной головой шагал рядом.

— Вам нехорошо… Пойдемте ко мне, выпьем чаю, крепкого, горячего, и позабудьте всю эту глупость.

Доктор взял его за руку и повел к себе.

— Марица! Самого крепкого! Посмотри на него, не болен ли он?

— Что случилось?

Качур был бледен, красные пятна горели на его щеках.

— Ничего не случилось, — улыбаясь, сказал Качур, но в глазах его стояли слезы.

— Сейчас!

Докторша принесла чаю, врач закурил трубку и потрепал Качура по плечу.

— Никаких грустных дум! Ни к чему! Что произошло? Ерунда. Такое каждую минуту может произойти. Разочарование? А что такое жизнь, если не постоянное разочарование? Свистните весело и скажите себе: черт побери весь этот сброд!

— Не могу я так, — печально улыбнулся Качур.

Доктор окутал себя клубами дыма и долго молчал. Потом разогнал рукою дым, повернулся к Качуру. Лицо его было серьезно.

— Вы понимаете, что сегодня вы испортили себе всю жизнь? До конца. Может быть, вы думаете, что по новым законам учитель перестал быть холопом? Такой же холоп, как и был; последний холоп хозяина-землевладельца и тот стоит выше. Учитель крепче закован, и кандалы у него более тяжелые. Но это что! Главное, что вы были осуждены на это с самого рождения. С такими мыслями, как у вас, нельзя жить, поэтому ни я и никто другой в целом свете не сможет вам помочь.

Качур пошел домой, лег и сразу заснул. Снилось ему, что перед ним в тихом белом трактире стоит Минка, черноокая, белолицая, уперла руки в бока и смеемся ему в лицо.

Он проснулся, дрожа от страха. Зажег свет и закурил сигарету.

III

Качур пошел в учительскую, его коллега Ферян вышел за ним на лестницу и взял его за плечо.

— Потерпи немного! Если не хочешь, чтобы тебе совсем свернули шею, послушайся моего совета; будь покладистее, кланяйся и говори «да», если тебе даже предложат веревку и виселицу. Каналью легче прощают, чем упрямого гордеца. Смиренно и покаянно улыбайся днем, а вечером бунтуй на все Заполье, если тебя уж так тянет бунтовать. Вот говорят, что я пьяница, — в этом мой красный нос виноват, — что я плохой учитель и вообще во всех отношениях никудышный человек. А все же повышение я получу в свой срок, потому что не трогаю петушиный гребень и не наступаю павлину на хвост.

Качур тряхнул головой, поднялся по лестнице и постучал в двери.

— Херейн![11]

В комнате за длинным столом, заваленным бумагами и книгами, сидели старший учитель и священник. Старший учитель взглянул на Качура сладко-печальным, скорбным и одновременно осуждающим взглядом. Священник выглядел скорее огорченным, чем рассерженным.

— Скверно, скверно, — вздохнул старший учитель. — Как вы могли так забыться, господин Качур?

— Перед кем и за что я должен отвечать? — спросил зардевшийся Качур.

Старший учитель поднял голову.

— Передо мной, старшим учителем. И перед господином священником, председателем краевого школьного совета.

— Скажите сначала, что я сделал?

— Так не разговаривают со старшим учителем, — произнес священник и медленно обвел, точно смерил, Качура мрачным и холодным взглядом.

— Что такое? — вскипел Качур, взбешенный осмотром.

Старший учитель и священник переглянулись, и старший учитель глубоко вздохнул.

— Господин Качур, вы ведь помните: я принял вас как товарища и друга. Теперь, к своему великому прискорбию, я вижу, что вы мне не товарищ и не друг. Радушно и благожелательно встретил вас и наш добрый запольский народ, который был убежден, что вы будете примером и учителем для его молодежи. Но, к сожалению, все очень скоро убедились, что вы плохой учитель и подаете дурной пример своим ученикам. Вы портите молодежь, подстрекаете ее к плохим поступкам, сеете раздор среди людей…

— Что вы на это скажете? — спросил священник.

Качур дрожал.

— Разве я обвиняемый и уже осужденный, что так стою перед вами? К чему эти наставления? Разъясните мне, в чем мои преступления, тогда я отвечу вам.

— Что произошло в воскресенье в «Мантуе»? — спросил священник холодным тоном.

— Об этом спросите лучше господина капеллана.

— Я его спрашивал, и он рассказал, что вы восстанавливали людей против веры.

— Он солгал. Заявляю, что он солгал!

Старший учитель покачал головой и взглянул на Качура, как на грешника, который хотя и пал, но все же достоин сожаления.

— Не те слова, господин Качур, не те слова вы говорите.

— Так как же, — дрожал Качур, — в чем моя вина? Я хотел бы, чтобы все велось по порядку и по закону: проповедей я не желаю, не прошу и наставлений! Долго стоять здесь тоже не собираюсь…

— Долго стоять вам не придется, — сказал священник и медленно поднялся. — Я думаю, господин старший учитель, что мы можем кончить. С этим господином разговаривать излишне.

Пожав старшему учителю руку, он вышел. Старший учитель погрузился в бумаги.

— Господин старший учитель!

Тот посмотрел на Качура, будто только что заметил его. На лице его появилась слащавая улыбка.

— Всего хорошего, господин Качур, всего хорошего. Я очень занят, страшно много дел. Всего хорошего.

Перед школой Качур увидел поджидающего его Феряна. Тот громко засмеялся:

— Ну и красный! Вижу… Хорошую трепку получил! А как ты держался?

— Скоро мы простимся с тобой, приятель, — ответил Качур, принужденно смеясь.

— Неужто так плохо? Ты не покаялся? Не поцеловал руку священнику?

— Этому . . .?

— А, так… Теперь я понимаю, что ты натворил. Жаль. Ты мне нравился. Мне всегда нравятся люди лучше меня. Конечно, ты лучше, это правда, но такая же правда и то, что я умнее тебя. Выпьем на прощанье, в этом ты мне уж не отказывай.

— Выпьем!

Когда Качур вошел в свою комнату, на столе лежало письмо. Жупан писал, что хотел бы поговорить с ним.

«Еще одно наставление, — усмехнулся Качур. — Почему бы и не пойти? Теперь я все равно вне общества и закона. Мне теперь и слушать, и говорить, и смеяться легче…»

Сразу после обеда Качур пошел к жупану. Двери дома были заперты, он направился в лавку и увидел, как тонконогий жупан мигом исчез из лавки, на бегу погрозив ему пальцем. Двое крестьян пили водку и покупали табак.

За стеклянной дверью, которая вела в прихожую, показался жупан, потихоньку постучал в стекло и подмигнул Качуру.

«Спятил он, что ли», — подумал Качур, открыл стеклянную дверь и вошел в прихожую. Жупан взял его за руку и повел в комнату; на столе, как и в первый день, стояли два стакана и бутылка вина.

— На людях не хочу, понимаете… Только чтоб люди не видели! Сразу подумают бог знает что. Пейте!

Запер осторожно двери, подошел к Качуру, потрепал его по плечу и весело рассмеялся:

— Что это вы натворили в воскресенье? А? Вот чертов парень! Такие вещи… Священник вас уже исповедовал? До корня докопался?

— Ждал он меня в исповедальне, а я не пришел! — засмеялся Качур.

— Не пришли… Гм…

Лицо жупана сразу стало серьезным.

— Знаете, молодежь надо воспитывать в религиозном и кесарском духе… и… словом, вы знаете. Пример надо подавать… ведь вы знаете… Погодите! Куда вы? Куда вы?

Качур поднялся.

— Не уходите! Разве я вас обидел? Прошу, выпейте еще стаканчик! Я хотел совсем о другом вас спросить… так, между нами…

Отошел от Качура и заходил по комнате быстрыми, подпрыгивающими шагами, сложив руки за спиной. Наконец он остановился и лукаво подмигнул:

— Вы это серьезно задумали… там… в воскресенье? Скажите мне, — буду очень вам благодарен, — вы на самом деле думаете, что люди, что большинство людей отвернется от… от преосвященного духовенства? Хотел бы я знать, что вы думаете об этом.

Качур удивился и не ответил.

— Я ведь народолюбец, — торопливо продолжал жупан, — не поймите меня превратно. Сейчас нет опасности, чтоб немецствующие захватили общину. А еще десять лет назад она была в их руках, — я был тогда общинным советником.

Он молча посмотрел прямо в лицо Качуру и рассмеялся.

— Ну, а теперь вот новые неприятности, совсем новые, и не знаешь, что делать. Раньше было просто: ты за немцев или за народ. И пусть ты был за немцев, в любую минуту ты мог стать народолюбцем, да еще с почетом! А теперь люди разделяются так странно, что даже в очках не разберешься. И все потихоньку, все тайком… Досадно, очень досадно!

Он щелкнул языком, махнул рукой и снова забегал по комнате.

— О чем же вы хотели меня спросить, господин жупан?

— Сейчас, сейчас. На чьей стороне сила?.. Ну, как вы думаете?

— О чем?

— Чем все это кончится? Победят старые или молодые?

— Это бог знает, а не я.

— Знаете! Вы хитрый! Иначе вы не рискнули бы так открыто… А доктор тоже с молодыми?

— Я не спрашивал его.

— Не хотите говорить… стреляный воробей! Значит, вы думаете, что лучше всего не склоняться ни на ту, ни на другую сторону?

— Смотря какие убеждения…

— Эх, да что с вами? — засмеялся жупан и сжал ему локоть… — Ведь мы здесь одни, вдвоем! Убеждения? Они всегда меняются; человек же остается таким, каков он есть. Солнце сейчас светит?

— За облаками.

— Ну вот. А через час оно выйдет из-за облаков, и вы будете говорить о нем уже по-другому. Вот что такое убеждения. Все-таки вы мне скажите, какая разница между молодыми и старыми? Старые за веру, молодые против — так, что ли?

— Речь идет не о вере.

— А о чем?

— О прогрессе.

— Гм. Я тоже за прогресс. Прекрасная вещь прогресс… А о каком прогрессе идет речь?

Качур выпучил на него глаза и не нашел ответа.

— Ну, знаю, за прогресс вообще! А старые, за что они?

— Они консерваторы.

— Консерваторы… Это прекрасно. Хм, я тоже консерватор… Подождите, а на чьей стороне те, что за немцев?

— Ни на чьей.

Жупан подпрыгнул и забегал по комнате:

— Ни на чьей? Ни на чьей… Умные люди… Эх, хорошие времена раньше были!

Жупан бегал по комнате, заложив руки за спину и нагнув голову. Вдруг он остановился перед Качуром:

— А, да! Вы еще здесь? — Посмотрел ему серьезно в лицо и покачал головой: — Не дело, господин учитель, не дело затевали вы в воскресенье. Не подобает это вам. Правду вам говорю, не подобает.

Качур поднялся и взял шляпу.

— Но что вас упрекать? Вы молоды и еще не знаете долга… святого призвания… словом, сами понимаете!.. Прощайте! Через лавку, пожалуйста, через лавку! Не нужно, чтобы люди… Всего хорошего!

Качур прошел через лавку и вышел на улицу, жупан исчез в темных сенях.

«Мошенник! — подумал учитель и торопливо зашагал по улице. — Да даже и не мошенник!»

Темнело, когда он направился в Бистру.

Туман висел над землей, и сквозь него высоко над горой чуть просвечивал месяц.

На полпути он остановился.

«Что мне там делать? Ведь я знаю, что все, о чем мне рассказывали, правда, я и сам предчувствовал это с самого начала. Если все остальное не удалось — чего мне там искать?»

И все же, хотя он и понимал, что следует повернуть назад и забыть о белом доме, он прибавлял шагу и торопливо шел дальше: сердце было сильнее разума.

«Неудачное начало, только и всего. Потерять надежду только потому, что споткнулся на первом шагу? Я был слишком неловок, в этом все горе. Расскажу, как все получилось, и станет веселей: я посмеюсь, и Минка также будет смеяться. И правда, не было еще на свете такого чудного спасителя! И такого жалкого спасения тоже не было! И тем не менее мне кажется, что комедия эта была не напрасна, может быть, что-то западет в души людей; уже то хорошо, что я расшевелил их. Возникнут серьезные противоречия, а противоречия всегда плодотворны. Завяжется борьба. Нет, не напрасно это было! Когда в ущерб себе приносишь ближнему хоть маленькую пользу, всегда бываешь вознагражден».

Качур повеселел, его разгоревшееся лицо просветлело.

«Какие там неприятности? — улыбался он. — Переведут в другое место, вот и все неприятности! Раскусил запольцев, до конца их познал; завтра, может быть, познакомлюсь с загорцами, а послезавтра с запланцами. Таким образом, обойду с узлом и посохом всю прекрасную родину, и не будет ни одного патриота, который знал бы народ лучше меня. Когда-то я хотел обойти страну из края в край, — вот теперь и обойду на казенный счет. Ни жены у меня, ни детей, свободен!»

В это мгновение тень прошла по его лицу.

О Минке он никогда не думал иначе как о девушке в алой блузке, белолицей и черноглазой дочке богатого трактирщика. Когда они оставались одни, и он целовал ее маленькие, пухлые ручки, и говорил ей слова любви, ему никогда не приходило в голову, что может быть по-иному, что когда-нибудь он предстанет в черном сюртуке, краснеющий, робкий и дрожащий, перед толстым господином Ситаром.

Он махнул рукой, прогоняя неприятные мысли.

«Глупости, ведь она еще ребенок! И я, что такое я? Низкие мысли; сам дьявол послал их мне, чтобы смутить мой покой».

На пороге стояла госпожа Ситарева.

— Минка в парке, — приветливо улыбнулась она.

— В такой туман в парке?

— Сказала, что идет в парк; может быть, и не в парке, посмотрите сами… Чем вы занимались в последнее время в Заполье?

— Ничем особенным, сударыня.

— Ничем? — и засмеялась. — Все говорят, что вас уволят, что вы затеваете ужасные вещи.

— Ах, это… ну, подрались там в трактире, а я, хоть и не дрался, должен нести наказание. Ничего другого не случилось.

Она погрозила пальцем.

— Рассказывают и другие вещи. Никогда не подумала бы, что вы, с вашим невинным лицом, можете…

— Что же я сделал?

Она расхохоталась.

— Как мило вы спросили! Точно девушка! Ну, ступайте, поищите Минку. Потом приходите выпить стаканчик вина. Видно, захочется? — Она засмеялась еще громче.

Качур испугался ее смеха, он не понимал его.

— Хорошо, приду!

В парке было тихо, пустынно; все ниже и ниже спускался туман на голые, черные и мокрые деревья, песок смешался с грязью, и ноги вязли в нем.

«Как здесь ее найдешь?» — подумал Качур, бродя по аллеям и песчаным тропинкам, и вдруг возле беседки у забора увидел тень и белое лицо.

Она быстро пошла ему навстречу, остановилась в трех шагах от него, посмотрела ему в лицо и засмеялась:

— Мартин Качур!

— Да, я, — ответил Качур, кровь бросилась ему в лицо, и он задрожал.

— Как вы сюда попали?

— Ваша мать сказала мне, что вы в парке.

— А почему вы не остались у матери, в теплой комнате? Здесь темно и холодно.

И верно. Качур почувствовал озноб во всем теле. Он посмотрел на нее, и ему показалось, что лицо у нее холодное, чужое, презрительное. Перед его глазами все закачалось, он медленно повернулся:

— Прощайте.

— Куда вы? Зачем же вы тогда приходили? Ведь я вас не гоню. Останьтесь.

Минка подошла к нему и взяла его за руку.

— Какой вы чудной. Как ребенок. Ну!

Прижавшись к нему, она подставила ему губы. Он неуклюже обнял ее, крепко прижал к себе и стал целовать в губы, в щеки. В голове у него шумело, он тяжело дышал.

Она медленно высвободилась из его объятий.

— Какой вы горячий! Я люблю вас, потому что вы такой глупый…

Качур стоял перед нею молча. Минка смеялась.

— Правда, вы ужасно глупый. Каждое ваше слово, когда я припоминаю его потом, заставляет меня смеяться до слез.

— Не смейтесь! Не надо веселиться! — умолял Качур. — Грустно становится у меня на сердце, когда на ваших устах смех. Хотя бы сегодня, Минка, только сегодня, будьте серьезной. В последний раз я вижу вас — теперь я это знаю наверняка, как если бы сам бог открыл мне это.

— Ну как же не смеяться, когда вы говорите так смешно! Ну, если не хотите, я не буду смеяться. Вот так, хорошо?

Сдвинула брови, сжала губы, сморщила лицо и… расхохоталась.

— Ну как можно быть серьезной, видя вас…

Качур взял ее за руку и тоже улыбнулся, но улыбка вышла грустной.

— Я люблю вас больше, чем мне дозволено. Велика моя любовь, потому и смешна она. Ну и смейтесь. У вас чудесное лицо, когда вы веселая, и никогда так не блестят ваши глаза…

Лицо ее сразу вытянулось.

— Зачем вы говорите так мудрено, медленно и торжественно, точно привидение в полночь? Что в этом хорошего? Потому и смешно. Первый раз еще ничего, как и стихи, когда их читаешь первый раз, но все время: бу-бу-бу, что это такое? Обнять, поцеловать, посмеяться — и все.

— Не сердитесь на меня! Я ведь сказал, что слишком сильно люблю вас. Не обращайте внимания на это «слишком» и думайте только, что я вас люблю.

Он дрожал, увлажненные глаза его смотрели умоляюще.

Минка задумалась; не был веселым ее взгляд, и довольным он не был.

— Когда же вы думаете уезжать?

— Откуда? — испугался Качур.

— Ну, из Заполья! Говорят, что вы уедете.

— Не знаю еще! Наверное.

— Ну, куда бы вы ни поехали… не поминайте лихом! Может быть, когда-нибудь еще заглянете к нам?

Она подала ему руку.

— Что это вы, прощаетесь, Минка? — воскликнул Качур.

— А что же другое? — удивилась она и расхохоталась. Уперлась руками в бока, подняла голову и протянула губы:

— Ну!

Он поцеловал ее и продолжал дрожа стоять перед нею.

— И — больше ничего, Минка?

— Чего же еще? Какой вы надоедливый. Ну, еще раз!

— Нет, больше не надо!

Он посмотрел ей в лицо горящими глазами, в глубине которых был страх, и медленно повернулся.

— Прощайте, Минка!

— Прощайте!

«Так нельзя! Невозможно!» — подумал он. Остановился и обернулся.

Она, приподняв юбку, шла по грязной тропинке к беседке.

— Мадемуазель Минка! — окликнул он ее. — Вы ожидаете кого-нибудь?

— Разумеется! — ответила она с громким смехом и помахала рукой; ее лицо белело в сумерках, будто на него падал невидимый свет.

Качур опустил голову, тихо застонал и торопливо пошел из парка. Он не испытывал никаких чувств, ни о чем не думал. Сгорбившись, он быстро шагал по дороге. Пот заливал его лицо.

«А что ждет меня в другом месте?»

В запольском трактире еще был свет, там, в тепле, сидели люди, смеялись, разговаривали, не зная печали.

Качур открыл дверь. В чистой половине за накрытым белой скатертью столом сидели трое: учительница, молодая кругленькая женщина с живыми, хитрыми глазами и красивым подбородком, сонный небритый увалень — чиновник акцизного ведомства и учитель Ферян.

— Ты откуда? — выскочил из-за стола Ферян. Его красное лицо лоснилось, глаза блестели. — На кого ты похож! Что с тобой? Бледный, грязный! Откуда ты?

Пожимая ему руку, он потащил его к столу.

— Куда я попал? — спросил Качур.

Ферян расхохотался:

— Он пьян, братцы, пьян! Куда ты попал? В «Мантую» попал! Место твоей славы и чести. Ну, садись, идеалист! Куда же ты, постой!

Качур повернулся, чтобы уйти.

— Погоди! Никуда ты не пойдешь. Выпей со мной! Ведь ты обещал, что выпьешь перед отъездом. Ну ты, практикантик сонный! Вот он — Качур, ведь вы еще не знакомы? Впрочем, все равно, знакомы вы или нет! Продолжай спать.

Качур снял пальто и присел к столу.

— Ладно, Ферян, раз обещал, останусь, хотя нынешний вечер я предпочел бы провести дома!

Качур уставился глазами в стол, подперев голову руками.

— Нет, не все равно, — заговорила учительница, — из-за такой ерунды нельзя преследовать человека. Мне тоже не легко было бы!

— Это все прекрасно и делает тебе честь, мадемуазель Матильда, — произнес Ферян торжественно, — однако служебные дела не обсуждают в трактире. Я знаю, Качур, не эта комедия расстроила тебя. Что стряслось?

Качур взглянул на него спокойным, глубоким взглядом и не ответил.

— Ну, оставим это. О том, что спрятано на дне души, не говорят. У каждого человека есть своя святая святых; и людям там нечего делать. И у меня она есть.

Учительница, улыбаясь, посмотрела на Качура.

— Говорят, вам нравилась Минка из Бистры?

— Да, нравилась.

— И сейчас?

— Да.

— Вот это по-мужски! — воскликнул Ферян и ударил кулаком по столу.

— А теперь у нее инженер? — спросила учительница.

— Не знаю, — ответил Качур, и губы у него дрогнули. — Если они нравятся друг другу, очень хорошо. Я ее люблю, как и раньше.

Ферян выпил залпом полный стакан и рассердился.

— Ты, Матильда, баба! Оставь его в покое, не то я выставлю тебя на улицу. Тебя это не касается, кого он любит и кого нет. Может быть, ты сама на него заглядываешься. Заглядываешься? А он даже и не замечает тебя, он слишком умен.

Практикант проснулся и протянул руку через стол.

— Умный! Умный!

Ферян рассердился и на него:

— Цыц! Тихо ты! Тебя никто не спрашивает. Спи!

Практикант снова задремал.

— Францка! — позвал Ферян. — Закрой двери, чтобы какой-нибудь сопляк не подслушал, чем занимаются господа.

— Я пойду, Ферян, — поднялся Качур.

Лицо Феряна внезапно изменилось; оно стало доверчивым и почти испуганным. Он взял Качура за руку и усадил его возле себя.

— Слушай!.. Ты думаешь, ты один? Думаешь, что и я когда-то не был таким, как ты сейчас, каким ты был в то воскресенье? Ты знаешь, я, конечно, пьяница, — про нос я тебе врал, не в нем дело, — но, поверь, ты не говорил бы так в воскресенье, если бы меня не было на свете. Ты думаешь излечить мир сразу, одним ударом, — а я пью и лишь изредка даю гомеопатический порошочек то одному, то другому; принимают и даже не знают, что приняли. Это не мой метод, нет! Что такое метод?.. Такова моя натура. Не терплю, чтобы мне мешали пить. Не желаю менять трактир. Не люблю мешать и вино: доленьское, потом випавское, а под конец штирийское — нет! Я не создан для этого…

— Зачем ты это говоришь? — спросил Качур удивленно.

— Верно. Не нужно.

Ферян нагнулся еще ниже, положил ему голову на плечо.

— Что-то я хотел сказать другое, но совершенно вылетело из головы… Слушай! Тебе нужны деньги?

— Что?

— Ведь я их все равно пропью. Эх, пьян я. — Он мутным взглядом посмотрел на учительницу. — Ты что?

— Пьяница!

— Вот накажет тебя бог, будешь моей женою.

Качур нагнулся еще ниже и спрятал лицо в ладони.

— Как гадко, как все гадко!

— Что гадко? — удивился Ферян.

Качур поднялся и быстро оделся.

— Не обижайся, Ферян. Видишь, я болен. Спокойной ночи!

Шагал он быстро, качаясь. Пришел домой, лег на кровать, не погасив огня. Его глаза лихорадочно блестели.

Он уже забыл, что сидел в трактире, что пил там и что говорил. Видел перед собою белолицую смеющуюся Минку, и казалось ему, что он пришел прямо оттуда только сейчас и что он мог бы еще вернуться туда.

«Ведь все потеряно! Навсегда!»

Ему вспомнилось все его смешное поведение, и он громко рассмеялся. «Зачем все это? Зачем? Я, бедняк, которому некуда голову приклонить, у которого на свете нет ни одного близкого человека, хотел еще от своей бедности уделить другим. Не испробовав даже капли любви, думал другим черпать ее полными ковшами. «Помоги себе сам!» — сказали Иисусу. О боже!»

Он заснул и во сне метался и кричал.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ