Чужие страсти — страница 81 из 101

Консепсьон смотрела на нее с некоторой растерянностью. Сначала Абигейл подумала, что та, видимо, не поняла ее. Но потом Консепсьон своим скрипучим голосом ответила:

— Это не для тебя… — Она подняла забинтованные руки. — Это для твоей hija.

— Что ж, вы лучше, чем я. Я только и делала, что пряталась за свои оправдания.

Консепсьон, продолжая смотреть на нее снизу вверх, вздохнула и произнесла:

— Ahora tú sabes.

Абигейл учила испанский еще в средней школе и в связи с ненадобностью подзабыла язык, но эти слова она поняла. Консепсьон сказала: «Теперь ты знаешь».

«Да, — подумала она, — теперь я действительно знаю». Она знала, что такое потерять ребенка, ибо сегодняшней ночью была всего в шаге от этого. Ее дочь до сих пор находилась между жизнью и смертью. Но чем она может отплатить Консепсьон? Сможет ли что-нибудь однажды заглушить боль потери этой женщины?

— Если вы хотите от меня публичных извинений — только скажите. Вы заслуживаете намного большего. — По щекам Абигейл катились слезы. Она уже не могла вспомнить, когда в последний раз плакала на людях, а сейчас совершенно открыто рыдала перед абсолютно незнакомой, в сущности, женщиной. И не только это: Абигейл понимала, что, предложив принести публичные извинения, она, несомненно, разрушит все, что было построено ею с таким трудом. Неужели мир перевернулся с ног на голову? Или это касается только ее мира?

Долгое время Консепсьон просто смотрела на нее и молчала — физическое воплощение чувства вины Абигейл. Вины, которую она ощущала не только за ту роль, что невольно сыграла в смерти дочери Консепсьон, но и за мелкие грехи, вымостившие для нее путь в ее собственный ад.

После довольно продолжительной паузы Консепсьон Дельгадо наконец заговорила.


Консепсьон помнила немногое из того, что происходило после пожара. В памяти сохранилось очень мало: ее быстро увозят в «скорой помощи»; склонившиеся над ней лица озабочены; потом ее везут на каталке по больничному коридору и над головой, словно холодное солнце, сияют люминесцентные лампы на потолке; все ее тело горит, несмотря на сразу же сделанный обезболивающий укол.

Вскоре Консепсьон заснула. Она не знала, как долго это продолжалось, и, проснувшись от шума и писка медицинских приборов, обнаружила пластиковую маску, которой были накрыты ее нос и рот. Потеряв ориентацию, она забыла, где находится, и, стянув маску с лица, попыталась слезть с койки. Ей мешала трубочка, прикрепленная одним концом к ее запястью, а другим — к пакету с прозрачной жидкостью, который висел на стойке рядом с кроватью. Мозг лихорадочно работал. «Где я нахожусь?» — думала она. Даже ее тело, сплошь обмотанное бинтами, казалось чужим и не воспринималось ею как собственное. Оно было опухшим, больно пульсировало, и она с трудом дышала.

Когда в голове немного прояснилось, Консепсьон вспомнила, что находится в больнице. Из-за окружавшей ее кровать занавески иногда доносились чьи-то голоса, и время от времени к ней заглядывала медсестра. В течение следующего часа или около того она, то теряя сознание, то снова приходя в себя, пребывала в полуобморочном состоянии, из которого ее вывел женский голос, голос сеньоры. Она что-то тихонько говорила лежавшему на соседней кровати человеку, видимо своей дочери. Внезапно Консепсьон все вспомнила и, поняв, что девочка жива, прослезилась. Трагедий было уже достаточно, подумала она, и вряд ли ей удалось бы выдержать еще одну смерть, даже если бы эта смерть сравняла бы их ужасный счет.

А теперь перед ней стояла сеньора, по ее щекам текли слезы, и она просила у нее прощения. Жест раскаяния, больше относившийся к ее собственному ребенку, чем к Консепсьон? Вполне вероятно. Но, так или иначе, это больше не имело значения. Консепсьон очень устала, причем не столько физически, сколько от постоянного напряжения. Она устала все время куда-то ехать, устала быть настороже и прятаться, как преступник. А еще она была измождена неизменно горевшим в ней огнем борьбы за справедливость. Bastante[119]. Она хотела положить конец всему этому. Она хотела покоя. Она хотела… к Хесусу.

Консепсьон вспомнила, как он смотрел на нее, когда они прощались в аэропорту: на хмуром лице — беспокойство за нее, в глазах — невысказанная любовь. Разве он не спас ее, точно так же, как она спасла дочь сеньоры? Он вытащил ее из пепла отчаяния и горя; он подарил ей надежду. Она жалела, что его сейчас нет здесь и что он не видит конца ее путешествия. Да, в этот момент у нее не было и тени сомнения, что все действительно подошло к концу. В ушах звучал голос ее abuelita[120], которая, когда Консепсьон в детстве подралась со своей сестрой Кристиной и со злостью грозила отомстить ей, сказала: «В наполненном сердце нет места для мести, mi hija».

— Мне от вас ничего не нужно, сеньора, — ответила она хриплым измученным голосом. Она уже произносила эти слова, только теперь в них не было скрытой ненависти. Весь ее гнев иссяк. — Сегодня ночью вы своими глазами видели, как легко можно забрать у человека жизнь… Раз — и все… — Она приподняла забинтованную руку и сделала неловкую попытку щелкнуть пальцами. — Не забывайте об этом.

— Я не забуду, — сказала сеньора, и это было не просто обещание.

— Вам повезло, что ваша дочь по-прежнему с вами. И я рада за вас.

— Но ведь вы…

Консепсьон жестом остановила ее.

— Я успокоилась, — произнесла она на прекрасном английском, как будто в этот миг установления истины ей, кроме прочего, были даны и языковые навыки. Это действительно было так. Она вдруг остро ощутила присутствие Милагрос и словно стала физическим воплощением ее души.

— Я обещаю вам, что теперь все будет по-другому, — торжественно поклялась Абигейл.

Консепсьон смотрела на сеньору со своей больничной койки, как будто находилась на троне, и думала, сдержит ли та свое слово. Но кто она такая, чтобы вершить суд? Разве сама она не делала ошибок? Разве она тоже не получила свою долю прощения? Наконец Консепсьон, вздохнув, снова откинулась на подушки.

— Claro[121], — сказала она.

Конечно, теперь все будет по-другому. Как может быть иначе? Слишком многое изменилось, слишком многое было потеряно, чтобы ход грядущих событий мог остаться прежним.

Обе женщины молчали, наступила неловкая пауза. Тишину нарушали лишь ритмичный присвист работающего в комнате насоса и шум едущей по коридору каталки. Сеньора заговорила первой:

— Вы уверены, что я ничего не могу для вас сделать?

— Si, есть одна вещь, — застенчиво произнесла Консепсьон.

— Что угодно, только скажите, — в очередной раз повторила Абигейл. Казалось, она испытывала облегчение, что может быть хоть чем-то полезна ей.

Консепсьон снова представила себе Хесуса. Его губы, всегда готовые расплыться в улыбке; его глаза, в которых отражались любые оттенки чувств — радость или печаль, гнев или разочарование, — что угодно, только не безразличие, чуждое ему; его шершавая, как наждак, щека, которая касалась ее в ту ночь, когда они с ним лежали в постели, уютно прижавшись друг к другу, словно две ложки в ящике кухонного стола.

На губах ее мелькнула тень улыбки.

— Я бы хотела сделать один звонок, в другой город, por favor[122].


— Интересно, где это написано, что кофе в больницах обязательно должен быть ужасным? — Лайла сделала еще один глоток из своей дымящейся пенопластовой чашечки и скривилась.

Они с Каримом сидели в кафетерии, заняв столик у ряда окон, выходивших на автомобильную стоянку. По настоянию Лайлы Вон с Джиллиан отправились обратно в гостиницу. Заметив, что брат плохо выглядит, она заявила, что в данный момент ей меньше всего хотелось бы переживать еще и по поводу его здоровья.

Она не знала, куда подевались Абигейл с Кентом. В последний раз она видела их, когда те собирались выйти на улицу, возможно, чтобы подышать свежим воздухом или просто поговорить наедине. Казалось, они наконец-то достигли какого-то понимания. Перед лицом нового кризиса эти двое, похоже, были готовы отбросить свои взаимные обиды и объединить усилия, чтобы помочь Фебе.

Лайла знала, что ей тоже предстоит сосредоточиться на Ниле. Она не могла позволить чему-нибудь… или кому-нибудь… отвлекать ее от действий, необходимых для того, чтобы уберечь сына и помочь ему во время выздоровления. Сегодня ночью трагедию удалось предотвратить, но кризис, причем реальный кризис, продолжал разрастаться. И она несла ответственность — она одна, после того как погиб ее муж, — за то, чтобы провести сына через столь трудное испытание. А это означало, что с сегодняшнего дня она будет ставить интересы Нила превыше любых эгоистических желаний, которые могут возникнуть у нее. Твердо решив, что иначе не может быть, Лайла сидела, прихлебывая скверный кофе; взгляд ее скользил по комнате, задерживаясь на стенах цвета лейкопластыря, на людях, склонившихся над своими подносами за соседними столиками, на том, что виднелось из окна, — в общем, она смотрела на что угодно, только не на Карима.

Она не могла допустить, чтобы решимость ее испарилась.

— Не думаю, что их бизнес зависит от постоянных посетителей, — заметил Карим с присущим ему чисто рациональным подходом.

Лайла вздохнула.

— Ты, наверное, думаешь, что мне пора было бы уже привыкнуть к этому. Видит Бог, я действительно провела в больницах достаточно времени. Но с мамой все было по-другому, потому что я знала, что она умрет. И с моим братом — то же самое. Я знаю, что он выживет. Но когда речь идет о твоем сыне, который только что пытался убить себя… — Из горла ее вырвался какой-то тихий сдавленный звук, и она, опустив голову, прикрыла рот кулаком.

— В том, что он спасся, была своя причина. — Тихий голос Карима звучал успокаивающе. — В планы Господа не входило, чтобы он умер таким образом.