Чужими голосами. Память о крестьянских восстаниях эпохи Гражданской войны — страница 2 из 53

Ситуация противостояния правительству создавала определенную внедеревенскую и внесемейную общность, однако главными выразителями ее идей становились не крестьяне, а эсеровские или иные активисты. Сохранилось несколько программ восставших, множество воззваний, приказов, обращений[16]. За отдельными исключениями, все они написаны профессиональными революционерами (хотя многие из них были крестьянского происхождения). Уже после подавления основной массы восстаний за рубежом было записано несколько воспоминаний их участников — обычно эсеров. Отражают ли эти произведения видение целей восстания основной массы его участников — большой и до сих пор дискуссионный вопрос[17]. С точки зрения исследователя памяти, однако, более существенным представляется вопрос распространения и известности подобного рода литературы уже после подавления восстания, ее возможности стать символическим медиатором для социальной памяти. И здесь ответ очевиден: практически все повстанческие листовки и обращения были изъяты силами большевиков или уничтожены самими крестьянами из соображений безопасности после подавления восстаний[18]. О доступности эмигрантских газет в советском селе не стоит и говорить.

Второй фактор — это жесткая рамка памяти о восстаниях, сформированная большевиками сразу после подавления выступлений. Новая власть быстро установила контроль за издательским делом, введя систему цензуры и не допуская публикаций, идеологически несовместимых с режимом[19]. Такими в любом случае считались бы любые сочинения, не вписывающиеся в сформулированную в основных чертах уже в 1920‐х схему объяснения крестьянских восстаний как кулацко-эсеровских мятежей против советской власти[20]. Эта трактовка закрепилась в большевистском дискурсе и уже в 1930‐х была окончательно канонизирована в «Кратком курсе истории ВКП(б)» И. В. Сталина, откуда перешла во все школьные учебники страны.

В этой ситуации память о восстаниях, сохранившаяся только на устном уровне, оказывалась под запретом. Участники и свидетели восстаний сами избегали этой темы. Сходным образом на десятилетия будет табуирована в деревне тема коллективизации и раскулачивания. Неудивительно, что многие прямые потомки восставших вспоминают лишь о том, что их родители не желали говорить о восстании.

В то же время советская культурная политика и политика памяти были направлены на маргинализацию восставших. Образ восстаний как локальных «кулацко-эсеровских» мятежей или «бандитских погромов» формировался через монументальную политику (многочисленные коллективные захоронения жертв «кулацких восстаний» в центрах сел и городов), прессу, систему начального образования, художественные романы (например, роман Н. Вирты «Одиночество»), постановки в театрах и т. п. За «правильной» интерпретацией восстаний следила не только цензура, но и система литературной и театральной критики.

Третьим фактором стало постепенное исчезновение деревенского и, более широко, негородского мира в том виде, в котором он более или менее устойчиво существовал на протяжении столетий. Процесс стремительной урбанизации играл существенную роль во многих обществах XX века, но Советская Россия стала одним из примеров наиболее радикальной и агрессивной модели трансформации аграрного мира и отказа от его наследия. Коллективизация и урбанизация способствовали миграции населения, нарушению связей между поколениями, стремительным изменениям идентичности многих людей. Бывшие крестьяне, а теперь «советские люди» переставали связывать свою историю с социально малопрестижной историей негородского, в том числе крестьянского, мира. Таким образом размывалась сама крестьянская идентичность и связи внутри крестьянских семей и сельских сообществ, которые могли бы быть носителями альтернативной памяти о восстании.

Этому способствовали и другие катаклизмы, обрушившиеся на деревню: раскулачивание, голод и, наконец, война. Не случайно в воспоминаниях наших современников горизонтом социальной памяти выступает в большинстве случаев Великая Отечественная война, реже — коллективизация. Более отдаленное прошлое обычно представляют лишь по книгам и фильмам, иногда — по расхожим образам деревенской жизни (жили голодно, ходили стирать на речку и т. п.), встраивая в них фигуры своих родственников.

Все названные выше обстоятельства порождают ситуацию почти полного отсутствия «голосов» крестьян в памяти о крестьянских же восстаниях. За три или четыре поколения, сменившихся с начала 1920‐х годов, свидетельства очевидцев были забыты. В этом смысле мы обречены слышать рассказы о восстаниях только «чужими голосами». Сама ситуация размывания памяти о недавних событиях не редкость для многих групп во второй половине XX века. Как отметил Э. Хобсбаум, «разрушение прошлого или, скорее, социальных механизмов, связывающих современный опыт с опытом предыдущих поколений, — одно из самых типичных и тягостных явлений конца двадцатого века»[21]. Возможно, память и забвение о столь драматических событиях, как крестьянские восстания времен Гражданской войны, — одно из самых ярких и характерных проявлений этого процесса.

При анализе современного состояния памяти о событиях эпохи Гражданской войны нельзя не учитывать динамику рамок памяти в СССР и постсоветской России[22]. На протяжении прошедших десятилетий эти рамки заметно менялись, предоставляя то больше, то меньше пространства для интерпретации и памятования разных событий и групп, принимавших участие в восстании. После подавления восстаний наступил период жесткой регламентации пространства публичного высказывания на эту тему. Контроль над публичным полем был усугублен действовавшими в деревне репрессивными механизмами, голодом и миграцией населения эпохи индустриализации и войны. Затем последовало относительно либеральное «оттепельное» время: к периоду 1960‐х годов относится бум краеведческих исследований, впервые поднявших многие вопросы истории восстания. Разумеется, советское краеведение (подтверждение этому можно найти во многих главах этой книги) не претендовало на создание альтернативной картины истории восстаний. Однако, восстанавливая историю подвигов коммунистов и чекистов, исследователи не могли не столкнуться с различными версиями истории и не актуализировать память о восстаниях. К этой эпохе относятся многие записи воспоминаний участников подавления восстаний, хранящиеся в основном в фондах областных архивов (прежде всего — партийных). Немалую роль в этом процессе сыграло особое внимание к юбилеям революции, широко отмечавшимся во всей стране как в 1950–1960‐х, так и в 1970–1980‐х годах.

Следующим этапом осмысления темы стала перестройка и 1990‐е годы, когда на смену односторонней «советской» картине крестьянских восстаний стали приходить романтизированные образы повстанцев — народных героев — олицетворение крестьянства, ставшего жертвой советской политики. Смена полярности оценок совпала с открытием архивов и началом более фундированного исторического изучения событий восстаний. Однако к тому моменту подобные исследования были уже скорее фактом историографии, чем реального общественного интереса: в большинстве случаев результатом предшествовавшей советской политики памяти стало либо полное забвение истории о восстаниях в регионах, где они происходили, либо самая общая осведомленность на уровне, вынесенном с уроков истории. Восстания окончательно стали делом «давно минувших дней».

Хронологическая динамика рамок памяти дополнялась их неоднородностью в отношении разных восстаний. Так, Тамбовское восстание уже в 1930‐х годах вошло в канон истории Гражданской войны. В то же время не менее многочисленное выступление крестьян Западной Сибири долгое время было обойдено вниманием историков, авторов учебников и художественной литературы. Этот пробел начал восполняться лишь с 1970‐х годов.

Определенная непоследовательность в изображении восстаний влияла не только на общенациональный исторический нарратив, но и на региональные рамки памяти и осведомленность жителей разных областей СССР о происходивших на этих территориях событиях. Одной из задач этой книги было показать различия в памяти о событиях восстания, вызванные подобной ситуацией.

Рассмотрение ключевых для авторов книги вопросов о крестьянских восстаниях (механизмы памяти и забвения, взаимодействие и взаимовлияние различных форм памяти, методология работы с уходящей памятью) неизбежно происходит на разных «уровнях» существования памяти: национальном, региональном и локальном. Не всегда грани между этими «слоями» очевидны, и кажется, что почти никогда невозможно составить более или менее полную картину происходящего, действуя только в одном из этих условных «регистров». Поэтому мы предпочли не пытаться создать общую картину памяти и забвения о крестьянских восстаниях на региональном (или тем более общенациональном) уровне, а предложили набор кейсов, которые позволяют увидеть многообразие факторов, влияющих на память и забвение. Мы надеемся, что в этих небольших историях внимательный читатель сможет увидеть отражение тех черт более общих процессов, полноценное описание которых еще нуждается в усилиях многих исследователей.

Девять глав книги тематически объединены в три части: «Память и места коммеморации», «Память и тексты», «Память и речь». Это разделение, адресующее к разным носителям памяти, в значительной мере условно — так или иначе все авторы этой монографии затрагивают разные медиаторы и формы памяти. Каждый раздел состоит из двух глав, касающихся памяти о Западно-Сибирском или Тамбовском восстаниях, и одной — о памяти и забвении о событиях Гражданской войны за пределами ареалов этих восстаний.

Первая часть,