Чужими голосами. Память о крестьянских восстаниях эпохи Гражданской войны — страница 34 из 53

После дневника, благодаря которому мы можем представить, как разворачивались события в тундре в отряде ОГПУ, обратимся к дневнику Бориса Африкановича Степанова (1907–1942), который рассказывает, что чувствовали те, кто пришел на смену погибшим членам делегации. В «документальной повести-родословной» С. Б. Наварской цитируются «выписки из дневника» ее отца, назначенного секретарем Березовского райкома ВКП(б) после гибели Астраханцева. Степанов без промедления выехал в сложный район, а летом 1934 года туда перебралась его семья[425].

Драматические обстоятельства гибели предшественника, в которых началась работа Степанова на Севере, сформировали его восприятие нового места назначения. Годы в Березове, запомнившиеся его дочери как счастье раннего детства, оборвавшееся с арестом отца в 1937 году, для Бориса Степанова были окрашены глубокими внутренними переживаниями. Это проявляется как в языке повествования, сильно отличающемся от привычного языка партийного функционера[426], так и в особенном значении фигуры его предшественника, убитого хантами П. В. Астраханцева.

Личная интонация дневника Бориса Степанова объединяет его с дневником Ивана Шишлина. Как и Шишлин, Степанов неоднократно обращается к любимой жене. Размышления об отношениях в семье тесно переплетены с рефлексией собственного жизненного пути: «Готова ли Нинка жертвовать всем, что есть у нее, с чем она связана? Понимает ли она меня, рвущегося туда, где хуже? Будет ли она там работать как равный мне товарищ? Будет ли она считать жизнь и работу там наказанием, горьким уделом или, как и я, увидит благороднейшие задачи, которые надо мужественно решать? Будет ли она любить меня? Любить тогда, когда я работу люблю больше, чем ее? Скажет „да“, и я буду ей обязан всю жизнь. Это будет такое счастье, о котором я думал очень давно. Но счастье суровое. Оно должно ужиться с той простой и страшной истиной, что может с Севера придется возвратиться только одному из нас».

Степанов и Шишлин почти ровесники[427], выходцы из беднейшего крестьянства, не получившие практически никакого образования[428], энергичны и честолюбивы. Оба они погружены в конфликтную ситуацию, которую воспринимают как прямую угрозу жизни. Неудивительно, что все это вызывает у них, в силу схожего психологического типажа, схожую реакцию: высокую агональность, мобилизацию, черпающую ресурсы в размежевании с теми из «своих», кому приписываются неприемлемые качества (трусость, карьеризм и др.); декларируемую готовность к агрессии, ощущаемую как императив возмездия. У Степанова установка на бескомпромиссность, непримиримость и «прозрачность» зла, которые он считает качествами настоящего коммуниста, выражается в обличительном пафосе и обилии имен: «Я буду беспощано высмеивать их поодиночки и в группе. Назову их действительными именами, спрятавшихся за юбки жен. Тогда как в числе убитых есть одна женщина!»[429]

«Убитые» и отношение к ним — одна из ключевых тем дневника. На его страницах неоднократно встречаются стихотворные вставки, обращенные к П. В. Астраханцеву. В одном из обращений Степанов довольно сумбурно соединяет мотивы «слепой судьбы», уважения к памяти павших и презрения к «животному страху» подлецов-сопартийцев.

Астраханцеву

Товарищ, ты мертв уж,

Стяжав себя в числе семи,

Я жив пока, хотя иду к тому ж

Молчу у вашего последнего пути.

Я не спрошу, зачем мертв ты,

Пусть тут руководит слепой удел,

Но почему запрятались в кусты,

Кто выполнять решение велел?

В животном страхе сердце спрятав,

Они осмелились на груде тел

Поганить память вашу громкой клятвой,

Наполнив подлости предел.

Насколько я их ненавижу

Скажу работой и стыдом за них,

К вам и к тебе, товарищ, вижу.

Жду подтверждения мыслей своих.

Разговор с Астраханцевым — это еще и полемика с той позицией «жертвы», какую, по Степанову, ошибочно реализовывал предшественник: «Хочется сказать им, что также готов, как и они, работать и умереть, но не как теленок отдать свою жизнь. В этом я учту их ошибку. Но я им, умершим без сопротивления, клянусь! Сквозь зубы, нутром выпирается классовая месть!» Жертвенность «казымских коммунистов» (воспеваемая, как мы помним, Будариным) становится для Степанова и Шишлина — своеобразной «точкой невозврата», той моделью, уподобление которой неприемлемо и невозможно («…Готов, как и они, работать и умереть, но не как теленок отдать свою жизнь. В этом я учту их ошибку. Но я им, умершим без сопротивления, клянусь!»). При этом сам Степанов, обращаясь к «погибшим Кызымским коммунистам», отчетливо осознает заклинательный (перформативный) характер своих слов, позже отсылая к этим строкам как к реальности[430]:

Спите! Спите в безразличии, без слов,

Погибли, выполняя партии наказ,

С готовностью и мужеством ее сынов,

Замены ждите! Живых сегодня, завтра мертвых — нас!

Весь комплекс сложных чувств выразился у Степанова в своеобразной ритуализированности поведения — он начал регулярно посещать «могилу восьми»: «По ночам часто хожу на могилу „восьми“, смотрю на нее, а мысль забегает далеко-далеко, туда, в Кызым на озеро Нумто, где они нашли свой конец. Хочется сказать им, что также готов, как и они, работать и умереть… Я полюбил эту могилу, она будет вдохновлять меня, когда устану, она подсказывает, что идейное и огнестрельное оружие надо держать готовым».

Мотив памятной могилы лишь намечен в доминирующем нарративе (М. Бударин), однако в локальном пространстве могилы оказывались заметны. Могила «жертв Казымского мятежа» расположена «на приподнятой береговой площади реки, с которой открываются широкие пойменные пространства Оби и Сосьвы» (как описывал ее краевед 1930‐х годов А. Ф. Палашенков)[431] и при этом соседствует с двумя захоронениями середины 1920‐х. Те, в свою очередь, располагались на месте погостного кладбища XVI — начала ХХ века при бывшей церкви Всемилостивого (Великого) Спаса. Вероятнее всего, Степанов об этом не знал и не интересовался подобным. Но ощущение прямой преемственности с погибшими и само место погребения вызывали переживания, вполне соотносимые с религиозными. При этом ночное время посещения могилы было, вероятно, связано как с загруженностью рабочего времени, так и с нежеланием публичности[432].

Фиксируемый дискурсивный характер дневниковых записей двух современников и участников событий на озере Нумто показывает, что даже создаваемые вне «ретроспективного спрямления» тексты оказываются несвободны от влияний эпохи. Однако дневники показывают и другое — неодномерность представителей «победившей стороны»: их пристрастность во многом определяется особенностями натуры и обстоятельствами времени. Дневники Степанова и Шишлина схожи яркой агональной направленностью, нацеленной не только на врагов-повстанцев, но и на «недостойных соратников». Удивительно, что дневники современников, даже погруженных в самое пекло конфликта, активно востребуют и художественные образы, описывающие ситуацию и их чувства (фильмы, романсы, стихи), а также сами продуцируют такие образы и создают выразительные автопортреты их создателей, сгоревших в пламени того пожара, который они мыслили очистительным огнем.

4. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

В главе были последовательно рассмотрены переработанные литературные источники, воспоминания и эго-документы по истории операции ОГПУ по подавлению восстания хантов в окрестностях озера Нумто (Казымского восстания).

Ранее всего опубликованный и наиболее известный впоследствии рассказ о восстании и его подавлении принадлежит перу М. Е. Бударина и был включен в состав его «Былей о чекистах». Этот рассказ из‐за его роли в истории культурной памяти о восстании мы определяем как доминирующий нарратив. Важнейшей особенностью этой версии «спецоперации» ОГПУ является задача не столько конкретизировать местную историю, сколько представить ее частным вариантом истории всеобщей, понимаемой как торжество «своих» над «чужими». В связи с этим образы власти локализованы вверху и в будущем (на крыльях биплана, в техническом прогрессе, в кабинетах руководства), а «враги» обживают «нижний мир», деля его с хищниками. Единственно достойным противником становится враг невидимый (сюжет о неуловимом белогвардейском офицере). Конфликт экзистенциализируется, теряя реальную причинность, а развязка акцентируется, обретая черты надличного возмездия.

Сопоставление «Былей о чекистах» М. Е. Бударина с воспоминаниями свидетелей и участников событий, записанными в конце 1970‐х годов, — В. П. Попова, Г. И. Хрушкова и Г. М. Бабикова — показывает, каким образом канонизация определенных сюжетов и интерпретаций в официальном нарративе влияет на структуру и язык воспоминаний людей, с ним знакомых. Отличающиеся по стилю и интенции мемуары похожим образом описывают убийство членов делегации и последний бой карательного отряда в тундре. При этом мы имеем возможность услышать голос «третьей силы», принадлежащий «наивному автору», не сливающийся с общим хором (Бабиков).

Дневники тех, кто подавлял восстание, написанные в 1930‐х годах и опубликованные лишь в 2000‐х, открывают не столько истоки и «горизонты» субъектности победителей, сколько неодномерность субъекта, который имел мало общего с безжизненной и безымянной тенью «бойца невидимого фронта» из официального нарратива. При этом говорить о личном характере создаваемых эго-документов можно весьма условно. Ни один из них не создавался вне контекста и изначально включал оценки, образы и цензурные метки для «своей стороны». При этом главными адресатами недовольства (от раздражения до гнева) в эго-документах обычно оказываются как раз «свои», счет к которым не закрывается с ликвидацией врагов, а лишь настоятельно побуждает к разоблачениям и «войнам памяти». Тем не менее фактура эго-документов настолько богата, что только она зачастую позволяет выйти за пределы антагонистических «правд» к многосоставному, сложному, объемному нарративу.