Вместе с тем в двух изданиях заметно и смещение акцентов. В отличие от П. Я. Гурова и И. В. Кузнецова, предпочитавших вписывать «Дачу» в историю колхозного строительства, Б. И. Кузнецов позволяет себе говорить о ней как о коммуне. Оригинальное название воспоминаний, посвященных истории коммуны, — «Быль земли Тамбовской. Записки ветерана колхозного движения». Здесь отчетливо видно, что основатель и летописец коммуны И. В. Кузнецов избегает называть себя таковым. «Коммуна», «коммунары» появляются в тексте, но не в заголовке. Автор введения 1964 года П. Я. Гуров в своих обобщениях так же тщательно подбирает слова: «история коллективизации», «работник колхозного строительства И. В. Кузнецов» (хотя и не избегает слова «коммуна» совершенно). Сын И. В. Кузнецова, пишущий в 1987 году, называет книгу «Коммуна „Дача“» и апеллирует к «старым коммунарам и их семьям». Замена оригинального названия — явно осмысленное и декларативное решение. Подчеркивается это и эпиграфом, предпосланным сочинению именно Б. И. Кузнецовым, — это цитата из выступления М. И. Калинина в коммуне «Дача» 17 февраля 1930 года: «Пройдет десяток лет и работу старых коммунаров (курсив мой. — Н. Л.) запишут на скрижалях истории революции». Дарственная надпись, сохраненная на форзаце новорусановского экземпляра, также подчеркивает связь между коммуной и колхозом: «Продолжателям дела артели и коммуны „Дача“ — от старых коммунаров с наилучшими пожеланиями. Помните, что мы начинали нынешний колхоз имени М. И. Калинина. По поручению. Б. И. Кузнецов. 15.10.1988».
Объяснение этого смещения акцентов лежит, как представляется, в двух плоскостях. Прежде всего, в середине 1960‐х еще действовало негласное ограничение на использование термина «коммуна». Коммуны были любимым детищем советской власти 1920‐х годов, однако они не показали себя эффективными в деле склонения остального крестьянского населения к коллективизации. Напротив, основанные пролетариями или распропагандированными солдатами и щедро дотируемые государством земледельческие сообщества вызывали гнев и неприятие в соседних деревнях. В 1930‐х годах коммуны повсеместно заменяются колхозами, объединившими значительную часть населения деревни, само слово постепенно выходит из обихода. Как отмечал А. Грациози, «ненависть, сгустившаяся вокруг коммун, была настолько сильной, что даже само слово превратилось в табу и для советского режима, из словаря которого оно исчезло, чтобы не появляться, — во всяком случае, с редкими исключениями, на уровне деревни, — даже в начале тридцатых годов, когда было отдано предпочтение более нейтральному слову „колхоз“»[230]. Для перестроечных 1980‐х, напротив, период 1920‐х и НЭПа стал восприниматься как воодушевляющая эпоха настоящего строительства коммунизма. Реабилитация 1920‐х могла стать поводом для реабилитации истории коммуны, что и делает Б. И. Кузнецов своей публикацией. Вторая причина связана с напряженными отношениями между артельщиками и коммунарами с одной стороны и обычными крестьянами — с другой. Состав колхоза имени М. И. Калинина не соответствовал составу бывшей коммуны «Дача». Созданный в середине 1930‐х годов колхоз включал и то самое крестьянское население, которое еще недавно скептически, если не враждебно относилось к коммунарам, и самих коммунаров. По всей видимости, в 1960‐х для И. В. Кузнецова было важно подчеркнуть преемственность двух институций путем сглаживания их различий и самоидентификации с колхозом, а не с коммуной. Для покинувшего село Б. И. Кузнецова более существенным для изложения мог стать факт семейной истории — основание коммуны и, следовательно, колхоза его отцом.
Таким образом, и при написании, и при переиздании воспоминания предназначались в первую очередь местной аудитории. При этом значимым было подкрепление авторитета автора воспоминаний извне — со стороны академически признанных (о чем говорит употребление титулатуры) и несомненно «героических» (ветеран-полковник, видный революционер) и лояльных историков. Ключевым тезисом академической поддержки стало указание на заметную роль коммуны «Дача» в общей истории колхозного движения.
История написания и издания книги зафиксировала и определенные различия в интенциях и терминологии причастных к этому процессу людей. Автор воспоминаний в 1960‐х годах позиционировал свое произведение как историю колхоза и колхозного движения, использовал примирительную терминологию и адресовал сочинение, по всей видимости, всем жителям села. Его сын, издатель 1987 года, акцентирует воспоминания как историю коммуны, ссылается на сообщество «старых коммунаров» и адресует книгу к нему.
«Шайки „зеленых“, петлявшие по округе, до поры до времени не трогали нашу артель. Видимо, не хотели обострять своих отношений с местными органами Советской власти. Положение изменилось, как только в августе 1920 года в Тамбовской губернии вспыхнул кулацко-эсеровский мятеж — антоновщина. И „зеленые“ сразу же превратились в откровенно белых. Начались налеты на советские учреждения, открытый террор против партийных и советских работников. Подвергалась разгрому и наша артель» — так описывает перемены начала 1920‐х годов И. В. Кузнецов (с. 32). Он не скрывает, что антоновское выступление[231] легитимировало насилие по отношению к артели со стороны обычных крестьян («зеленых») из окрестных деревень и даже односельчан. После одного из налетов и гибели участника коммуны И. С. Шамшина «разгром хозяйства довершали более мелкие бандитские группы, главным образом из соседних сел Цветовки и Пичаева. Участвовали в этом деле и просто местные граждане, охочие до чужого добра» (с. 33). Чуть ниже автор воспоминаний сетует, что «налаживая самооборону, мы вместе с тем решали еще одну очень важную для нас проблему: где обосноваться? Для сельского общества мы были — отрезанный ломоть» (с. 41).
Противостояние между красноармейцами и антоновцами в одном из центров боевых действий, Жердевском районе, занимает автора меньше, чем противостояние с собственными (самыми близкими) соседями. Описание причин и обстоятельств этих двух конфликтов сильно различается и стилистически, и на уровне объяснительной модели. В единственном общем рассказе об антоновцах И. В. Кузнецов оставляет привычный ему бодрый деловой стиль изложения, резко меняя и риторику, и ритм письма: «Надо сказать, что конец 1920, начало 1921 года были в наших краях временем наивысшего обострения классовой борьбы. Руководители антоновского мятежа ставили своей задачей свергнуть Советскую власть путем „взрыва изнутри“, восстановить буржуазные порядки, Советы на местах заменить эсеровскими комитетами. Антоновские отряды внутренней охраны контролировали большую часть Тамбовской губернии и практически всю территорию Борисоглебского уезда. Исключение составляли лишь некоторые крупные города и железнодорожные узлы. Из многочисленных разрозненных отрядов Антонов пытался сформировать централизованную армию. В поисках оружия и боеприпасов производились налеты на склады и железнодорожные эшелоны. Одно время бои шли за ж.-д. станцию Токаревка — это в 10–12 километрах от Новорусанова. Антонов похвалялся, что скоро захватит Тамбов» (с. 36). Антоновское восстание и по целям, и по лозунгам оказывается далеко и почти нерелевантно для происходящих в Новорусанове и его окрестностях событий. В тех редких случаях, когда «бандиты» выступают как организованная сила, связь их с антоновцами не акцентирована: «Бандиты, между тем, все наглели. Открыто приезжали в Новорусаново, забирали у членов артели, как у своих данников, что вздумается: шубу — так шубу, валенки — так валенки, поросенка — так поросенка» (с. 36).
Изображение врагов артели у Кузнецова обычно обезличенно. Собственно бандиты у И. В. Кузнецова — люди, далекие от идеологии. Их объединяет склонность к насилию, нелюбовь к артельщикам, яркие лидеры (среди последних — житель Поляны Зот Колосков, «какая-то Маруся», братья Наносовы из Русанова, полянцы Токарев, Гусев и Иванов). Другой группой врагов являются кулаки. В воспоминаниях нет ни одного образа кулака. Как и антоновцы, они становятся коллективной силой, чья задача — установление эсеровской власти. Но поименно кулаки нигде не названы. Несколько сменяется тон при рассказе о троих новорусановских крестьянах-бедняках, последовавших за восставшими: «И только трех юнцов, причем, что обиднее всего — детей местных бедняков, антоновцам удалось сбить с толку, вовлечь в свои ряды. Участь этих парней, которые начали службу новым хозяйствам с грабежей и насилия, была печальна — их взяли, вывели в поле и порубили чоновцы при первой же облаве» (с. 47). Рядом с этой фразой в воспоминаниях есть рукописное дополнение (очевидно, сделанное уже после 1987 года): ″Это Петька Троцкий (Рязаин), Коля Фадеев (Шестаков), Дмитрий Гужов (″ (скобка в рукописи не закрыта. — Н. Л.) (с. 47). На уровне родной деревни конфликт теряет абстрактность, восставшие (и их семьи) предстают более очеловеченными, чем безымянные «чоновцы», которые их рубят в поле.
В приведенной выше цитате о чоновцах можно уловить некое отстранение И. В. Кузнецова от сил, подавлявших восстание. Это подтверждается другими ситуациями взаимодействия артельщиков с красноармейцами и их союзниками. Так, при штурме деревни Натальевки артельщикам помогают «член Жердевского ревкома Д. К. Калмыков с сопровождающими его четырьмя красноармейцами» (с. 46) — банду удалось прогнать из деревни, однако на этом альянс закончился. Автор не рассказывает ничего ни о помощи красноармейцев, ни о том, что это были за люди. Описывая аресты в окрестных деревнях (в 1922 году в Поляне арестовали за контрреволюцию 35 человек и расстреляли семерых, в Цветовке арестовали 43 человека, двоих расстреляли), И. В. Кузнецов не называет исполнителей «прочесывания» деревень, лишь орган — Жердевский ревком. Связь между артелью и советской властью, осуществляющей карательные меры, очень условна — есть лишь упоминание, что в революционном трибунале, судившем повстанцев, был представитель артели В. Н. Шамшин. Любопытно в описании большевистской стороны конфликта и то, что казненные бандитами красноармейцы и продотрядовцы, герои почти всех современных памятников, посвященных событиям восстания, здесь не упоминаются вовсе. Главная жертва бандитов — коммунар Иван Шамшин, убийство которого кажется столь же бессмысленным, сколь и кровавым. «Конная группа в несколько человек подъехала к крыльцу и потребовала, чтобы к ним вышел председатель артели П. М. Рязанов. Через него они потребовали, чтобы на крыльце появился и один из молодых ее членов И. С. Шамшин. Смысл вызова для многих был ясен. Как только Шамшин шагнул через порог под дула обрезов, раздался залп… Иван Семенович Шамшин являлся рядовым ее [коммуны] членом. Но всего недавно он был балтийским матросом… Само присутствие в артели представителя революционной Балтики вызывало ярость» (с. 33).