Чужими голосами. Память о крестьянских восстаниях эпохи Гражданской войны — страница 44 из 53

[530].

В Челноково кстати два захоронения. В одной могиле они хоронили своих, а во второй красных, которые их подавляли. <…> Свои — это односельчане, которые погибли. <…> которое было красная армия, там стоит у них памятник, а которое второе [захоронение], оно замалчивается[531].

В 1960‐е годы кости находили, в одном месте очень много костей, притащили в школу, там белые отступали. По лесам было много могил с крестами, сейчас, наверное, не сохранились. По дороге если умирали, куда его — похоронили, крест поставили. И нужно место всеобщего поклонения, если неизвестно, где он погребен, чтобы можно отдать дань. Разговор шел такой — надо поставить всем, и белым, и красным, и репрессированным, о которых не знают, где похоронен[532].

Сейчас же политика на примирение. Один и тот же человек мог быть и у красных, и у белых, и неоднократно[533].

Отсутствие официального «закрепления памяти» в виде мемориальных меток может привести к полному забвению события, особенно при изменении ландшафта, например замещении привычного памятного места, служащего «подтверждающим свидетельством» прошлого, другим объектом. Угасание памяти, ее дематериализация вследствие видоизменения «исторического места», с одной стороны, является составной частью механизма забвения, с другой — стимулом для исследователей, краеведов и пр. Превращение «памятного места» в «место памяти», по словам П. Нора, возможно «благодаря чувству, что спонтанной памяти нет, а значит — нужно создавать архивы, нужно отмечать годовщины, организовывать празднества… <…> Без коммеморативной бдительности история быстро вымела бы их (места памяти. — Н. Л.) прочь»[534]. Пример подобного забвения и попыток восстановления коммуникативной памяти показал А. В. Кравченко на примере эпизода, связанного с памятью в позднесоветское время о событиях Западно-Сибирского крестьянского восстания в селе Красново Исетского района Тюменской области[535].

Одной из тем в беседах с респондентами было обсуждение «примирительных» памятников, которые могли бы быть поставлены жертвам восстания. Вопрос о необходимости установки такого памятника вызывал у наших собеседников разные реакции — от отторжения идеи «„общих“ памятников» до ее полной поддержки. Тема «примирительных» памятников всем жертвам крестьянских восстаний в рассматриваемых районах публично активно не обсуждалась.

Фамилии участников кулацко-эсеровского мятежа уже не найти. Те, кто за советскую власть — сохранились, а другие — нет, и не найти. Но должен быть такой памятник примирения. Время прошло, эпоха ушла[536].

Тем не менее идея «общего» памятника была уже реализована в соседнем Ишиме. Возможность установки памятного знака жертвам трагических событий 1921 года, его внешний вид и смысловая наполненность были приняты горожанами неоднозначно и вызвали «жаркую» дискуссию[537]. Памятник жертвам крестьянского восстания был поставлен 22 мая 2011 года в историческом сквере города Ишима. Это скульптура черного ворона с распростертыми крыльями, держащего в когтях терновый венок[538] (скульптор Г. Вострецов). По словам Н. Л. Проскуряковой, директора Культурного центра П. П. Ершова и инициатора создания памятника, «многие из нас даже не подозревают, что ходят по земле, обильно политой кровью прадедов-крестьян… Восставшие — это люди, которые поначалу безропотно отдавали продотрядам все, что они требовали. И взяли они в руки вилы и винтовки лишь для того, чтобы спасти последнюю надежду на продолжение жизни своих детей — семенное зерно, залог будущего урожая… Конечно, память об этих трагических событиях должна „царапать“, напоминать о себе. Беспамятство может привести к тому, что мы вновь наступим на те же грабли»[539].

В то же время в деревне Жиряково Армизонского района группой местных активистов — жителей деревни, с участием Е. Ф. Ударцевой[540], разрабатывалась идея о создании Аллеи памяти и установке памятника жертвам Гражданской войны и крестьянского восстания, была продумана его форма и символика. Но эта инициатива не получила поддержки у районных властей и односельчан. Однако в 2013 году по инициативе и на средства братьев Евгения Петровича и Сергея Петровича Курышкиных, уроженцев села, поставлен поклонный крест в память их деда П. К. Курышкина и всех жиряковцев, чьи могилы безвестны. Эта инициатива была согласована с главой районной администрации Е. М. Золотухиным и настоятелем церкви Прокопия Устюжского в селе Армизон отцом Алексием, который освятил поставленный памятный крест. По мнению о. Алексия, установка подобного креста — это богоугодное дело, «потому что поклонный крест, в первую очередь, — это знак благодарности и надежды, он служит верующим для молитвы и напоминанием всем проходящим и проезжающим о необходимости покаяния, нравственного очищения, жития по законам добра и любви к ближним»[541].

Таким образом, в сфере отношения к монументам и памятникам на местах захоронений можно обратить внимание на тенденцию к постепенному поиску более нейтрального языка для описания событий крестьянского восстания и Гражданской войны. Как и в случае с краеведческой литературой и местными СМИ, сдвиг этот происходил постепенно и стал заметен только в начале 2000‐х годов, он также носил примирительный характер. До сих пор идея «общего памятника» вызывает в обществе неоднозначную реакцию: так было в Ишиме, разные точки зрения высказывались и моими респондентами. При этом я не обнаружила попыток создания памятников, прославляющих только восставших крестьян и их лидеров, в «противовес» сторонникам большевистского правительства. Речь всегда идет именно о примирительной, по возможности нейтральной к разным сторонам конфликта монументальной коммеморации[542].

КРЕСТЬЯНСКОЕ ВОССТАНИЕ В ПАМЯТИ СОВРЕМЕННЫХ ЖИТЕЛЕЙ ПРИИШИМЬЯ

По результатам полевой работы я могу констатировать слабую сохранность памяти о крестьянском восстании у большинства жителей рассматриваемых районов. Распространяется это и на представителей старшего поколения (1930‐х годов рождения). Я исхожу из предположения, что частная память нередко опирается на язык и образы из средств массовой информации. Как можно увидеть ниже, частная память и местная публицистика тесно взаимосвязаны и артикулируют схожие образы в описании прошлого.

Как видно из интервью, глубина семейной памяти у респондентов ограничивается знаниями о двух-трех поколениях — родители, деды, реже прадеды. Качество и полнота семейной памяти в большинстве случаев обусловлены совместным проживанием в больших семьях — дети, родители, дедушки и бабушки. Именно старшее поколение чаще всего обеспечивало устойчивую передачу исторического опыта и семейной памяти, которые респонденты получили в детстве (до 8–12 лет) либо в более зрелом возрасте (после 20–25 лет и старше).

Тот существенный разрыв исторической преемственности между поколениями, который мы можем констатировать в отношении передачи личной памяти о временах восстания, был связан, вероятно, с раздельным проживанием малых семей, ранним уходом из жизни старших родственников и родителей. Этот разрыв неудивителен еще и потому, что за прошедшее столетие передача опыта между поколениями внутри семей (и шире — семейных кланов?) была затруднена еще и угрозой репрессий или препятствий в карьере, а также активным вмешательством идеологии в бытовую жизнь. Одновременно происходило размывание связи с «малой родиной» (местом проживания предков) при характерном для истории XX века массовом переезде из деревень в города и поселки. Подобная ситуация типична, вероятно, не только для передачи памяти о крестьянских восстаниях и Гражданской войне. Так, по мнению И. В. Нарского, память о «прошлом» становилась все короче из‐за противопоставления настоящего с недавним прошлым, богатым на события, а разрушение социальных связей вследствие миграционных процессов «нарушило коммуникацию с носителями общих воспоминаний о довоенном и дореволюционном прошлом»[543].

Действительно, по упоминаниям и контексту рассказов респондентов, в 1920‐х годах отмечалась небывало активная миграция населения. Скорее всего, переезды были особенно характерны для «скомпрометированных» семей (мобилизация члена семьи в армию белогвардейцев, выступление в повстанческом отряде, зажиточность и пр.). Такие переезды нередко сопровождались умолчанием о прежнем образе жизни и именах родственников, выступавших против советской власти. Причастность или сочувствие к восставшим крестьянам были одними из самых рискованных эпизодов биографии.

Интервью показывают, что в семьях не сохранилась память об участии предков и их односельчан в восстаниях[544]. Возможно, это связано с нежеланием делиться с посторонними людьми потаенными семейными знаниями. Но одновременно, хотя бы частично, это и результат неизбежных затруднений передачи знания о предках-повстанцах внутри семей — ведь долгое время эта память была социально непрестижной и даже опасной. Участники восстаний стигматизировались властью (повстанцы и члены их семей подвергались репрессиям: были арестованы, убиты или вынуждены были скрываться), а сама память о разгуле взаимного насилия могла обострять отношения в локальных сообществах и после Гражданской войны.